— Шеперд, друг мой, некоторые из горожан сожгли выпуск «Джиогрэфик» за этот месяц, потому что там опубликовали репортаж о жизни в России. Фотографии колхозов. Ветряные мельницы — или что там у них. Коровы. Все это так переполошило людей, что журналы полетели в костер.
— Что их так напугало?
— «Херст ньюс». Если в газете написано, что в этом сезоне все носят шляпки от Лили Даше, страшные, как броненосец, люди кинутся их покупать. Если «Херст» объявит, что России надо бояться, они купятся и на это.
— Если шляпка выглядит нелепо, вряд ли все ее купят.
Арти наконец стряхнул пепел и прикурил следующую сигарету от предыдущей, которую бросил в пепельницу не потушив — очевидно, для общей атмосферы. Затем переместил на стуле свою изогнутую глаголем фигуру и в задумчивости навалился грудью на стол.
— Хотите знать, что я думаю?
— Конечно же.
— Все дело в бомбе.
— Люди боятся бомбы?
— Да. Мне кажется, в этом корень зла. Когда на Японию сбросили бомбу и мы увидели, как целый город обратился в прах, изменилась психология нации. И о «психологии» я говорю в буквальном смысле. Виновато радио. Оно заставляет всех одновременно испытывать одно и то же. Вместо миллионов различных мыслей — одна глобальная навязчивая идея. Радио вызывает инстинктивную реакцию. Вы следите?
— Да. Я понимаю, о чем вы говорите.
— Та бомба перепугала нас всех до смерти. У каждого душа ушла в пятки из-за того, что мы ее сбросили. Хорошо, пусть она положила конец войне, спасла жизни тысяч американцев и так далее. Все равно нас мучает совесть. Мы не можем забыть, что сгорели японские дети. Как же нам после этого не испытывать чувства вины?
— Уверен, что вы правы.
— Ладно. Мы сбросили бомбу. Убедили себя, что особенные и имеем право применить такое оружие. В идеале нам хотелось бы думать, что бомбу нам послал Господь Бог для нашего же блага. — Голд подался вперед; глаза его сверкали, сигарета ярко горела. — Вы же об этом написали книгу, верно?
— Вы читали мои книги?
— Читал, а как же. Вы важный клиент. Разумеется, я читал ваши книги. Вы как никто другой сумели понять, что мы внезапно почувствовали себя избранниками Божьими, раз у нас есть бомба. И нам захотелось быть уверенными в том, что кроме нас ее больше ни у кого нет. Мы обязаны навести порядок. Можете себе представить, что бы тут началось, если бы у Англии тоже появилась бомба, у Франции, Германии, Японии, у Советского Союза, наконец? Разве мы тогда смогли бы спать спокойно?
— У всех этих стран не осталось регулярных армий, они разбиты наголову. У всех, кроме Советского Союза.
— Именно! Кроме Советского Союза. Вы меня поняли.
— Я полагал, что нам нечего бояться, кроме разве что самого страха.
— Вот об этом я и говорю. Радио. Оно внушает нам навязчивую идею. Так рождается страх. Стоило Уинстону Черчиллю произнести: «Железный занавес», как все словно с цепи сорвались. Вы помните?
— Конечно.
— Потом Трумэн заявил: «Каждый народ должен выбирать». И вы, друг мой, либо по эту сторону занавеса, либо по другую. А Джон Эдгар Гувер! Боже милостивый, что это за человек! Джон Эдгар Гувер сказал, что этот занавес отделяет нас от Сатаны и красной проказы. Вы слышали его речь в Конгрессе?
— Что-то читал.
— Яростное наступление красного фашизма на Америку. Они учат нашу молодежь образу жизни, который подрывает святость семейных устоев и уважение к авторитетам. Коммунизм — не политическое течение, но враждебный, пагубный образ жизни. Вот его собственные слова. Чтобы этот недуг не охватил всю страну, необходим карантин.
— Я читал об этом. Но газетчики вечно делают из мухи слона. Как-то не верится, что Гувер действительно так сказал.
— Ваша правда. Может, он этого и не говорил. Но все-таки на этот раз журналисты не соврали. Мне в руки попала расшифровка его речи — она понадобилась кое-кому из моих клиентов.
— Но зачем он так сказал? Я имею в виду, какими соображениями он руководствовался?
— Доводы рассудка тут ни при чем. Гувер — человек увлекающийся. Возглавляет могущественную организацию. Как вы сами заметили, газетчикам это нравится. Это исторический момент, друг мой. Вы удивляетесь, почему вам прислали это письмо. Я пытаюсь вам объяснить.
— Это действительно его подпись?
— Нет. У них для этого есть специальная машинка. Я читал, что у Фрэнка Синатры такая же, для автографов. Вам, пожалуй, она тоже понадобится. Ну да ладно. Скажите лучше, вам что-нибудь известно об этой Комиссии Дайса?
— Я слышал о ней. Некогда они обращались к моему начальнику, чтобы тот приехал и дал показания. Дело было в Мексике. Госдепартамент выдал нам визы, но поездка не состоялась.
— Какое отношение имел ваш мексиканский босс к антиамериканской деятельности?
— Он был не мексиканец. Эмигрант. Сбежал от Сталина. И мог многое о нем порассказать. Это было еще до войны, когда Америка со Сталиным дружила. Троцкий же считал, что тот дурачит США. И правительство должно знать о его вероломстве.
— Троцкий?
— Лев Троцкий. Я служил у него.
Пепел с сигареты упал на пол. На мгновение показалось, что юрист последует за ним. Но Голд выпрямился, медленно покачал головой и взял письмо со стола.
— Послушайтесь моего совета. Никому не говорите, что работали на вождя большевистской революции.
— Я был поваром. А это все-таки Троцкий. Он ненавидел Сталина больше, чем сам Гувер. Жизнь положил на то, чтобы свергнуть советское политбюро. Американская коммунистическая партия поливала его грязью.
— Поверьте, все эти тонкости не поймет ни ваша секретарша со своим Женским клубом, ни Комиссия Дайса. Большинство ее членов понятия не имеют, что такое коммунизм, и не узнают, даже если столкнутся с ним нос к носу. Но они прекрасно знают, что такое антикоммунизм. Причем первое практически никак не связано со вторым.
— Вы утверждаете, что коммунизм не имеет никакого отношения к антикоммунизму. Чепуха какая-то.
— Это вы так думаете. Вы писатель, внимательно относитесь к слову и принимаете все за чистую монету. Они же называют белое черным. — Голд порылся среди бумаг на столе и достал очки. — «Все прежние места проживания и работодатели», — прочел он. — «Школы и колледжи, организации, в которых состояли».
— Что мне писать?
— Только то, что они и так знают. Едва ли им многое известно о вашей жизни в Мексике. Воинская повинность входит в их компетенцию. Где вы служили?
— На гражданской службе. Собственно, потому и пришло это письмо. Помогал Госдепартаменту во время войны перевозить национальное достояние в безопасное место.
— Гражданская служба. Значит, по закону 4F?
— Что-то вроде того.
Голд не сводил с меня испытующего взгляда.
— Голубая карточка, — признался я.
— Ясно. Негоден к службе по причине сексуального безразличия к женскому полу. Чего я никогда не мог понять.
— Меня предложили отправить в психбольницу. Подлечить. Как вдруг правительству понадобились мои услуги, чтобы перевозить произведения искусства из Вашингтона. Оба побережья бомбили, и казалось, что дело срочное.
— Когда это было, в сорок втором?
— В конце лета, как раз после того, как японцы послали сюда гидросамолет с подводной лодки, которая поднялась по реке Колумбия. Тогда и решили, что пора припрятать национальные сокровища.
— Кажется, я начинаю понимать. Не напади японцы на Форт-Стивенс…
— Именно. Лежать бы мне сейчас в Хайлендской больнице бок о бок с Зельдой Фицджеральд. А я вместо этого живу на соседней с вами улице, в доме, купленном на гонорар от дяди Сэма.
— Силы небесные, — проговорил Арти. — В любви и на войне все средства хороши.
— Уж поверьте, мне это известно лучше, чем кому бы то ни было.
— Что ж, хорошо это или плохо, но все это они про вас и так знают. А что еще? Какие места работы перечислены в вашем досье в госдепартаменте?
— Понятия не имею. Кажется, они узнали обо мне от руководства галереи в Нью-Йорке, куда я привез картины из Мексики. А может, от начальства школы, где я преподавал испанский.
— Напишите и об этом. Вообще обо всем, о чем упоминали, устраиваясь на прежние места работы. Вероисповедание и прочее, чтобы увеличить объем резюме. Хотя, кажется, вы говорили, что не принадлежите ни к каким организациям. Значит, перечислите школы в Мексике и ту, в которой учились в Вашингтоне. Укажите имя художника, пославшего вас в Нью-Йорк.
— Неужели они правда поедут беседовать с инструкторами из академии «Потомак»?
— А что такого? Выяснят, что вы там учились. Не хочу вас пугать, но сейчас школьные шалости — еще не самое страшное.
Сегодня Борзой ушел навсегда и забрал с собой все: школьные шалости, нарушенные обещания, дортуары и тайные встречи. Невидимый мальчишеский манифест, который впервые увидел кто-то посторонний. Целый город воспоминаний вспыхнул и обратился в прах; что проку мучаться раскаянием?
Миссис Браун ни за что бы не позволила спалить записную книжку в камине, но в конце концов сделала все сама — сожгла бумаги во дворе в бочке с макулатурой. Блокнот с надписью «Академия „Потомак“, 1933 год» ушел в мир иной. Сначала миссис Браун была против.
— Вам понадобится ваш дневник, — настаивала она. Боялась, что без записей я все перепутаю, как Тристрам Шенди. По-прежнему отказывается верить, что я не стану писать мемуары. Я поймал ее взгляд и честно признался:
— Миссис Браун, вы рассудительны и неплохо меня знаете. Не просите невозможного. Я работаю над другой книгой.
— Как скажете.
— Мемуары с самого начала были ошибкой. Зачем вытаскивать грязное белье на свет божий? Если вы помните, идея была не моя. Когда выяснилось, что пропала записная книжка в кожаном переплете, я вам сказал, что не стану ничего писать. По-хорошему, давно пора было избавиться от этих дневников, хотя бы для того, чтобы вы перестали меня пилить. А начну я с этого блокнота.
Сегодня миссис Браун впервые пришла на полчаса раньше и поймала меня с поличным. С большим блокнотом в парусиновой обложке. Я ломал голову, как его поджечь: все, что производят для армии, не так-то просто повредить или уничтожить. На обложке стоял отчетливый штамп: «Академия „Потомак“». Наверно, миссис Браун видела записную книжку насквозь, вместе со спрятавшимися на ее страницах обнаженными телами, точно застала меня с порнографическим комиксом в руках. Кажется, я даже покраснел.