Ланселот — страница 12 из 43

Тот вечер. Никак не могу ухватить его. Да нет, пытаюсь, но мысли или соскальзывают в прошлое, или улетают к тому, что будет потом.

Я отчетливо помню события, происшедшие много лет назад, вроде того случая, когда мы с тобой, отправившись на совместный пикник двух студенческих общин — мужской и женской, — проплывали по реке мимо острова Джефферсона, который вроде яблока раздора между Миссисипи и Луизианой и не принадлежит ни одному из штатов — этакий необитаемый остров посреди США; так вот, помню, ты, как всегда пьяный и отстраненный, вдруг произнес, ни к кому конкретно не обращаясь: «А здорово было бы провести в таком месте несколько дней», после чего снял пиджак и нырнул в воду с борта «Красотки из Теннесси» (это ведь тоже было пижонство, не так ли?). Мне, естественно, оставалось лишь последовать за тобой — я успел только завернуть несколько спичек в кисет, и то мне потребовалось три часа, чтобы тебя найти: свернувшись калачиком, посиневший, как Ниггер Джим,[49] и дрожащий, ты лежал под кустами, еще более чахлый на вид, чем обычно. Ты всегда был склонен к самым непредсказуемым поступкам, и я никогда не мог понять, всерьез это ты или опять дуришь. И когда ты вдруг ни с того ни с сего ушел в семинарию, я подумал: опять он в своем репертуаре, снова дикая, нелепая безответственность. Со стороны глядя, тебя нельзя было заподозрить не то что в католицизме, а вообще в христианстве. Так не проявилось ли в твоем превращении из атеиста в священника прежнее пижонство, такое же, как прыжок с борта «Красотки из Теннесси»? Скорее всего тебе захотелось одним махом обскакать восемьсот миллионов обычных католиков. Так что же это было — пижонство, нелепая безответственность или вершина откровения? Ты пожимаешь плечами и улыбаешься. Причем не удовлетворился тем, чтобы быть обычным рядовым пресвитером, тебе, видно, мало показалось. Ну, что там какой-то падре Иоанн из Нового Орлеана. Нет, ты отправился в Уганду. Или в Биаф-ру? Закончил еще и медицинский и переплюнул самого Альберта Швейцера,[50] потому что, конечно же, ты у нас куда круче. У тебя ведь истинная вера, а у него нет — так, какой-то там протестантишка.

Однако вышло все не совсем ладно, правда? Иначе как бы ты оказался здесь?

Что-то не сложилось, да? Ты утратил веру? Или здесь замешана женщина?

Этот твой всегдашний взгляд исподлобья — все, на что ты способен? Ты снова улыбаешься и пожимаешь плечами. Господи, да ты же сам не знаешь ответа.

Однако ты поехал. А мог бы остаться. Может, ты нужен был здесь. Может, я нуждался в тебе больше, чем жители Биафры. Если бы все эти годы ты был рядом… Господи, почему я никогда и ни с кем не мог по-человечески говорить, кроме тебя? Но теперь ты здесь, и на тебя можно опереться.

Я обнаружил, что, разговаривая с тобой, могу ближе подобраться к этой тайне — тайне, которую я знаю и в то же время не знаю. Поэтому я начну из прошлого и буду постепенно к ней восходить или начну из будущего и оттуда стану к ней спускаться.

Мои мысли несутся в будущее и устремляются к соседке. У меня родилась идея еще более безумная, чем те, что в твоей религии. Мне кажется, что будущее, мое будущее, связано с ней, что мы вместе, она и я, должны начать все с начала. Я говорил тебе, что видел ее вчера? Мельком, во время одного из редких выходов отсюда — на сей раз меня водили на ежемесячный медицинский осмотр. Ее дверь была открыта. Она худая и черноволосая, но лица я не рассмотрел — поджав ноги, она сидела, отвернувшись к стене, той самой. Икры у нее худые, но красивые и, как ни странно, все еще как будто загорелые. Может, она была танцовщицей? Или теннисисткой? Чем-то она напомнила мне Люси.

Послушай, каков мой безумный план на будущее. Когда я выйду отсюда, то есть отбуду срок или меня «вылечат», я не вернусь в Бель-Айл. Я не хочу никуда возвращаться. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что прошлое мертво абсолютно. И будущее должно быть абсолютно новым. Это распространяется не только на меня, но и на тебя, и на всех. Нужно все начать с начала. Все должны всё начать с начала, осторожно, будто вдруг попали на остров Джефферсона (не это ли ты имел в виду, когда говорил о его «занятных возможностях»?). Я хочу забрать эту немую, безумную, опустошенную и оскверненную женщину, поселиться с ней в негритянской хижине — где-нибудь у реки, за Журнальной улицей — и там я буду о ней заботиться. Говорить нам было бы просто. «Ты есть хочешь? Тебе не холодно?» Возможно, мы ходили бы гулять на дамбу. В новом мире снова можно будет радоваться простым вещам.

Но сначала я должен установить с ней контакт. Это я понимаю. Ты пытался говорить с ней? Не хочет? Да, она просто отворачивается к стене.

+++

Новая жизнь. Новую жизнь я начал год назад, когда вышел из темной комнаты. Или, скорее, когда в эту темную комнату вошел. Но я верю в то, что у меня будет третья новая жизнь точно так же, как существует три мира — старый мертвый мир прошлого, безнадежный затраханный нынешний и неизвестный мир будущего.

В общем-то это и значит, что я начал новую жизнь — то, что сошел со своей жизненной колеи, глубокой и вытоптанной, как коровья тропа на лугу, то, что выбрался из рутинной круговерти и перестал слушать новости и смотреть телевизор. Как ни странно, заодно я бросил пить и курить. В тот же миг, что я сошел со своей старой коровьей тропы, я понял, что больше не нуждаюсь в выпивке. Выяснилось, что можно просто стоять в темноте под дубами, смотреть и ждать.

Я забыл упомянуть еще об одной, происшедшей в гостиной мелочи, — маленькой, но, возможно, значительной. Когда я вошел туда и вдохнул запах лимонного воска и сырого конского волоса, я остановился и на мгновение прикрыл глаза, чтобы привыкнуть к темноте. Потом, шагнув к раздвижным дверям, я краем глаза заметил какую-то фигуру. В глубине гостиной стоял человек. Смотрел на меня. Выглядел незнакомцем. В его приподнятых плечах и чуть согнутых коленях читались осторожность и напряжение, словно он готов к чему угодно. Различался лишь силуэт — белое на черном, — как негатив. У него были длинные руки, и одна свисала ниже другой, как у лемура. Голова была склонена набок и слегка повернута, так что проступала линия спины. От него исходил дух со всех сил защищаемой ранимости, утраченной доверчивости и преодоленной болезненности. Первая мысль: умненький большеголовый мальчик, и только потом — о, да он у нас большой. Если бы он не поработал над телом, не накачал мускулы, в глаза бросалась бы лишь хрупкая шея с двумя сухожилиями и большая голова. Он походил на стайера, переболевшего полиомиелитом. Или на умного и богатого неженку, положившего жизнь на то, чтобы ее прожить.

И тут я осознал, что это мое собственное отражение в мутном настенном зеркале.

+++

Вернувшись в голубятню, трезвый и собранный, я стал рассматривать себя в зеркале, чего давненько не делал. Как будто я несколько лет избегал смотреть себе в глаза.

Взгляд на себя в зеркало вызывает эффект самоаннигиляции. Когда смотришь глаза в глаза, возникает дыра, она расползается и делает тебя невидимым. Призрачное отражение в гостиной сказало обо мне куда больше, потому что я не знал, что это я.

Что я видел? Трудно сказать, но это был сломленный человек. Помнишь изображение опозоренного Ланселота, после того как его изобличают в прелюбодеянии с королевой, изгоняют, и он живет в лесу? Он лежит на скале, подперев подбородок руками, застывший взгляд налитых кровью глаз уставил перед собой, желтоватые волосы спадают на лоб. Но это неудачное сравнение. Взгляд моих налитых кровью глаз тоже был застывшим, но моя беда заключалась не столько в том, что я трахнул королеву, сколько в том, что королеву трахал и кто-то другой.

Я подошел ближе. На щеке был виден след от утреннего пореза бритвой, а чуть выше, на закруглении у глаза, шла граница, над которой оставался нетронутым светлый пушок. Капилляры проступали все отчетливее, но еще не покрыли лицо паучками своих сплетений. Несмотря на занятия футболом и боксом, нос не был сломан, не покраснел, не отливал синевой. Лопнувшие сосудики в глазах делали их похожими на оплодотворенные яйца. Кожа между ресницами была зернистой. Корни волос грязны и поражены перхотью. Губы потрескались. Ногти черные. На подбородке плохо выбритые волосы, клочками. Я редко мылся и неаккуратно брился. Скорее Бен Ганн,[51] чем Ланселот.

Пять, шесть, семь лет непризнаваемой праздности (а быть праздным и не признавать это — дело нелегкое), пьянства, просиживания перед телевизором, дурачества в труде и трудолюбия в дурачествах — и что с человеком стало! Я поднял ладони к лицу. Сжал их в кулаки и разжал. Я чувствовал себя как Рип ван Винкль:[52] вот он просыпается, вот разминает кости… Ничего не сломано? Я еще на части не развалился?

Есть ли у меня еще силы? Сколько еще сможет вынести мое тело? Я посмотрел на свой кулак. Потом перевел взгляд на стол. Конторку высотой до середины груди, сделанную специально, чтобы занятый плантатор (чем занятый?) мог стоя выписывать чеки, Марго превратила в стол обычной высоты. Доброе крепкое ореховое дерево толщиной в дюйм. Я стукнул кулаком в середину задней стенки. Пробил насквозь. Посмотрел на руку. Костяшки пальцев кровоточили. Боль нарастала постепенно и очень осторожно, словно не была уверена, позволят ли. Подумалось: давненько я не чувствовал боли. Отжался десять раз. Руки задрожали, выступил пот. Затем я попробовал тест с тесаком — помнишь? Правой рукой изо всех сил всадил нож в щербатую кипарисовую доску, а левой рукой попытался его вытащить, не раскачивая. Не смог. Ну, и какой вывод? Что правая рука сильна или что левая слаба?

Впервые за много лет я тщательно помылся, отдраив каждый дюйм своего тела, вымыл голову, вычистил и подстриг ногти, аккуратно побрился, не оставив на лице ни единого волоска. Вода в ванне стала серо-черной. Я принял холодный душ, растер себя полотенцем, пока не покраснела кожа, причесался и надел трусы. Лег на кирпичный пол ванной и глубоко вздохнул.