Ланселот — страница 29 из 43

Сказать по правде, по большому счету у них ничего не получилось. А может, и получилось. Как бы там ни было, когда ураган закончился, они встали прекрасным солнечным утром в понедельник, пристально посмотрели друг на друга и развелись.

+++

Я застал Марго на возвышавшемся над Бель-Айлом бельведере, где она закрывала ставнями окна в ожидании урагана Мари. Она удивленно уставилась на меня, щурясь при сполохах молний, словно не могла понять, как я там очутился. Казалось, ее неприятно поразило, что я покинул свою нишу во времени и пространстве. Людям свойственно нервничать, когда кто-то выходит за рамки отведенной ему роли. Я уже стал для нее частью меблировки, чем-то вроде тумбы под зеркалом.

— Что ты здесь делаешь? — спросила она, и на ее лице снова появилось озадаченное выражение, видимо, оттого, что она задала столь странный вопрос. Почему бы мне и не быть здесь — ведь я в своем собственном доме?

— А что ты здесь делаешь?

— Никак не могу опустить эту чертову раму. — Бельведер с внешней галереей походил на надстройку прогулочного судна. Со всех четырех сторон были окна, подле них скамейки.

Помогая ей опустить раму, я поймал себя на мысли о том, что несмотря на несколько перевоплощений, она по-прежнему во многом осталась техасской провинциальной девчонкой. Даже после того как стала южной гранд-дамой, королевой Марди-Гра и хозяйкой Бель-Айла, забывшись, она принималась ругаться, как ковбой, — прищемит палец дверцей машины, и давай: «Ах ты, сучий потрох!» Или в раздражении налетала на черных: «Ну давай, пошевеливайся, чучело!» — орала она на Флюкера, впавшего в дрему за подметанием пола, выхватывала у него метлу и начинала махать ею, как заправская фермерша из захолустья. Хваткая, наблюдательная и способная быстро усваивать и перенимать, она оказалась не способна справиться со страстью к крепким выражениям и манерой прочищать нос. То и дело шмыгала, харкала и плевала. Однажды, после посещения Первого бала юных красавиц Нового Орлеана, едва мы успели выйти за дверь, скрытая темнотой от посторонних глаз, она наклонилась над сточной канавой, зажала ноздри пальцами, высморкалась и лихо отбросила сопли в сторону. Я сразу представил себе ее в старости, когда с нее слетит вся прежняя утонченность и она будет ругаться и харкать в доме престарелых.

Она усваивала дурные манеры киношников с такой же скоростью, как прежде хорошие аристократические, правда делала это с каким-то внутренним юмором, словно нынешнее перевоплощение вынужденное, и его не следует принимать всерьез. Поразительно, насколько быстро к ней пристали идиотские ужимки всей этой актерской братии. Не прошло и нескольких недель, как она избавилась от техасской напевности речи и начала говорить отчетливо и звонко, точно Рейни Робинетт, которая, как и Джун Эллисон[96] (по утверждению Марлина) была родом из Вашингтон-хайтс;[97] она усвоила даже коронную манеру Рейни жалобно повышать интонацию в конце каждого предложения, за что Мерлину пришлось сделать Марго замечание (она тут же от этого избавилась), усвоила она и тот базарный актерский галдеж, когда изображается фальшивый энтузиазм по поводу столь же фальшивой идеи. Так Джекоби мог без конца говорить, как он переедет в Луизиану, купит ферму и будет разводить лангустов, он вдавался в подробности маркетинга, поставок и сбыта этих ценных беспозвоночных, однако во всем этом присутствовала какая-то рассеянность, словно он сам с удивлением слушал, что он такое несет. Но самое поразительное заключалось в том, что, как ни замечательно она подражала им в жизни, едва включали камеру, она становилась актрисой совсем никудышной.

Я смотрел, как ее освещают сполохи молний, и думал о том, как же сильно я ее любил. «Любил» ее? Или был «влюблен» в нее. Что это означает? Означает, что я жил ради любви. «Жил ради любви». Что это означает? Всего лишь то, что она была моим счастьем, и без нее я счастья был лишен. Как говорится, до встречи с ней я не знал, что такое счастье. Вы замечали, что стоит заговорить о любви, и с языка начинают слетать одни банальности? Тем не менее это правда. Господи, я не могу жить без тебя! Можно ли это выразить как-то иначе? Я был бы вполне доволен отсутствием счастья, если бы не познакомился с ней, — я был, как пещерная рыба без глаз, которая не страдает из-за отсутствия солнца.

Но если я любил ее, почему же тогда обнаружение ее неверности вызвало у меня внезапный укол удовольствия?

Еще до того как мы поженились, она заезжала за мной на работу и забирала с собой. Отказать ей было невозможно.

«Но, Марго, я вымотан до предела» — я, книжный червь, скрипучая развалина, либеральный крот в душном костюмчике, тратящий жизнь на мелкотравчатую науку, чью-то недвижимость и интеграцию школ в округе Фелисьен. Наверное, это я и считал счастьем — охранение поместий белой аристократии от пришлых да помощь неграм.

И вот мы несемся по Ривер-роуд в ее маленьком «мерседесе» за 20 000 долларов — она за рулем, я рядом, весь в пыли от Свода законов Луизианы, я все еще щурюсь, как крот, от яркого октябрьского солнца и вдыхаю аромат разогретой немецкой кожи.

Странно: казалось, она была мужчиной, а я женщиной — так уверенно она верховодила, крутила ручку приемника, по-мужски вела машину, барабанила пальцами по рулю, рывком шла на обгон и резко оглядывалась, меняя полосу движения, прикидывала заранее маршрут и определяла место назначения, тогда как я, растекшись, безучастно сидел рядом, сложив руки на коленях, как большая глуповатая студентка.

Я сказал, что она вела себя, как мужчина, — да, это так, разве что время от времени она склоняла голову, из-под ресниц стреляла в меня глазами и полушутя-полувсерьез поджимала губы, на что не способен ни один мужчина. Или, пытаясь стряхнуть с себя полуденную жару, она могла быстрым движением приподнять с сиденья зад и задрать юбку, обнажая ноги (одеться она могла за тридцать секунд: она рассказывала, как в детстве убегала по субботам в город прямо в школьной форме и переодевалась в уборной на заправочной станции). А я, осоловевший от работы и опьяненный сосновым солнечным кружевом, исподтишка ловил взглядом томную сладость ее сходящихся бедер и думал в этом октябрьском мареве: вот именно там бы и жить, там бы и поселиться.

— Ну? — спрашивала она, въезжая на дамбу, останавливаясь и склоняясь над рулем (как мужчина) — взгляд искоса на меня, бусинки пота поблескивают над верхней губой.

Ага! Припарковалась. Что дальше? Я чувствую, как по моим ногам бегут мурашки. Интересно, думаю я, — когда за рулем мужчина, женщины то же самое чувствуют? Гм. Ну, припарковались уже. Что дальше?

— Знаешь, ты на кого похож? — спрашивает она.

— Нет. На кого?

— На бесстыжего Стерлинга Хейдена.

— А кто это?

— Стерлинг Хейден? У него бар в Макао, и в таком же костюмчике ходит.

— Это хорошо или плохо?

Октябрь стоял прекрасный. Знаешь, я тогда сделал одно из величайших открытий в жизни. Оно простое, проще некуда, но вплоть до нынешнего дня я не знаю, то ли я последний, кто его сделал, то ли единственный. Я самый глупый или самый счастливый? Суть его в следующем: есть жизнь и есть радость жизни, и она не имеет ничего общего ни с нашими студенческими безумными влюбленностями, ни с моей безумной романтической любовью к Люси. Нет, все гораздо проще. Просто существует такая штука, как прекрасный день, чтобы в него окунуться, выйдя из дому, дорога, чтобы по ней ехать, еда, чтобы есть, когда голоден, и вино, чтобы пить, когда хочешь, но главное — девяносто девять процентов прелести жизни, нет вся, вся ее прелесть — это женщина, чтобы ее любить.

А что еще есть в этой жизни, дорогой Парсифаль, кроме любви, октябрьского дня, откоса дамбы и теплых губ этой кавалерствующей дамы, этого странного лежащего рядом существа, в котором за рулем преобладает мужчина и которое, стоит поцеловать, тут же становится женщиной, так что ты ощущаешь всю эту сладкую гибкость шеи, какой никогда не будет ни у одного мужчины, и сразу все ее тело, весь его завораживающий объем поворачивается ко мне, приветствует меня и приглашает.

Да, тогда она любила меня. Откуда я знаю? Потому что тогда я наконец вышел из своего ступора, вспомнил, что такое ухаживание, и начал ухаживать за ней. Влюбленный, я мчался в Новый Орлеан, чтобы вытащить ее с собрания «Колониальных Дам» (по какой-то причине она непременно желала быть в числе этих «Дам», и черт меня подери, если она не сподвигла меня на то, чтобы съездить в Южную Каролину, отыскать и сфотографировать могилу единственного из ее предков, кто был англосаксом и протестантом, — нет, не Рейлли, никаких Рейлли не было на той войне, а какой-то Джонсон, рядовой Аарон Джонсон, убитый в сражении при Коупенсе). И вот я вхожу в бальный зал и иду по проходу, выискивая ее в толпе, состоящей из двух тысяч лилейно-белых «Дам», которые слушают выступление другой «Дамы», разглагольствующей о сохранении американских идеалов и тому подобном, и, наконец, углядев Марго, я повелительным кивком приглашаю ее выйти, она выходит испуганная: «Кто-то умер?», а потом хлопает от радости в ладоши, обнимает и целует меня: «Как я рада тебя видеть! Ты приехал за мной? Чтобы забрать меня?»

Был «влюблен» означает, что при виде нее билось сердце. Хотелось хлопать в ладоши. Почему она, почему не другая женщина? У нее были два глаза, нос, рот и ноги, как у миллиарда других женщин, как у миллиона других красивых женщин, но для меня она была бесценным сокровищем. Какой бы ни была тогда красавицей Элизабет Тейлор, она могла пройти мимо, и я бы не обратил на нее внимания. Мое чувство было почти религиозным. Вещи Марго казались мне святыми реликвиями. Дом, где она жила с Тексом в районе Садов, стал для меня святилищем — я мог до бесконечности кружить по ее кварталу, и каждый раз при виде их дома у меня по ногам пробегала дрожь — это был Тадж-Махал,[98]