ать.
– Кретинва-а-а-а-а! – всё не унимался человечек в расшатнувшейся, недоумевающей толпе, стукая себя по колену и зажмуриваясь. Дружинники уже бежали, налетая друг на друга.
– Кретины-ы-ы-ы-ы! – неистовая и бился дядька. Делая ударение на «ы-ы-ы-ы», выдирая его из себя. И уже осаживал, осаживал толпу. Осаживал рукой, приседая: – Стоять! стоять, я сказал! – Так осаживают, дрессируют щенка: – Стоять, кретинкй, стоять. – Говорил уже почти ласково: – Вот так, вот так… А теперь слушай сюда!.. Я б вас всех взял, вот так бы намотал… – Тощими руками он показывал, как «наматывает», – вот так… Удавил бы! (он показывал теперь, как «давит», выкатывая глаза на свой сжатый трясущийся кулак)…и выкинул бы вон за загородку к такой-то матери! – Он отряхнул руки, «выкинув»: – Ну как, кретинки? Устраивает? А ну подходи, кто смелый!
Как после тихой команды, от толпы ножами проскочили к нему с трех или четырех сторон. Он тут же был сбит с ног. Пинаемый, удивленный, вскакивал:
– Лежачего – не бьют!
Его снова сбили с ног и начали убивать, с размаху, ногами, под дых, в лицо, в спину. И он опять на удивление всем вскакивал:
– Лежачего… не бьют!
Снова сшибли его с ног и страшно били ногами.
Опал, наконец, на доски, вздергиваясь на руки, со шнурами крови из носа, промятый в спине – как проткнутый резиновый детский мяч…
– Лежачего… не… бьют… – проталкивались с кровью наружу слова.
Новоселов Александр пробивался сквозь толпу, расшвыривал. Цапнул удирающего парня. «Ну ты, лимитный! -
Нос парня был как брезгливая пуговица. О двух расширенных ноздрях. – Прочь!» Парень вырвался. Быстро сунул руку в карман брюк. Не раздумывая, Новоселов саданул по ноздрястой сопатке. Полетел на пол нож, парень опрокинулся. Новоселов прыгнул, подмял его под себя, выдергивал ремень, чтобы вязать. Бросились Юшкин и Коноплянкин. Оба белые, судорожные, помогали. (Почему фамилии-то у них такие? почему? – нелепо проносилось у Новоселова.) Остальные излишне суетились сначала: бросались в ноги толпе, искали там нож, будто расческу, подхватывали его, передавали друг дружке, точно обжигаясь им. Но быстренько раскидались спинами к своим, ополчились, изготовились для драки. Толпа колыхалась, не решаясь ринуться и смять.
Вздернули с пола парня, повели. Уводили, утаскивали с собой и дядьку. Чтобы не добили. Голова дядьки моталась, как размозжённый красный пион.
Вдруг начали разгораться вопли, скулеж. С двух-трех голосов:
– Су-ки лимит-ные! Су-ки лимит-ные!..
Врубились гитаристы, ударили ритм с ударником во главе. И вот уже вся толпа, приседая, кроя рожи, скандировала:
– Су-ки лимит-ные! Су-ки лимит-ные!..
Новоселов шел, стискивал зубы, держа большой нож в руке, как сложенный зонт.
А толпа все орала и орала, валя за дружиной, накаляя себя, готовая кинуться, растерзать.
Было ясно, что ноги не унести. Когда с танцплощадки все свои вышли, Новоселов с ножом бросился назад. Ощерился, пугнул. Задвинул турникет:
– Закрывай!
Билетерша (второй уже не было) накинула замок, закрыла. Побежала, подвывая: ма-ма-а-а! Толпа взревела от такого вероломства, начала выдирать высокий турникет с мясом. Закачалась, затрещала загородка – шпана посыпалась сверху. Скандёж оставшихся заключенных резко усилился, вдохновенно взмыл.
Чувствуя близкую свободу, парень рвался, орал. Его тащили, пинали. Утаскивали и безжизненного дядьку. Новоселов кулаком отшибал уже налетавших, которых становилось все больше и больше, которые брали в кольцо, забегали вперед, отрезая путь, оскаливались ножами, как волки, всё не решаясь по-настоящему напасть. Новоселов метался с ножом наизготовку. Пугал. Не подпускал к своим. Толкал, чуть не тащил дружину вперед, к воротам, понимая: если остановятся – конец. В свою очередь, дружина словно не замечала волков. Была словно бы сама по себе. Тащила по-прежнему рвущегося парня, уводила изувеченного дядьку. Как будто углубленно работали все. Засовывались в работу, как страусы в песок. Словно только от этого зависело: жить им или не жить. Коноплянкин, а потом и Юшкин получили палками по горбам. Ничего, работа. Требует она. Да. Новоселов отбивался. Уже от троих или четверых. Пролётом полоснули ножом по руке. От плеча вниз. Ничего, гады, ничего! Работа! Новоселов поддел кулаком одного и тут же второго. Ничего! Еще одного достал. Работа! В разрезанной до локтя белой рубашке точно красный огонь полоскался…
Вдруг орать на танцплощадке перестали. И в аллее все остановились. И преследуемые, и шпана – в парке замелькали, завизжали мигалки. Одна, вторая, третья. Бежали милиционеры, дружинники. И всё перевернулось, всё разом стало наоборот: преследователи рванули кто куда. «A-а! Ис-пуга-ались! – чуть не плакали дружинники. – A-а! Так вам и на-адо!» На бегу шпана выкидывала ножи, кастеты. Лезла на прутья ограды парка. Многие сигали обратно на танцплощадку, чтобы смешаться с танцующими и тоже танцевать. Одного выдернули в трусах. Из-под куста. Но с брюками на руке. Еще тащили немало к машинам.
Осторожно подсаживали в газик, чтобы везти в больницу, изувеченного дядьку. Парень со связанными руками был брошен к стволу тополя. Точно безрукий, весь скукоженный, качался, гнулся к траве. Пуговичные ноздри его расширялись. «Погоди, сука. Придет и мой черед. Из-под земли тебя, гада, достанем. Погоди-и!..» С перетянутой платком рукой устало сидел на пеньке Новоселов. Молча смотрел на парня, удерживая его нож. Нож парня был выкидной. Так называемая выкидушка. Свисал с руки Новоселова чуть не до земли.
На другой день Александр Новоселов проезжал на автобусе мимо парка. Парк был пуст. Дул сильный ветер. По аллеям летала бумага, пыль, вверху, как тряпки, уносило-кидало ворон. Тополя резко клонились-кланялись, как от стыда накидывая на головы серебряные исподы листьев.
7. Одна порода
…За грудиной опять подавливало. И не за грудиной даже, а будто в пищеводе. Пищевод словно был поранен чем-то изнутри. Слипся, саднил. Покосившись на Курову, Константин Иванович сунул под язык таблетку. Вновь попытался сосредоточиться на письме… Я хоть и милиционер… но тоже человек… Да, не густо у тебя с грамотешкой, человек-милиционер… Прямо надо сказать…
Задергало вдруг форточку, привязанную за шнурок.
– Константин Иванович… – не прерывая писанину, сказала Курова.
Новоселов полез из-за стола. Подошел, потянулся, развязал шнурок. Но не захлопнул форточку. За шнурок и удерживал. Был будто при форточке. Охранником.
– Константин Иванович, разобьет ведь!.. Гроза начинается!
– Не нужно закрывать. Душновато что-то. Я подержу, не беспокойтесь. – Переворачивал во рту валидолину, по-прежнему удерживал форточку. Так удерживают хлопающийся парус. В надежде, что тот куда-нибудь вывезет. – Ничего…
Ветер задул еще сильнее. Как крестьяне перед помещиком, деревья внизу неуклюже зараскачивались, закланялись вразнобой. Голубей носило, кидало, будто косые листья. Полетели сверху первые сосулины дождя. И – хлынуло. Константин Иванович смотрел в непроглядную стену дождя, потирал потихоньку грудь. На улице разом потемнело. И только автомобилишки мчались по асфальту искристые, как мокрицы. В морозный от валидола рот стремился озон.
Ночью луна лезла в облака словно в разгром, словно в побоище. Константин Иванович лежал на кровати у окна очень живой, точно весь облепленный дрожащими аппликациями. Потом за окном наступило ночное безвременье – час, полтора между ночью и утром. Которое ощущалось большой черной ямой, где все неподвижно, где воздуха нет – удушен. Катал во рту таблетки. Уже распластанный. Как рыбина. Конечно, клялся, что уж бо-ольше ни в жизнь! ни одной! (Сигареты, понятное дело.)
Добротные закладывала храпы Даниловна в соседней комнате. Хозяйка квартиры. За семьдесят старухе, ест на ночь от души – и хоть бы что. Храпит себе!.. Не-ет, всё-о. Завязал. Пачку вот… докурю… и амба!.. Где спички-то, черт подери? Куда засунул опять?
…В кафе на Случевской горе Константин Иванович взял гуляш, стакан компота, хлеба кусочек. Поколебавшись, заказал коньяку. Пятьдесят грамм. Вроде бы помогает. Малыми дозами, конечно. Все отнес на подносе к краю раскрытой веранды, поставил на голубой пластиковый столик.
Кафе было пустым. Буфетчица сидела за стойкой, как неиграющая туба. На раструбе которой много осталось скрипичных ключей и разных ноток.
Константин Иванович выцедил из стакана, стал есть. Солнце играло в бойких листочках куста у веранды. Как будто и не было никакого ливня вчера.
Курил на скамейке неподалёку от кафе. Аллея была тенистой, провальной. Вдоль асфальтовой дорожки сохранились водостоки в почве, ветвистые русла от ливня. В бликах солнца над асфальтом билась одинокая бессонная лотерейка мошек. Чей-то пёс-дурень пытался их кусать. Мошки взмывали повыше и опускались. Снова бились. Бился будто крохотный движитель… жизни… только бы не мешали… Здоровенный дурила дог изумленно крутил башкой, расставив передние, будто полиомиелитные, лапы. Из кустов вывалилась дамочка в брючках.
– Джерри! Что ты делаешь! – Джерри клацал слюнявым капканом. – Перестань! Не смей! Бяка! – Ухватила за ошейник, с гордостью повела. Джерри прошел мимо Константина Ивановича, навек ушибленный. Тестикулы сзади никчемно болтались. Эх-х…
Посмеявшись, Константин Иванович поднялся, бесцельно двинулся куда-то. Парк тоже был безлюдный. Пройдя вдоль цветочной клумбы, неожиданно вышел на открытый склон горы, к полянам. Вышел к солнцу, к простору во весь дух, к Белой внизу, к уходящим за ней до горизонта кудрявым лесам, перелескам, лугам. Устроился прямо на траве. Слева гудел коммунальный мост, вдали по горе утопали в садах домишки Старой Уфы, напротив, через реку – Цыганская поляна, и вправо вдоль реки до железнодорожного моста раскидалась Архиерейка, или попросту Архирейка. Домишки там лепились по берегу, по косогорам, по оврагам. Хороший обзор, все видно.
…давненько не бывал здесь. Река даже вроде другой стала. Поуже, что ли. Помельче. Вода другая – серая, не беловатая, как раньше. Заводы. Подпускают втихаря. Как в штаны. Пьют ли сейчас воду из Белой? Архирейские хотя бы? Раньше только из реки. Ведрами на коромыслах. Женщины в основном таскали, девчонки. Полоскали зимой тоже на реке. В прорубях. Валиками молотили. Матери белье к реке тоже таскал. В Старой Уфе. Белье в корзинах. Мороз, не мороз – полощет. Тем и сгубила себе руки. Прачкой всю жизнь была. Да-а… Гырвас опять разглагольствовал вчера. Начнет всегда за здравие, а кончит за упокой. Досталось и мне, как всегда.