мка перед алкашом бездействовала. Как внезапное развившееся его косоглазие.)
Гулянка, как и все гулянки в мире, казалось, теряла направленность, контроль, но кем-то, наверное, все же управлялась. К пианино на вертящийся стульчик стала усаживаться полная гладкая дама. С усиками. Как у тюленя. Раскрыла ноты и пошла хлопать руками по клавишам. Все сразу подхватили, запели. Дама-тюлень поворачивалась к поющим, сама пела, усики ее черно лоснились, руки хлопали еще пуще, и, одобренные таким вниманием, вдохновленные им, все начали орать что есть мочи, и Кропин громче всех:
…Для т-тебя! для т-тебя! для т-тебя!
Самым лучшим мне хочется б-быть!
После пения, долго отходя от него, Кропин только отирался платком. (Зачем, собственно, орал?) Неожиданно увидел Веронику Калюжную. (Что за чертовщина! Не было же ее за столом!) Вероника склонялась к имениннику, что-то ему говорила. Даже гладила по голове. Гладила его гренок! (Вот это да-а!) С большим ухом Кропин разом придвинулся к соседу. Сосед с готовностью забубнил: «Змея. Подколодная. Угу. Подмяла в университете всю кафедру марксизма-ленинизма. Хотя сама только с кандидатской. Но – в фаворитках у башибузука. Угу. Все пляшут под ее дудку. Здесь, в доме, бьется насмерть с отчимом. Угу. Как ни странно, любит Сашку. Именинника. Сводного брата. Вместе с матерью женила его. И в карьере тащит. Директор ЖБЗ. Хотя дундук, каких свет не видывал. Угу».
Ничего не подозревая, «дундук» блаженно улыбался, свесив гренок, пока сестра продвигалась дальше. «Теперь смотрите, смотрите, – где сядет!» – толкал сосед. Калюжная села прямо напротив своего отчима. «Племянницы» засмущались, в неуверенности начали освобождаться от рук «дяди». Однако Вероника посидела немного, поваляла еду вилкой – и ушла. Точно не найдя в ней, еде, ничего интересного. Бокал с вином тоже остался нетронутым. Отчим нервно похохатывал, освобождаясь от напряжения. С большими скулами, походил на седло. (Однако Достоевский бы явно отдыхал в этом доме.) Кропин старался не смотреть на мужа Левиной. На неутешного вдовца. Тот же, наоборот, – как давно разоблаченный, более того, при Левиной отсидевший весь срок в этом доме от звонка до звонка, – всё время что-то кричал Кропину с конца стола. Всё пытался узнать, как там наша столица, не провалилась ли еще в тартарары. А, товарищ Кропин? Лоснящееся «седло» его потрясывалось от смеха.
На всеобщем пьяном фоне резко выделялся своей трезвостью крупный мужчина с курдючным свисшим лицом. Национал. Всё человек имел, через всё прошел. Пухлой, вялой рукой отводил лезущие к нему рюмки, ничего не ел. Казался серьезно больным… Наконец тяжело поднялся, никому тут не нужный, лишний. Устало похлопался с вскочившим хозяином по-национальному, с двух сторон. (Отвалившиеся от вдовца девки чуть не попадали со стульев.) Ему что-то пошептали. Умными глазами смотрел на Кропина. Издали кивнул. («Бывший предрайисполкома. Угу. Друг Левиной. Соратник. Рак последней стадии. Скоро встретятся. Угу».) Потом вышел. Как отряхнулся от провожающих.
– После восьмидесяти человек словно выходит в пустую степь. (Что за черт! Это заговорил старикан с костяной головой! Муж Елизаветы Ивановны! И говорил, ни к кому не обращаясь, для себя! Как сомнамбула!) Он остается в ней один. Его сверстники, родные умерли. Он один в степи. Он ушел дальше, далеко вперед от остальных. Он бессмертен…
Костяного сразу начали выдергивать из-за стола. Им же похороненные племянники. Повели. Костяной протестно щелкался в дверях, как кегля в кегельбане. Елизавета Ивановна (жена) – даже бровью не повела. Елизавета Ивановна давно и неотрывно смотрела на Кропина. Мечтающе, подпершись рукой. Точно влажные миражи, глаза ее были растерзанны от любви и черной краски… Кропин смутился. Но тут ударила на всю мощь музыка из магнитофона. И все обезумели. Выскакивали из-за стола. Хватали друг дружку в обхватку и пихались, как бочки. Какая-то беременная молодая женщина, до безобразия обтянутая спортивным трико, выделывала прямыми ногами. Как стригла ими впереди себя. На белой майке на большом животе было написано по-английски: THIS IS SPORT! И беременная всё сучила прямыми ногами, подкидывая живот этот с надписью, как дом.
Два актера прыгали высоко и крупно. С поднятыми руками. Будто в баскетбол играли. Будто закидывали мячи в корзину. Пригнувшись, откидывая ноги назад, устремлялась к ним певица Рысюкова. С ужатой заднюшкой, как с ёрзающей домброй. Сосед Кропина вдруг кинул себя на стол и закричал: «Ж-жарь, Нинка-а! Ж-жарь!!» Длинная головенка его чуть ли не колотилась об стол: «Жги, Рысюко-ва-а! Ж-жги-и! Мать-перемать!» У Кропина начали вытаращиваться глаза, соседа он не узнавал.
В какой-то момент Кропин почувствовал, что сам опьянел. Что он, Кропин – пьяный. Да, пьяный. И крепко. Но с опьянением, как ни странно, всё происходящее стало видеться резче. Казалось нереальным, перевернутым с ног на голову, но резко четким. Так бывает, если находишься в перевернутой зеркальной операционной. Кропин хотел залить всё слезами и не смог. Поцелуй подкравшейся сзади Елизаветы Ивановны был тянуч, как пульпа. Как сырая резина. На стуле Кропин колотился и руками, и ногами. Резко восстал. Пора кончать эту лавочку. Эту козу-ностру.
Да! Пора кончать! Хватит. Пожировали, гады. Пора. Что я говорю? Говорю, что пора. Хватит. Пожировали. Прошу не трогать! Я сам! Без рук! Я сам дружинник! Не сметь!..
…Глухая торцовая стена девятиэтажки была шершава на ощупь, черно уходила вверх. Нужно было лезть по ней Кропину к беззвездному, сажному небу. Таков был дан Кропину приказ. Не выполнить его – нельзя. Невозможно. Кропин подходил к стене, раскидывал по ней руки. Словно пытался обнять всю. Примериваясь, смотрел по стене вверх. Нет, невозможно забраться по ней. Начинал плакать, сглатывая колом торчащий, поскрипывающий кадык.
Стена вдруг разошлась. Сама. На метр-полтора. Светящаяся, ударила вверх щель. Кропин отпрянул, отбежал от стены.
Открывшись, симметрично уходя в небо, один над одним сидели на унитазах люди на всех этажах. При общей толстой трубе. Все со спущенными штанами, белозадые. Почему-то в буденовках…
С болью в сердце, всей душой стремясь снизу к ним, Кропин спросил их:
– Где же ваши кони, Красные Дьяволята? Почему вы не на конях? Где вы их потеряли, Красные Дьяволята?
Люди при общей трубе не ответили. Не обернулись и не посмотрели на Кропина. Кто-то их них тихо скомандовал:
– Внимание… Рысью… марш!
И они разом дернули цепочки. Каждый свою.
Труба страшно зашумела, обрушивая всё свое содержимое на Кропина…
Кропин подкинулся в кровати, задыхаясь.
В комнате Левиной на полу испарялась лужа луны. Фотографии висели по стене, как слизни… Кропин опрокинулся на подушку.
Ранним утром, со страшным запором, он являл собой крокодила, который сидит на своем хвосте.
– Ы-ы-ы-ы-а-а-а! – пропадал он. – Пррроклятье!..
Кое-как исполнил всё – и вода рухнула в унитаз бурными, долго не смолкающими аплодисментами. Черт бы их задрал совсем!..
После утреннего чая, чая формального, быстрого, почти без слов, прощание в коридоре было таким же скомканным и торопливым. Все словно стремились поскорее избавиться друг от друга (не только от Кропина) и разбежаться по комнатам. Надменная Вероника только кивнула и первой ушла. Впрочем, Бонифаций и Елизавета Ивановна провожали Кропина до ворот и на улицу. Веселый собачонок прыгал, ударялся о чемодан, норовил допрыгнуть до лица. Елизавета Ивановна плакала, просила писать. За воротами Кропин надолго обнял затрясшуюся женщину…
В машине племянники подталкивали его, подмигивали. Как приз за мужское геройство, поставили ему на колени громадную корзину, укутанную белым. Что это еще такое! Уже на ходу Кропин стремился избавиться от корзины. Племянники не давали. Как гусей, ловили кропинские руки, держали. Машина скрылась за углом. Бонифаций подбежал к забору, сделал акробата, расписался: всё! уехал!
По перрону быстро шел с племянниками к восьмому вагону. И здесь были цветы! Синие цветы, расстеленные ковром. Как пышная синяя плесень. Еще клумба. Теперь цветы рыжие. Точно большая, пряная изжога, лезущая из Кропина. И, наконец, как громаднейший вывернутый цветник уже всего города – кучевые облака над составом. Да-а, такое не забудешь. Не-ет. На всю жизнь наелся цветов. Кропин жал руки. Кропин уже лез с чемоданом в вагон. Как бы случайно, корзину – оставил. На перроне. Племянники не дали смухлевать – толкали корзину наверх снизу. Уже на ходу поезда. В купе сидел – как торговец. На коленях – корзина. Ему посоветовали поставить ее пока на пол. Сейчас, сказал он и полез с корзиной из купе. Поезд уже вовсю шел. Мелькали за окнами пакгаузы, козловые краны, взмывали и падали провода. С корзиной на руке Кропин двигался по проходу вагона.
– Дед, что несешь? Пирожки, газировку? А ну-ка посмотрим!..
– Нет, нет! Нет пирожков! Ничего нет!
В тамбуре подергал наружную дверь. Уже закрытую. Точно не веря, что ее закрыли. Ч-черт! Между вагонами, как в наколачивающем грохот гофрированном баяне, смотрел на ёрзающие под ногами железные пластины. Нигде не было ни дыры, ни даже щели. Это ясно. Дальше пошел. Через следующий вагон.
– Дед, заходи сюда! Чего принес?
– Ничего нет, ничего! Принесу!
Неожиданно вышел к вагону-ресторану. В тамбур перед ним. Кинулся мимо жара кухни к раскрытой двери с решеткой до пояса…
– Куда?! Назад! – Его ухватили за хвост пиджака.
Отпрянул. Корзина на руке.
– Куда полез?! Выпадешь!
– Хотел посмотреть…
Пошел от решетки. Пошел не туда.
– Ресторан закрыт!.. И вообще – ты кто такой? – Плотный повар в грязно-белой куртке придвинулся. С ним придвинулся еще один. Такой же бело-грязный. С добавлением ножа в руку. Первый уже объяснял второму: – Ты смотри! Со станции! Конкурент! А?
– Нет, нет!.. Я… я частное лицо… Извините…
Мимо подставленных глаз поваров Кропин с корзиной протискивался. Так циркач лезет через ящик с острейшими ножами.