Проба
Палило солнце.
Знойное марево колыхалось на склонах гор. Изредка набегут на загоны синие тени туч. На миг повеет прохладой. И в зное этом неустанное пенье кос: «Чжи-чжи, ачища!»
Лошадей кусали седые слепни. Лошади били ногами, фыркали, охлестывались хвостами.
Взлеты кос. Потные спины мужиков. Согбенные фигуры вязальщиц.
Началась страдная пора: уборка хлебов.
Артельщики выехали косить рано, взяли еще две жнейки из леонидовского прокатного пункта, разбились на партии и разъехались на те загоны, на которые дал наряд дядя Егор. Ему временно было поручено ведать всеми работами, порядком и распределением людей. Сам вместе с Лукьяном поехал косить его рожь.
Первый раз в жизни видит старик на своем загоне жнейку. Чудно, не верится. Запрягли пару лошадей, Егор опустил платформу, включил рабочее колесо, поставил регулятор граблин и тронул.
Заходил упругий шатун, дробно взметнулась острая пила ножей, судорожно взмахнули граблины, и густая, подрезанная рожь, приглаженная зубастыми граблинами, ровно ложилась на платформу.
Дядя Лукьян подкосил на углу незахваченные былки ржи, положил свои грабельцы на межу, вприщур посмотрел на удалявшуюся пару лошадей, жнейку, спину Егора — и улыбка озарила старческое лицо. Никак не мог поверить, что ведь это на его загоне, по его ржи гуляет крылатая, гремящая стрекоза-жнейка. Так и казалось, что вот-вот сердитый Егор проедет первый ряд до своей ржи, там через межи свернет на нее и начнет косить свой загон. Или спрыгнет с пружинного сиденья и скажет:
«Зачем я стану чужую рожь косить?»
Но Егор уже доехал до угла, круто завернул лошадей, чуть задержались в воздухе ощеренные граблины — и снова радующий гул машины.
Тогда вместе с бабами, Маланьей и женой Егора, вместе с внучатами принялся старик вязать снопы.
По меже, на двух подводах, с полными телегами баб, ехавших отрабатывать «подождание» — взятую зимой взаймы рожь, — с грохотом промчались Лобачевы. Сзади них, запряженная парой, тренькала жнейка. На сиденье качался Афонька. Он оглядывался на загоны, со всеми здоровался и весело о чем-то кричал косцам.
Через некоторое время, когда подводы Лобачевых нырнули под уклон Каменного оврага, другой межой шел Семен Максимович. Шел не торопясь, на ходу, как бы играя, подшибал палкой красные головки татарника, часто останавливался возле загонов, где копошился народ, срывал колосья ржи, растирал на ладони и бросал на «зуб». Снимал свой тяжелый картуз с промасленной макушкой, низко раскланивался и, блестя куполом лысины, кричал: «Бог помочь!»
Широким, проездным межником, на котором по одну сторону трава была выбрита, а по другую — тянулась сухая мятлица, направился к загону Лукьяна. Его тучную фигуру, ныряющую во ржи, первой заметила Маланья. Отбросив сноп, она подошла к мужу и, указав напротив солнца, произнесла:
— Ходит, — гляди-ка!
— Кто? — не понял Лукьян.
— Лобач по полям ходит. Ослеп, что ль?
— А и черт с ним! — отмахнулся Лукьян, круто прижимая сноп левой коленкой.
— Сюда вишь прется, — продолжала Маланья. — Сейчас вроде на смех будет говорить.
— А ты брось, — озлился Лукьян. — Вяжи вон лучше. Хлынет дождь, прорастет.
И оба снова принялись вязать снопы, кладя готовые охапки скошенной ржи на расстеленные внучатами свясла.
Семен Максимович нарочно не поехал на подводах. Решил «проветриться» пешком к своему загону, а по дороге кстати поглядеть, как работают артельщики. Поровнявшись с Лукьяном, остановился, долго глядел на удаляющуюся жнейку, потом сошел на жнивье, зачем-то потрогал снопы, как бы проверяя, крепко ли связаны, и ласковым голосом спросил:
— Идут дела-то, Лукаша? Ась? Жнейкой машете?
— Машем, как вишь, — развел руками Лукьян.
— Что ж, — вздохнул Лобачев, — машите, машите!
Подумав и как бы вспомнив что-то, оживился:
— Да, забыл я. Вот оно што, Лукьян… Стигнеич, — назвал по отчеству, — это ничего, машете вы, а как рожь-то, снопами аль зерном?..
Дядя Лукьян смутился, покраснел, проглотил слюну и изменившимся голосом переспросил:
— Ты о чем?
— Да о чем? — усмехнулся Лобачев. — Все о том же. Хоша договора в совете у нас с тобой и нет, зато, чай, крест на груди есть.
— Испольну? — догадался Лукьян.
— Какую же? Вот она небось испольна-то. Косите ее. О-ох, вижу, забыл.
Маланья, чутко вслушиваясь в разговор, наотмашь отбросила тяжелый сноп, нарукавниками вытерла потное лицо и, ковырнув жнивье лаптем, протрещала:
— Этой испольной тебе не видать, как толстого своего затылка.
Лобачев даже и не повернулся в ее сторону. Он упорно смотрел на Лукьяна, а тот, все более конфузясь, не мог глядеть прямо в лицо. Наконец, заикаясь, обещался:
— Чай, как-нибудь сделаемся, Семен Максимыч?
— То-то, гляди. А то приспичит вдругорядь, лучше не ходи. Ко мне, брат, дорогу не загаживай.
— Больно надо! — опять крикнула Маланья. — И без эдаких живодеров обойдемся.
— А тебе, баба, совет, — повернулся к ней Лобачев, — спервоначалу подол свой вымой, тогда в разговор вступайся.
И, высоко подняв голову, пошел с загона. Но Маланья не из таких баб, чтоб промолчать.
— Ах ты паскуда эдакая! — завопила она вслед. — Ах ты черт лысый! Я те вымою, я тебе возьму вон сноп да все твои бельмы выхлещу!..
— Перестань звенеть! — крикнул на нее Лукьян.
— А то ишь ты! — не унималась Маланья. — Испольну ему отдать! Отсыпь ему чего брали — и черт с ним. Будет, потянул нас за кишки.
Лобачеву навстречу ехал Егор.
Он еле сдерживал лошадей. Закусанные слепнями, они рвались в стороны, то и дело забираясь в нескошенную рожь.
— Бог помочь! — с явной насмешкой крикнул ему Лобачев.
— Иди к черту! — злобно, не то от слепней, не то от насмешки, ответил Егор.
Лобачев опешил. Заморгал глазами и, помедлив, укоризненно заметил:
— Спасибо на добром слове. Только за что?
— Старо за ново зашло. Ходишь?.. Колдуешь?..
— А чем я, ты погодь, чем я виноват, что ты чужую рожь косишь? — задал вопрос Лобачев. — Своя осыпается, а он — у-ух ты! — жарит по чужому загону. Жарь, жарь, в пролетарию готовься!
— А ты завидуешь?!
— Как же, есть чему! А только совет мой тебе, как ты есть уж пролетарий, красный лоскуток на граблину прицепи.
— Мне вот слезть неохота, я бы тебе два синих фонаря прицепил под глаза. Ишь ты, шляешься, людей-то мутишь. Я тебе опушку леса припомню, я тебе не Сотин.
Еще что-то кричал распаленный Егор, но за шумом жнейки ничего не было слышно.
Тучная фигура Лобачева уходила все дальше и дальше и скоро скрылась за поворотом на яровые поля…
…Эти горячие дни жнитва, когда в деревне оставались только старики да ребятишки, казались Алексею непомерно длинными, скучными. Ездил он с братом в поле, но ему не были сделаны грабельцы, а вязать не умел, и оказалось, что в поле делать ему совсем нечего. Пробовал покосить, взял у Кузьмы косу, прошел три ряда и почувствовал, что ноет спина.
— Бестолковая работа — косить косой, — заключил он.
Снопы принялся подтаскивать в обносы, крестцы класть. Но крестцы получались такие, что при первом же ветре грозили расползтись на все четыре стороны. Тогда ушел с поля и забрался в погребицу. Но и там не нашел покоя. И твердо решил: надо скорее уехать в город.
«Артель налажена, работа пойдет. Приедут землеустроители, отрежут землю. Все это обойдется и без меня. Надо еще раз собрать их, поговорить, переизбрать председателя — и в дорогу».
Как-то вечером, когда Кузьма только что приехал с поля и распрягал лошадей, Алексей заявил ему:
— Денька через два — на Алызово мне.
— А лошадь? — спросил Кузьма.
— Чать, ты отвезешь, — удивился Алексей.
Брат отвернулся и промямлил:
— Время-то какое…
— А что время?
— Да то! — уже сердито ответил Кузьма. — Самая горячая пора, а ты ехать. Каждый день на учете. А ведь туда двадцать пять верст и оттуда двадцать пять. За день и не обернешься. Вдруг пойдет дождь. Кто хлеб уберет? Погодил бы маненько. Не гонятся за тобой.
В голосе Кузьмы слышалось раздражение. Он сердито бросил хомут на телегу, несколько раз беспричинно хлестнул мерина, даже споткнулся об оглоблю.
— Мне годить некогда, — твердо заявил Алексей. — У тебя свое дело, а у меня — свое.
Брат ничего не ответил и молча повел лошадь во двор.
Алексей сходил к Сорокиным, которые работали с Ефимкиным отцом, и попросил Петьку собрать артельщиков. Сказал ему, что собирается уезжать. Петька промычал что-то в ответ, но известить мужиков обещался.
На собрание пришли все. Слушали охотно, а когда Алексей упомянул, что думает уезжать и надо избрать нового председателя, заметил, как артельщики посмотрели на него не то злобно, не то насмешливо. И никто ничего не сказал. Молча разошлись.
Вечером к Алексею пришел секретарь ячейки Никанор.
— Зря уезжать вздумал, председатель. Дух у артельщиков роняешь… За это время у них много вопросов накопилось. Разъяснять надо. Такое великое дело затеяли, все только и говорят об этом, а ты — уезжать. Все пойдет прахом, и в другой раз ничего не выйдет. Кулакам радость одна будет.
— Но мне ехать-то надо или нет? Отпуск мой кончился.
— Мы тебе удостоверение от артели дадим. Задержался, мол, по случаю организации колхоза.
Что было делать? И не ехать нельзя, диплом надо сдавать, и Никанор верно говорит. Всю ночь думал Алексей, а утром все же решил, что ехать надо.
Сходил к некоторым мужикам, но все наотрез отказывались его везти. Тогда в сельсовет направился. Думал там попросить подводу, но в сельсовете сидел один старичок-секретарь и готовил списки. Он настолько углубился в свою работу, что даже не заметил, как пришел Алексей. Над секретарем плавали две тучи: сизая от дыма и черная из мух. Мухи вились, жужжали, садились ему на лысину, и секретарь ожесточенно пришлепывал их ладонью.
Вглядевшись, Алексей с удивлением заметил, что всюду, на столе, на окне, на полу, на всех бумагах и газетах, целыми ворохами валялись мертвые мухи.
— Что это такое? — громко спросил он старика.
— А-а? — испуганно вздрогнул секретарь, как будто его разбудили от глубокого сна.
— Откуда столько дохлых мух?
Старичок отшвырнул ручку, привычно щелкнул себя по шее и, кивая на мух, улыбнулся.
— Это я их формалином угостил.
— Как? — не понял Алексей.
— Формалином, говорю. Чем просо протравляют. Налил вот в одну чернильницу, они напились и сдохли.
— В чернильницу? Почему в чернильницу?
— А они чернила здорово пьют. Как оставишь открытой, гляди, к утру пустая. Прямо не напасешься подливать. Вот я в одну чернильницу и налил половину формалина, половину чернил.
— Химия! — засмеялся Алексей. — Кто тебя научил?
— Сам дошел, — заявил секретарь и, вздохнув, добавил: — Тут до всего дойдешь. Работы по горло. И списки по продналогу, и хлебофуражный баланс по дворам, и сведения о семенном фонде, и черт еще что.
Вскинувшись, неожиданно предложил:
— Выпьем?
— Что ты! — поразился Алексей.
— А что? Говорят, вот уезжать ты вздумал от нас. По этому случаю дербалызнем бутылочку.
— В такую жару?
— Мы в лес уйдем. Там в кустах есть ха-арошенькое местечко.
— Избавь. Не люблю водки.
— Чудак! — пожал плечами секретарь. — Ну, чудак! Да мы настоим ее смородинным листом, подпустим эдак щепоточку чаю, чтоб запах отбить и цвет придать, а на закуску свеженьких огурцов у меня в огороде нарвем. И-их, красота!.. Куда же ты?
— В Левин Дол, купаться.
Обрамленный густым ивняком, Левин Дол походил на небрежно кем-то заброшенный широкий, залитый серебром пояс с изумрудной по краям отделкой. Неустанно журчала холодная прозрачная вода, ослепительно отражая палящие лучи солнца.
Радостный озноб, как и всегда при виде Левина Дола, охватил Алексея. Мелькнули, вереницей пронеслись в голове все вычисления, формулы и цифры, а наметанный глаз уже вглядывался в каемки берегов и видел там туманное очертание бетонной плотины, на ровной луговине двухэтажную вальцовку-мельницу, и шумел в ушах конусный корпус чугунной турбины.
Не заметил, что ушел далеко вниз но течению, не чувствовал налипшей грязи и песка на штиблетах. Очутился перед глубоким обрывистым котлованом, где вода в крутых берегах медленно текла, как завороженная.
Сбросил с себя одежду, с бьющимся от волнения сердцем кинулся в объятия ледяной воды, тысячами невидимых игл, как электрический ток, пронизала его колкая стужа, и, ухая, он то всплывал, то, качаясь, шагал по дну. Разгоряченное тело не ощущало, что вода в этом котловане, где бьют в крутых берегах родники, была неизмеримо холоднее.
Дошел до середины, всей тяжестью опустился достать дно. Ушел с головой, но не ощутили ступни твердой опоры. Вот уже сжало икры ног, заныли коленки… Уходят ноги все глубже и глубже, а дна нет. Ледяная вода сперла дыхание, все тело сжало до ломоты. Напружилась грудь, ноги сводило судорогой. Со всей силой рванулся вверх, торопливо поплыл к берегу.
Дрожа от испуга, оделся и невольно выкрикнул:
— А ведь это я в родник ввалился!..
Пятилетий сынишка Кузьмы, такой же скуластый, как и отец, стоит возле Алексея и без умолку болтает все, что приходит ему в голову.
От мазанки видна вся улица. Только что пригнали стада, и по луговине бродили овцы, коровы, стригуны-жеребята. Возле кооператива несколько подвод. На них ящики, мешки, рогожные кули, бочки с керосином и дегтем. Это привезли товар.
По дороге грузно шел Лобачев и о чем-то громко разговаривал с Трофимом, бывшим урядником, на которого жаловалась Зинаида. Статный и высокий, в черной рубахе, без фуражки, засунув обе руки в карманы, Трофим шагал медленно. Слушал Лобачева, лениво кивал головой, усмехался и, как человек, которому все давным-давно известно и ничем его не удивишь, нехотя поддакивал.
Увидев Алексея, они пошептались и повернули к нему.
— Председателю артели наше почтение!
— Здравствуй, Семен Максимыч, — ответил Алексей. — Как дела?
— А что дела? — переспросил Лобачев и криво усмехнулся, повернув лицо к Гришке Гудилову: — Наши дела как сажа бела.
— Что случилось?
Лобачев ответил не сразу. Переступив с ноги на ногу, он несколько раз вздохнул и только тогда вкрадчивым голосом начал:
— Ты вот, Алексей Матвеич, человек, можно сказать, новый. Так? Побудешь еще и уедешь. Рассуди ты такое дело, и как в этом случае поступить. Сидишь это ты в своей избе, ешь-пьешь свое. Да… Все идет ничего, хорошо, другим жить не мешаешь. И входит нищий и просит у тебя, Христа ради, кусок хлеба. Дашь ты ему, если у тебя есть, аль откажешь?
— Про какого нищего говоришь? Которого Митенька подослал?
— К примеру я.
— А почему не дать? — ответил Алексей, разглядывая тупые носки сапог Лобачева.
— Теперь чуток дальше, — уже совсем приблизившись к Алексею, громче продолжал Лобачев: — Положим, нищий этот не чужой, не со стороны, а свой, деревенский. Крещеный, нашей веры… Приходит он к тебе в избу, и весь оборванный, как чучело на коноплянике, и плачет слезами. А с ним внучата голопузые, голодные и тоже плачут, хлеба просят. Дрогнет у тебя сердце, откажешь им? Не откажешь, нет. А что опосля? Опосля он нож к твоему горлу — р-раз!
— Говорил бы пояснее.
— Вот и рассуди. Ограбить человека нетрудно. А только, говорю, грабить надо с объяснением. К примеру, артельщик ваш, Лукьян, дай ему бог… всего. Приходит зимой, брюхо подвело. Хлеба просит взаймы. А где я возьму? То да се. Разговорились, и проняла меня к нему жалость. Думаю, господи-господи, ведь есть же крест на шее, и говорю ему: «Бери осьмину, бог с тобой. Только исполу я у тебя десятину возьму». Так? Ломался, ломался, а разум подсказал — и сдал. Семена мои, работа вся его. Словом, по совести сговорились, а теперь што? Теперь с Егорушкой и смахнули ее, испольну-то, жнейкой. Как это назвать? А называю я таки дела мошенством. Я не обеднею, нет, не обеднею, а только хлеб мой поперек глотки ему встанет.
— Ты что же, в аренду, что ли, взял у него? — спросил Гудилов.
— Да нет. Пополам сеял. А он вишь чего!
Трофим, глядя куда-то в сторону, сквозь зубы процедил:
— Теперь все так пошло.
Алексей молчал. Внутри у него клокотала радость. Лобачев, видя, что Алексей молчит и даже не смотрит, перевел разговор на другое:
— Говорят, ты, слава богу, образумился. Уезжать собрался?
— Собираюсь, да.
— Што, лошади не найдешь?
— Хотя бы так.
Лобачев потер переносицу, из-под руки мельком оглянулся на Трофима, который чему-то улыбался, потом, хлопнув ладонь о ладонь, предложил:
— А хошь, я тебя сам отвезу, а?.. Хошь парой? А телега у меня на железном ходу, на рессорах. Бубенчики подвяжу. Кричать буду: «Алексей в город едет! Отойди, не мешай!» Ну, готово дело? Завтра утром чуть свет… ну?
Алексей тихо заметил:
— Как тебе захотелось отвезти-то меня.
— А чего канителиться? Чего, говорю, канителиться тебе тут?
— Подожди немного, Семен Максимыч. Вот отрежу артели все бывшие ваши отруба, поповскую землю да фондовскую, тогда и отвезешь. А сейчас еще рано. Поживу.
— И живи… Ну, живи… Мути людей… мути!..
Отойдя к дороге и услышав вслед смех Алексея, прокричал:
— Землю отбить ты, Алеша, того… умом не вышел!
Алексей тоже поднялся и пошел на огород в штаб-погребицу. Возле нее прислоненные стояли снопы душистой поскони для просушки, сухие снопы лежали на скошенном жнивье костра [2]. По коноплям и огородам из края в край шумно носились жуки, неумолчно стрекотали кузнечики.
Лежал долго, но спать не хотелось. Сильно ломило поясницу. Будто по ней или телегой проехало, или он поднял непомерно тяжелую кладь. Тревожила и пугала его далеко где-то воющая собака, раздражал неумолчный плач ребенка у соседа, и страшной казалась эта упирающаяся в тучу колокольня.
«Пойти разве? Что со мной, лихорадка?»
Вышел на дорогу и направился вдоль улицы. На него, не отходя от своих изб, лениво брехали собаки, а навстречу, непрерывно стуча колотушкой, шел ночной сторож. Заметив Алексея, остановился.
— Кто?
— Свой.
Подошел ближе, пошарил в карманах и сокрушенно вздохнул:
— Курить хоцца, а курить нету.
— Хошь папироску?
Подумал и решительно махнул рукой:
— Давай. Все равно сойдет.
Алексей дал папироску, зажег спичку и осветил рябоватое молодое лицо сторожа. Тот жадно вдохнул дым, долго держал его в себе, потом, улыбаясь и тонкой струйкой цедя дым, определил:
— Папироска — это вроде легкого вина. Дорого, а толку мало. Махорка — это самогонка. Дешево, а берет сердито… Что спать-то не ложишься?
— Не спится.
— В городу избалован. Небось там ночью не спят, а день весь дрыхнут.
— Да, да, — усмехнулся Алексей.
— А у нас солнце на бок — мы на бок.
И неожиданно так дробно застучал, что Алексей вздрогнул, а соседские собаки тревожно завыли.
С крыльца одной избы, к которой подходил теперь Алексей, в белом подрубашечнике и черной юбке сошла женщина. Она торопливо направилась в мазанку. Алексей прибавил шагу и, не зная зачем, громко кашлянул. Женщина остановилась. Алексей тоже остановился. Так они постояли некоторое время молча. И вот Алексей заметил, что женщина шагнула к дороге и пристально, не сводя глаз, всматривалась. Затем торопливо, совсем забыв, в каком она виде, шагнула за мазанку и удивленно окликнула:
— Алеша!
Крадучись, тихо подошел Алексеи, оглянулся, не видит ли кто его, еле слышно отозвался:
— Я!
Дарья совсем вышла на дорогу, насмешливо спросила:
— Ты что же ходишь, как лунатик? Да и ночь-то без луны. Аль чего ищешь?
— Тебя, — не задумываясь, ответил Алексей.
Только тут спохватилась и стыдливо замялась:
— Эх, какая я…
Хотела бежать, но Алексей поймал ее за руку.
— А ну тебя, что ты! — рванулась Дарья.
Отбежала от Алексея, постояла, потом спокойно произнесла:
— Ты чуток погодь. Я оденусь…
Алексей оглянулся на избы. Показалось ему, что у всех вдруг зажглись огни, все открыли окна, высунулись и, показывая на Алексея, смеются. Закурил папиросу, но тут же смял ее в пальцах, не чувствуя ожога.
Вышла Дарья с другой стороны мазанки. Поправляя на ходу кофту, она оглянулась на свою избу и, как бы оправдываясь проговорила:
— Я ведь спать шла.
— Ничего, — ответил ей Алексей.
— В сенях я легла, да мухи не дают.
— Ничего, — повторил еще и взял ее ладонь в свою руку.
— Мы куда? — спросила Дарья, когда уже подошли к церкви.
— Так… пройдемся, — неопределенно ответил Алексей.
На голове ее кружалом повязан платок. Чуть виднелись концы узла. Вся ее статная фигура с упругими, крепкими мускулами все больше раздражала Алексея, заставляя учащенно биться сердце. Он шел и не отдавал отчета, что отвечает и что ему говорит Дарья. Да и она, сначала рассказывавшая, как работали в поле, кто с кем косил, тоже, видя Алексея в таком состоянии, умолкла. Зябкая дрожь его передалась и ей, по она следила за каждым его движением, и когда тот свернул в переулок, круто остановилась.
— Куда?
— Пойдем! — настойчиво проговорил Алексей.
— Я… не пойду. Домой надо.
— Домой? Ты не пойдешь домой.
Тогда вырвала руку, оттолкнула его. Погрозилась пальцем и прошептала:
— Это ты брось…
Стояли друг от друга поодаль. Алексею хотелось крикнуть так громко, чтобы слышали все, но о чем крикнуть, не знал. Повернулся и, не оглядываясь, пошел один. Дарья видела удаляющуюся спину Алексея, равномерную раскачку плеч, и ей стало тоскливо, захотелось вернуть его, походить с ним еще, поговорить, но… боялась этой дрожи, этого страшного трепета жарких рук. И к ужасу заметила, что у самой — от испугу, что ли, — дрожат ноги и необыкновенная тяжесть во всем теле.
— Алеша!
— Ну!
— Ты… уходишь?
— Да! — резко отозвался он.
— Иди, иди… Не спотыкнись.
И обидчиво рассмеялась.
— Хорош! Я прогуляться с ним пошла, а он меня в переулке волкам на съедение оставил.
Помолчав, как-то по-особенному, таинственно окликнула:
— Подь-ка…
Алексей вернулся, взял ее за руку, и она пошла туда, куда ее повел.
…Утром встал поздно. Слегка кружилась голова, тонко ощущался острый и чужой запах пота. На белой наволочке подушки, изогнувшись, лежал тонкий черный волос.
В дверь просунулось лицо Петьки. Он долго смотрел на Алексея, потом пытливо спросил:
— Ты ничего не знаешь?
— Нет, — испугался Алексей.
— Эх, соня!
— А что?
— Землемеры приехали!
…Артельщики сортировали рожь на семена. Крупное, отборное зерно тяжело ложилось на торпище. Егор проверял сошники у сеялок, регулировал выбросную шестеренку. Кривой Сема брал отсортированную рожь на ладонь, встряхивал и тяжело вздыхал.
— Ты что? — спросил Ефимка, вертя сортировку.
— Жалко. Само чолышко [3] и на семена.
— А по-твоему охвостьем [4] засеять? Засеешь хорошим, и получишь хорошее. Погляди, сколько вниз дохлого зерна отошло.
Дробно стучал «триумф», вскидывал непокорными космами Ефимка, засыпал рожь кривой Сема.
…А вдоль гумен, окруженные толпой ребятишек, ходили землеустроители. Впереди, на далеком расстоянии, виднелся мужик, державший высокий шест с белым, трепыхающимся флажком. На него направлял трубу теодолита молодой парень в комсомольском костюме и то махал, чтобы мужик двинулся вправо, то показывал рукой влево.
— Лента, пошел! — кричал ом двум мужикам, тащившим за собой десятиметровую металлическую ленту.
— Сколько у тебя? — обращался к мужику, собиравшему колышки.
— Девять, Иван Семеныч.
— Девяносто.
Старший производитель работ, а с ним Лобачев, Митенька и другие мужики шли сзади. Митенька оживленно что-то рассказывал и то и дело подбегал к землеустроителю-комсомольцу, пробовал заглянуть в его записную тетрадь, пялился на мужика с флажком и, наконец, попросил:
— Дай-ка мне поглядеть в трубу.
— Пожалуйста, смотрите!
Митенька сожмурил левый глаз, прицелился, долго смотрел и расхохотался.
— Ты что? — спросили его подошедшие мужики.
— Он там с вешкой-то вверх ногами стоит.
— Только это и увидел?
— Больше ничего, — ухмыльнулся Митенька.
Артель уполномоченными к землеустроителям назначила Алексея с Петькой, но они, узнав, что работа пока шла подготовительная, не ходили с ними. Только когда землеустроители произвели обмеры и подсчитали все количество надельной и усадебной земли, установили разверсточную единицу, возле дома Лобачева было созвано общее собрание.
На крыльцо, тяжело отдуваясь после сытного у Лобачева обеда, вышел производитель работ Грачев Александр Иванович, старый землемер, отрезавший когда-то леонидовским мужикам отруба. Он отерся большим, с цветными каемками, платком и окинул собрание ленивым взглядом.
— Граждане, — чуть поморщившись, начал он, — с завтрашнего дня мы начинаем производить отрезку земли. По утвержденному узу плану в вашем селе, согласно заявлениям, надлежит вырезать два участка земли. Эти заявления таковы: первое, товарищество по совместной обработке — «Пример»; второе — артель под названием «Левин Дол». Как товарищество, так и артель претендуют на один и тот же участок. Кроме того, товарищество и артель подали заявку в губзу прирезать им госфондовскую землю. По земельному кодексу, каждая группа имеет право выбрать любой способ землепользования. Зачем мы вас созвали? От вас нужно сейчас? Нет ли каких-либо возражений, жалоб? Ваше мнение, чью из двух претензий желательно удовлетворить и кому целесообразнее прирезать госфондовскую землю.
Говорил Грачев спокойно, уравновешенно и глядел поверх мужичьих голов. Окончив речь, Грачев отер лоб и опустился на табуретку, подставленную Лобачевым.
Ефим, стоявший возле крыльца, первым крикнул:
— Мужики, слыхали? Только хотелось бы знать, какой это еще коллектив организовался. Про нашу артель все село знает, а про товарищество ни гугу!
И, обращаясь к Грачеву, спросил:
— Александр Иваныч, какое товарищество «Пример»?
Нехотя встал Грачев, посмотрел на Митеньку, стоявшего в дверях, открыл портфель, долго копался и, наконец, вынул бумаги. Прежде чем читать, снял фуражку, провел рукой по широкой лысине и, как бы досадуя, сказал:
— Странное дело. Вы даже не знаете, что у вас организованы коллективы.
— Артель знаем, а о товариществе и слыхом не слыхать.
— Прочитайте нам, кто в товариществе. Может, не из нашего села?
Грачев надел очки, долго поправлял их, развернул бумагу и, прищурившись, начал вычитывать:
— Члены товарищества по совместной обработке земли нижеследующие: Лобачев, Семен Максимович…
— Лавочник! — во все горло крикнул Ефрем и загнул палец.
— Извиняюсь, — поднял руку Грачев. — … Карягин Дмитрий Фомич.
— Столыпинский отрубник и арендатор, — загнул Ефрем второй палец.
— Поликарпов, Нефед Петрович…
— Маслобойщик.
— Простите, я дальше не могу читать, — отложил бумагу Грачев. — Это безобразие.
— Читай, читай, Александр Иваныч! — крикнули ему.
— Остапов, Трофим Гурьянович…
— Бывший урядник! — крикнул Ефрем и расхохотался. — Он права голоса лишен.
— А земли-то не лишен?.. — выскочил Митенька.
— Ага, вон ты где! — усмехнулись мужики, увидев Митеньку, высунувшегося из двери.
— Дальше!
— Гришин, Яков Самсонович…
— Абыс? — удивился кто-то. — Ба-атюшки-и!.. И он в товариществе? Ну, тут дело бутылкой пахнет.
— Панфилова, Аграфена Петровна, — медленно прочитал Грачев.
— Бе-дня-чка, — высунулся Митенька.
— А как она к вам попала? — спросил Петька.
Но ему ответили из схода:
— У нее Лобачев землю арендует.
— Ти-ша-а! Еще кто?
— Копылов, Афанасий Андреич.
— Ба-атра-ак, — снова высунулся Митенька.
Ефрем выступил на крыльцо, заслонил рукою список.
— Стой, довольно читать! Слыхали, граждане? Афонька в товарищество попал. А знаете, у кого этот батрак батрачит?
— У Лобачева! — заорал сход.
— Ловко строят дело. Небось этот батрак ни сном, ни духом, а его в товарищество. Фальшивка, а не товарищество. Сейчас же его надо разогнать!
— Погоди разгонять! — выскочил Митенька. — Наше товарищество «Пример» узу не опротестовало, а утвердило. Не знаем еще, как ваше. У нас хоть батраки есть, бедняки, процент соблюден, а у вас кто? Середняки сплошь.
Перегнувшись через перила, Митенька единым духом прокричал:
— Граждане, согласно земельного кодекса и устава нашего товарищества, от своей группы прошу вас вынести такое решение: «Против вырезки земли на бывших отрубах по берегу Левина Дола, начиная от седьмого столба и заканчивая церковной землей, а также супротив прирезка госфондовской товариществу «Пример», как культурным земледельцам, сельское собрание ничего не имеет против и поддерживает».
— А какую землю артели отведете? — спросил Петька.
— Полати.
— Спасибо, сухой черт! — подхватил Ефрем.
— А чем не земля?
— Это ты иди туда со своим «Примером». Там как культурный хозяин и показывай пример. А мы камни глодать не охотники.
— А-а! — разинул рот Митенька. — Вам поповской землицы захотелось? Вам фондовская глаза мозолит? Дудки! Я на фондовскую три тысячи возов навозу ахнул, я ее «аксаем» поднимал. Я хрип на ней гнул. Все жилы вытянул.
— Чужими руками ты ее обрабатывал.
На смену Митеньке Лобачев выступил.
— Вот что я вам скажу, — крикливо начал он, — время сейчас рабочее, вам, мужики, канителиться с нами некогда. Так что давайте сразу решим этот вопрос, о коем говорил Александр Иваныч. Применим простое поднятие рук за наше товарищество.
— И голосовать нечего! — подхватил Митенька. — Знамо, все согласны… Граждане, как вы?
Но мужики хитро ухмылялись и поглядывали на Алексея, который собрал за крыльцом своих артельщиков. Там же с ними находился и комсомолец-землеустроитель. Он о чем-то горячо говорил, часто упоминал Грачева.
— Пошел! — подтолкнул Петька Алексея.
Забрался Алексей на крыльцо, заслонил Грачева и, поводя раскосыми бровями, начал говорить о том, что такое коллективы, какая их цель, а потом перешел к землеустроительной работе.
— Товарищи, посмотрите на этих людей, записавшихся в товарищество «Пример». Что тут такое? Где-то под шумок, не то на маслобойке у Нефеда, не то на дранке у Лобачева — р-раз! — и товарищество. Сначала на отруба хотели, не выгорело. Не сдают фондовскую. Теперь на товарищество перекинулись. И как скоро перевернули все дело! А глядите, кто собрался? Черт на Матрене поженился. Неразменной монетой, беднотой заручились. Есть чем перед узу щегольнуть. Там, конечно, не разобрались и, наверное, обрадовались. Не было, мол, ни копейки, и вдруг — два колхоза в Леонидовке. Теперь дальше пойдем. Кого прислало узу отрезать землю? А прислало оно вот…
Алексей отодвинулся в сторону и показал на Грачева.
Оба, техник и старый землемер, посмотрели в упор друг на друга и тяжело отвели глаза.
— Пожалуйте, любуйтесь. Эта фигура еще жива. Многим вам знакома. Помните, как загонял он вас на отруба? Как усердно выполнял он столыпинский закон, как приезжал со становым? И вот снова тут. Жи-ив… Какая у этого человека политика? Ясно, кулацкая. А Лобачев ему старый знакомый. Точь-в-точь как в песне: «Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит». И остановился у него, как будто не у кого больше остановиться. Известное дело, на старой квартире. А Семен Максимыч — человек дошлый, он свое дело ведет крепко. Он с Нефедушкой, а особенно Митенька, наизусть знают земельный кодекс. Да не только кодекс, Митенька газеты читает. И вот, если не ударить их по рукам, они своего добьются. Я, граждане, предлагаю вот что: никаких статей, никаких решений не выносить, а спокойно разойтись по домам. Это дело требуется разъяснить.
— Постой, постой! — выскочил Лобачев, увидев, что крестьяне начали расходиться. — Погодьте, граждане.
Но его крикливый голос потонул в общем шуме.
Через некоторое время возле крыльца осталось несколько мужиков, землеустроители и артельщики. Грачев осмотрел Алексея с ног до головы и, кольнув его сухими серыми глазами, процедил:
— О вашей демагогии я доложу в узу. Вы срываете план землеустроительной работы.
— Не трудитесь, — не глядя на Грачева, а усмехнувшись Петьке, ответил Алексей, — мы сами заявим!
Лобачев, волнуясь и силясь улыбнуться, хлопал Алексея по плечу:
— Зря ты затеял, Алексей Матвеич, ей-богу, зря. Какого тебе черта надо? Ехал бы ты в город к своим пролетариям, отвез бы я тебя с колокольчиками. Чего ты под ногами у нас путаешься? Все равно ведь дело по-твоему не пойдет, а по-нашему обернется.
Митенька, насупившись, изредка бросал косые взгляды на Алексея и молчал.
Землеустроитель-комсомолец сидел с Петькой на ступеньках крыльца и то и дело пререкался с Грачевым, укоряя его, что тот неправильно говорил о коллективах и пристрастно толковал земельный кодекс. Грачев жевал усы. Ему совсем не было охоты вступать в спор со своим подчиненным. Эти споры ему уже надоели, и он обдумывал, как бы поскорее избавиться от этого неудобного ему комсомольца, только что выпущенного землеустроительным техникумом.
Вечером Никанор и Петька созвали коммунистов с комсомольцами, пригласили на совместное заседание ячеек молодого землеустроителя и, обсудив все дело, решили направить Петьку в уком партии. Он пешком ушел в Белинск.
…Артель занялась работой. Разбившись на группы, часть уехала сеять озимое, другие устанавливали конную молотилку, третьи подвозили с поля снопы.
Грохот, свист и гул пошел на большом току. Неумолчно ревел барабан, зубчатыми языками соломотряса выбрасывая густую солому. Задавальщиком у барабана — Ефим Сотин. Широкая спина его, как круп лошади, от пота была пятниста, а лицо, строгое и хмурое, усеяно мелкой пылью. Сотин хоть и не записался в артель, но, как говорили про него, «надцыкнулся». И когда позвали молотить машиной «вместе», не отказался.
Эта дружная работа напомнила Алексею город. И сам он вошел в нее, навивал солому и не чувствовал, что набил мозоли и что с его лба скатывался пот и рубаха прилипла к телу.
Через три дня пришел Петька прямо на гумно. Артельщики окружили его и уставились вопрошающими глазами. Петька снял картуз, шлепнул его на ток и заявил:
— Устав зарегистрирован. Вместо Грачева пришлют другого старшего.
Оглядев всех, поднял указательный палец и, жмурясь от солнца, добавил:
— Слушайте наказ укома партии: «От кулаков не обороняться, а решительно наступать на них».
Прямая борозда
— Сто-ой! — закричал старший землеустроитель, сменивший Грачева. — Стой, говорю!
Вертко засуетился возле теодолита, прицелился трубой на далеко стоящую шолгу с флажком и, как от мух, смешно принялся размахивать фуражкой то влево, то вправо. Когда где-то в глубине окуляра увидел, что скрещение вертикальных и горизонтальных линий как раз пересекает фигуру с флажком, обратился к мужику, стоявшему возле лошадей, запряженных в двухлемешный плуг.
— Делай борозду. Держись прямо на него.
Лихорадочно прыгая, пошел плуг через ниву и межи.
Лошадей вел Афонька, батрак Лобачева.
— Глубже, глубже! Что вы царапаете, как таракан лысину. Дай на третью зарубку. Во-от… Пошел!.. Мужики, ну, мужики, тащите инструмент… Иван Семеныч, отметь: угол сто сорок два, пять минут… Мужики, уполномоченные, до спорной доходим. Товарищ агроном…
— В чем дело?
Агроном, приехавший с землеустроителем, сухощавый и высокий, являл полную противоположность старшему землеустроителю, низкорослому, полному и юркому, как юла.
— Оценку спорной делайте. Я не виноват, что вы не договорились. И некогда мне с вами возиться. О-ох, скандалисты…
Жалуясь, обратился к Алексею:
— Вот, дорогой товарищ, посуди, как работать землеустроителям. На каждого задали: на старшего, слугу покорного, техника, землемера, чертежника, помощника — по шесть тысяч гектаров. Каково? Ше-есть тысяч! И землеустроить без всяких отговорок до первого сентября. Куда тебя черт поне-ос! Эй, дядя, дядя! Гляди, какую параболу загнул! Ах, ты!.. Левей бери, левей!..
Не досказав, побежал к лошадям. Вернул их обратно и установил из мужиков «живые столбы».
— Пошел по людям! Да гляди, не криви душой.
Суетливая фигура старшего землеустроителя Алексею казалась смешной. Особенно забавен был его короткий пиджак. Когда он нагибался, пиджак вместе с рубашкой заползал на спину и обнажал загорелое тело.
— Словом, — как бы вспомнив прерванный разговор и все глядя в трубу, продолжал землеустроитель, — я скажу прямо: работа землемерская — работа мерзкая. Молчаливая работа. То и знай: «Лента, пошел. Лента, стой». Агрономам лучше, хотя они получают меньше нашего. У них живое дело. Уламывай мужика на селекционный овес, на ленточный посев проса, на бороньбу озими, на многополье, на протравку и сортировку семян.
— А вам разве так уже не о чем и говорить с мужиками? — спросил Алексей, наблюдая, как мерно между тремя ногами теодолита покачивается медная гирька отвеса.
— Теперь есть о чем, — усмехнулся старший. — Е-есть… Только скандалы. Ни одного землеустройства не проведешь без скандала, а то и без драки. Земля, братец, земля!
Подошел Митенька. Он, несмотря на разъяснения землеустроителей, был все-таки избран уполномоченным от общества — «блюсти интересы».
— Ну что, Митрий Фомич? — вскинул на него глаза старший.
— А что? — шатнул головой Митенька.
— Режем землю-то, а?
— Режьте и ешьте.
Вырвав неподкошенную былку овса, Митенька поднес ее ко рту и сухими губами медленно принялся жевать.
— Ешьте? Э-э, да что с тобой говорить! Ты вот что, ладь с артелью. Против оценки не пищи. Комиссия правильно оценила.
— Что мне ваша комиссия! Оценка обществом дана.
— Какая?
— Скат по Левину Долу — десятину за полторы.
— Толком вам говорю, что для артели подряд отхвачу! Понял?
— Понял, — скривился Митенька. — Давно понял, кто нас донял.
— Ага! — воскликнул старший, подмигнув Алексею. — Вот он и высказался! Что, не удалось «Примером» объегорить!
Косо оглянувшись на улыбавшегося землемера-комсомольца, Митенька пошел туда, где прямая борозда, проходя через межники и загоны, черной струей врезалась в бывшие отруба и поповские земли.
Алексей приотстал от мужиков. Он давно заметил, как по меже, то ускоряя, то замедляя шаг, приближалась Дарья. «Зачем она сюда идет?» — досадно подумал он.
И тут же другая мысль:
«А зачем я стою и дожидаюсь ее?»
С той памятной ночи не мог ясно определить свое отношение к Дарье. Иногда — особенно на людях — если она стояла возле него, а она как бы нарочно это делала, ему было неловко. Так и думалось, что все уже давным-давно знают про «это», только до поры до времени молчат. Иногда же, в приступе тоски, хотелось видеть Дарью возле себя, слышать ее веселый голос, смотреть на ее чистое лицо с резко очерченными бровями.
Невольно вспомнилось, как сильно и крепко любил он когда-то Дарью, любил первой любовью. И было тогда ему больно, что вышла она за Петра. Но с тех пор сколько времени ушло…
«Что это? Неужели вновь… влюбляюсь? Глупость какая!.. Надо сказать ей, что все вышло случайно».
Но когда подошла Дарья, мысли эти улетучились. А подошла она просто и так же просто спросила:
— Ты что тут стоишь?
Алексей ничего не нашелся ответить. Как бы он мог сказать ей, что как раз дожидается ее?
— Далеко ушли? — пытливо вглядываясь ему в лицо, спросила она.
«Нет, я сейчас все-таки скажу».
— Ты что молчишь?
— Слушай, Дарья, — начал Алексей. — Хотел я тебе сказать…
— Ну, говори, — немного отступила она.
— Дело вот в чем…
— Постой-ка, — вдруг остановила его Дарья. Ни слова не говоря, одернула ему сзади рубаху, заправила под ремень, подровняла концы и смахнула со спины прилипшую череду.
Алексей чувствовал теплое прикосновение ее руки, эту мягкую заботу, обернулся и увидел смеющиеся глаза.
— Ты что… там?
— А ничего. Рубаху одернула. Ты пояс подтяни покрепче. Ну, говори, чего хотел…
— Хотел я тебе сказать, вот что… Спросить… Как ты со свекровью… ладишь аль все гонит?
— Вона о чем! — разочарованно протянула Дарья и рассмеялась. Беря его за руку, шепотом проговорила: — Меня ведь опять сватать приезжали.
— Кто? — насторожился Алексей.
— А тебе не все равно?
— И ты как?
— Согласилась, — сквозь зубы проговорила Дарья.
Быстро вырвал Алексей руку, остановился и сердито крикнул:
— Врешь ты!
— Вру, а много не беру. А ты что? Аль за живое задело?
— Скажи, правда?
— Конечно, правда. Свекровь мне нашла мужа. Говорит: «Молись богу, на век вечный хватит». Вдовец, четверо детей. Приехал он, расселся в переднем углу, свекровь ему самовар, деверь полбутылку вина. Оглядел он меня и говорит: «Что ж, хозяйка само добро будет». А свекровь и щеку поджала, давай расхваливать меня. Уж и такая-то я, и сякая-то я… Послушная и работящая…
— Ну, а ты? — закричал Алексей, чувствуя, как все лицо его горит.
— А что я! Вывела его в сени и говорю: «Катись ты, нареченный мой, к кобыле под хвост. А ежели и женишься на мне, на другой день взвоешь. Бить буду». Выпроводила я его, сел он на телегу, пугнул меня матерщиной и хлестнул лошадь.
— Ха-ха-ха!.. — неудержимо залился Алексей. — Ты, Дарья, оказывается, боевая, черт возьми! Только как дальше будешь жить, не пойму. Выгонят они тебя.
— Эх, беда какая, подумаешь! Возьму да построю себе шалаш и буду в нем одна, как медведь в берлоге. А ежели вздумает артель переселяться, с кем-нибудь в одну избу пойду. Хоша к Пашке. Соберемся две соломенные вдовы и будем жить. Я головы не вешаю.
Шли они под уклон Левина Дола. Впереди далеко на все стороны виднелось жнивье ржи и овса, на загонах кое-где стояли не своженные еще на гумна обносы снопов. Полосы озими, опаханные с углов глубокими отвалами, были похожи на огромные конверты, таящие в себе зеленые письмена будущего урожая. В просах неумолчно перекликались жирные перепела.
Марило к дождю. С хребта сиротинских гор, покрытых лесами, медленно собиралась и все гуще становилась свинцовая туча. Откуда-то из самого дола приглушенно и протяжно доносились выкрики:
— Сто-о-ой… По-ше-е-ол!
Если бы Алексей оглянулся на Дарью, он заметил бы на ее лице тревожно пробегающие тени. То и дело, мельком, взглядывала она на Алексея, видимо, желая спросить его о чем-то важном.
— Алеша!
Медленно повернул он к ней голову.
— Да.
Ты все меня спрашивал, а я тебя хочу спросить.
— О чем?
— Уезжать-то аль раздумал?
Алексей заметно вздрогнул, смутился, потом, глядя в сторону, проговорил:
— Пока…
— Остаешься? — не сдерживая радости, переспросила Дарья.
— …не раздумал, — сухо ответил Алексей.
— А чего же ты прохлаждаешься? Уезжай.
— Ишь ты! Тебе что, очень хочется спровадить меня? Это Лобачев своих лошадей с бубенчиками предлагал, только уезжай скорей. Вот дождусь, чем кончится все дело с артелью, и тогда…
— Что? — приостановилась Дарья.
Из-под ног ее пулей выметнулся жаворонок и утонул в выси неподвижной точкой.
— Вот что…
Быстро оглянувшись, вынул записную книжку, развернул ее, и на землю упала аккуратно сложенная бумага.
— Читай, — поднял Алексей. — Только никому болтать не смей. Могу это и не посылать.
— Я не из болтливых, — дрожащими руками развертывая бумагу, ответила Дарья.
Округлыми буквами было выведено:
В бюро ячейки ВКП(б)
Окрстроя и в местком строителей № 3.
Дорогие друзья. Как известно, срок отпуска моего кончился и меня ждет работа. Но как быть дальше, я не знаю и прошу вашего совета. При отъезде вы мне очень наказывали, чтобы отпуск свой я провел полезно. Так я и сделал, но полезный отпуск вышел затяжной. Вместе с коммунистами своего села, которые пока еще очень слабы, вместе с комсомольцами, беднотой и частью середняков затеяли мы артель организовать. Дело это оказалось нелегким. Подробности описывать не буду, только скажу, что классовая борьба в деревне не так проста, как ее многие представляют. Лубочные кулаки есть, верно. Но они на виду. Есть другие кулаки: тощие телом, но жадные духом. Эти кулаки читают газеты, выписывают журналы, а декреты знают назубок. Борьба тяжелая и в то же время страшно интересная. Поэтому я и задержался и, наверное, еще задержусь. Сейчас идем отрезать артели землю, а земля отрезается спорная. Дело в том, что кулаки тут свое «товарищество» хотели организовать, но мы их вовремя сумели раскрыть. Борьбы впереди много.
Теперь вот еще о чем я хочу просить вашего совета. Здесь верстах в трех от нашего села протекает река под названием Левин Дол. Готовя в техникум дипломную работу по гидравлике, я темой взял нашу реку, о чем заранее сговорился с преподавателями. И что в результате выяснилось? По моим подсчетам мощность воды нашей реки равняется 70–75 лошадиным силам. У меня мелькнула мысль: а что, не попробовать ли построить на этой реке бетонную плотину, вальцовую мельницу с перспективой на установку динамомашины, да электрифицировать окружающие деревни. Очень заманчивая вещь! И жутко и радостно от этой мысли. Планы, чертежи и даже сметы втихомолку составлены, но никому об этом всерьез не говорил. Решил ждать вашего совета. Прошу вас обсудить мое письмо и скажите, бросать ли мне тут работу и ехать, или вы отпуск продлите, так сказать, прикомандируете меня сюда. Кстати, не утаю. Меня вкатили уже в члены артели и избрали временно председателем. Народ подобрался подходящий, но пока идут «дела малые». Главное, земля здесь — стопроцентный чернозем, а обработка — из рук вон. Потому и досадно. Если дадите отпуск или командировку, то поддерживайте со мной связь, Я как подотчетный со своей стороны буду описывать вам все, что здесь будет происходить.
Жду инструкций.
— Как? — нетерпеливо спросил Алексей, когда Дарья дочитала письмо.
— А кто ее знает, — неопределенно ответила она и покраснела.
— Отпустят?
— Хоть отпустят, ты все равно убежишь.
Алексей взял у нее письмо, намереваясь его изорвать.
— Пущу-ка я свое сочиненье по ветру.
Дарья испуганно схватила его за руку.
— С ума ты сошел! Ну-ка, дай мне.
— Зачем?
— Сама пошлю.
— Ладно! — засмеялся Алексей. — Пусть у меня полежит. Пойдем к мужикам… Слышишь, галдят.
Издали действительно доносился галдеж. Среди всех выкриков выделялся горластый голос Митеньки. Когда Алексей с Дарьей подошли к землеустроителям, то увидели, что Митенька, став ногой на ленту, исступленно кричал:
— Не дам мерить, не дам отрезать! Режьте меня, а землю не дам!
Возбужденный, со сверкающими глазами, сухой и страшный, он то и дело сыпал матерщиной.
— Ежели хотите мерить, то межой по верху, а тут не-ет, не дам! Опчество наказ мне дало…
Подойдя к Митеньке, старший приказал:
— Сойди с ленты!
— Не сойду. Не-ет. Лягу, а не сойду. Бейте в меня кол, бейте в мою голову, бейте…
И, к удивлению всех, брякнулся на землю, распластал руки и взвыл истошным голосом:
— Ма-атушка, земли-ица-а, не дам!.. Не дам в тебя колышки забивать! Не уступлю, родна-ая! Ком-му! Кто к тебе в хозяева прише-ол? Арте-ель! Гольтепа. Не-ет! Не отдам тебя баш на баш! Пущай отрезают десятину за полторы.
Старший кивнул мужикам на Митеньку:
— Стащите этого черта.
Увидев подошедшего Алексея, Митенька набросился на него:
— Он! Он! Черт тебя принес! Уезжай! От греха уезжай! От всего мира говорю: не уедешь — свяжем, отвезем.
Алексей изумленно смотрел на Митеньку, который, схватив ленту, цепко держал ее в своих жилистых руках. Казалось, он готов был рвать эту металлическую змею, грызть зубами на мелкие части. Алексей сел перед Митенькой на корточки и спросил:
— Что? Земля заела? Ты ртом ее хватай, ртом.
— Уйди-и! — заревел Митенька, брызгая слюной. — Уйди!..
— И в самом деле, уйди, — посоветовала Дарья. — Видишь, вся харя у него от злости позеленела.
Митенька набросился на Дарью:
— А ты что тут хвостом виляешь? Сгинь с моих глаз!
— Тьфу! — плюнула Дарья. — Прямо дело, кобель ты! Чтобы громом тебя разразило!
Афонька, улучив минуту, когда Митенька в запальчивости чуть приподнялся, так дернул за ленту, что она тяжелой ручкой ударила того в грудь.
— Ах, ты!.. — разозлился Митенька, вскочил и налетел на Афоньку.
— Легче! — подставил тот ему кулак величиной с кувалду. — Сразу в тесто превращу. Ты шутки-то шути, да оглядывайся. Больно гожи вы с моим хозяином! К себе в товарищество записали. А в святцы глядели?
— Обдиралы вы, обдиралы! — заорал Митенька, когда ленту снова потянули по полю. — Я ваши действия обжалую в земельный суд.
— На то ты и облакат. Полное тебе право. Только сейчас уж лучше не мешай нам проект в натуру переносить, — заметил старший.
У самого Левина Дола внезапно вместе с ветром хлынул дождь.
Все побежали в обносы, наскоро мастерили в углах крестцов навесы. Алексей с Дарьей и комсомольцем-землеустроителем уселись в самый крайний крестец. Дарья, измокшая от дождя, заботливо укрывала Алексея снопами. Комсомолец удивленно посмотрел сначала на нее, потом на Алексея и спрятал улыбку под сноп.
Дождь хлестал густым косяком, гулко щелкая по жнивью и рябя воду в Левином Долу. Ветер шумел в кустах ивняка, сгибая их до самой воды. Даже лошади и те воротили морды. Только один Митенька совершенно недвижимо замер на высокой меже. С него текли ручьи, рубаха облегла тощее тело, обозначив жесткие ребра, бороденка сжалась, но он, словно наперекор всей стихии, всему этому бешеному ливню, молнии и грому, все стоял не шелохнувшись.
— Вот это че-ерт! — удивленно воскликнул старший. — Глядите-ка, хоть бы что.
— Ему на пользу, — отозвался Афонька. — Небось теперь вода-то шипит на нем.
Дождь прошел, проветрило, и снова началась отрезка земли. Митенька, махнув на все рукой, не оглядываясь, ушел.
Горячее солнце осушило землю. Загремели телеги, поехали за снопами.
Землеустроители и мужики решили пойти обедать.
…В риге Лобачева, мимо гумна которого шли, стучала веялка. Сам он стоял в дверях, рядом с Митенькой, и молча смотрел на проходивших землеустроителей. Увидев батрака Афоньку, распалился:
— Ты что же, черт тебя разорви, аль в самом деле подрядился с ними ходить? Марш овес насыпать!
— Погоди, хозяин, дай чуток вздохнуть, — насмешливо отозвался Афонька.
— Вот я тебе вздохну, погодь!
И, сощурив глаза на Алексея с Дарьей, натужно добавил:
— Им, чертям, только ведь делов-то…
В риге веялку вертели поденщицы.
Равномерно и настойчиво ударяясь о края рамы, сита вопрошающе твердили:
К-куда п-пойдешь,
К-кому ск-кажешь…
К-куда п-пойдешь,
К-кому ск-кажешь…
Райком партии назначил Алексея уполномоченным по хлебозаготовкам. Петька был рад этому. Он после конференции комсомола, на которой его избрали членом райкома, зашел к секретарю партии и порекомендовал Алексея в уполномоченные.
Про письмо в «Окрстрой» узнал «на ушко» от Дарьи. Алексей уже не говорил больше о своем отъезде.
Чуткий и настороженный, Петька рано научился познавать людей, а такого, как Алексей, у которого все, что происходило внутри, сейчас же, как в зеркале, отражалось на лице, он уже изучил наизусть. И теперь, искоса поглядывая, он и по лицу и по походке определил, что хотя Алексей и ругает какого-то «черта», но, видимо, своей работой доволен. А хлебозаготовка этой осенью была трудная.
В сельсовете дым и галдеж.
Горластый парень, только недавно женившийся и вступивший в «мужики», кричал потонувшему в дыму лысому секретарю:
— Несправедливо начислили на меня излишки! Я весной у дяди Нефеда двадцать пудов брал, лошадь в рассрочку взял. Надо мне платить за нее аль проща будет?
— В чем дело? — протискиваясь к столу, сурово спросил Алексей.
Мужики, увидя Алексея, отступили от стола. Некоторые посмотрели на него с удивлением, будто первый раз видят, другие — с нескрываемой злобой.
Начинались жалобы. То дешева расценка, то не зачли корову в норму, то рожь заменить овсом, перевесить «пулькой», то по хлебофуражному балансу в бедняцкую группу просили переставить.
Были жалобы со слезой, были с угрозой, равнодушные и с улыбкой.
С шумом и топотом ввалилась новая толпа. Впереди — подслеповатый мужик, с красными глазами, которые он то и дело вытирал рукавицей.
— Што еще за порядки пошли, черт вас дери, а? Кто их тут помимо опчества устанавливает? — закричал он, ни к кому не обращаясь.
— Какие порядки, дядя Парамон? — спросил Алексей, распечатывая почту на имя уполномоченного.
— Почему артельщики опять в гужу? Што такое за счастье им? Ты гляди-ка, черт дери, загребают по пятерке на подводу — и шабаш.
— Артели мы предпочтение даем, — ответил Алексей.
— А нам откуда почтение? Небось наш хлеб-то возят? Дайте и нам заработать на извозе. Аль лошадей у нас нет? Глядите-ка, черт дери, што пошло! — все расходился дядя Парамон.
— Знамо дело, несправедливость, — раздался знакомый Алексею голос. — Норовят из-под носа вырвать. Это политика…
Позади вновь пришедших Алексей увидел ловко юркнувшего в угол Митеньку.
— Несправедлива политика пошла! — уже громче закричал Парамон, подогретый словами Митеньки. — Среди мужиков раздор поселяют.
— Скоро колья возьмем, лупцевать будем друг друга…
Вглядываясь в угол, Алексей крикнул:
— А ты на свет, Митрь Фомич, выходи, на свет!
Митенька молчал. Замолчали и мужики.
— Зачем хорониться за спины? — снова окликнул Алексей. — Митрь Фомич, к столу ближе!
— Меня тут нет, — спокойно ответил Митенька.
— Ага, в темноте мутишь. Эх ты, щука!
Митенька обозлился, что его Алексей обозвал щукой, вышел на свет и, обращаясь не к Алексею, а к мужикам, завопил:
— А то правильно?! Артель заработала по тридцать пять целковых на лошади, а граждане, такие же бедняки, без копейки в кармане. За что артели предпочтение?
— Ты вот что, Митрь Фомич, ты эти свои кулацкие замашки брось. Сам-то все излишки вывез?
Сколько было, столько и вывез.
— А остальные дядя повезет?
— Иди, гони комсомольцев обыскивать!
— Много чести для тебя. Мы и без обыска заставим вывезти.
И уже всем собравшимся пояснил:
— Артели дано предпочтение в подводах потому, что она вывезла свои излишки. Сдали отсортированное зерно, а не как вы сдаете — на тебе, боже, что нам не гоже.
— Зато артель и отхватила самую чистосортную землю, — не утерпел Митенька.
— У тебя это место болит.
— А ты рад, что отхряпал у мужиков самую удобь.
Алексею хотелось наброситься на этого ненавистного, с зеленым лицом и злыми, острыми глазами, Митеньку, выбросить его в окно или подмять и сжать ему горло, но, пересилив себя, он раздельно произнес:
— Мы тебе нищего припомним. Ишь ты, полтины не пожалел, агитатора нанял.
При упоминании о нищем мужики обернулись к Митеньке и насмешливо глядели на него, ожидая, что он ответит. Но Митенька покачал головой, а сказать ничего не мог.
Парамон сбавил голос, подошел ближе к столу, уставился на Алексея страшными, как две раны, трахомными глазами.
— Как же, Матвеич? Послал бы я своего мальчонку в подводы.
— Вот что, дядя Парамон. Кричишь ты с чужого голоса. В подводы поедешь. Мы составим список из бедноты и середняков, которые будут зарабатывать на извозе. Одно вам говорю: на артель нужно равняться. Артель уже под яровое вспахала, контрактацию заключила, а вы в затылке чешете да Митек слушаете. Бросьте с ними возиться. Не сыпьте песок в артельное колесо, не то…
— Заест! — хлопнув дверью, успел крикнуть Митенька.
— Убежал сухой, — вздохнул кто-то.
— Хлеб небось прятать будет.
— Не спрячет! — успокоил Алексей. — Со дна моря достанем.
На дранке сегодня «завозно». К вечеру пришел Лобачев и, оглядывая стоявшие в подъезде подводы с мешками проса, ни к кому не обращаясь, заявил:
— Эй, люди… Кому охота, ночуй, а кто по бабе тоскует — домой.
— Что так, Семен Максимыч? — спросили его.
Лобачев будто не слышал. В пыль, где возился Афонька, крикнул:
— Останавливай лошадей! На нынешний день довольно!
Афонька, смахнув рукавом пыль и блестки ракуши с потного лица, удивленно посмотрел на Лобачева.
— Небось оббили бы, хозяин, успели. Зачем людям ночевать? У них дома дела.
— И мы не двужильные…
Что случалась редко, сам принялся тормозить топчан. Барабан, перейдя с визга на глухой рокот, гудел все реже и тише, лошади ленивее стучали копытами по бревнам круга.
— Все ободрали? — спросил только что вошедший Карпунька.
— Тебя забыли.
— У меня шкура толста, барабан не возьмет.
— Завтра тебе работать, — уставился на него Лобачев.
— А он? — указал Карпунька на батрака.
— Лошадь — и та отдыхает.
Мужики, приехавшие из соседних деревень, оставив возы в широком сарае дранки, повели лошадей к знакомым, чтобы у них и самим ночевать. Афонька сел верхом на мерина, взял повод от другой лошади и с дранки — домой.
Ставя лошадей в конюшню, он никак не мог понять, почему вдруг, ни с того ни с сего, подобрел хозяин.
«Беспременно волк в Дубровках сдох», — наконец, решил он.
За ужином еще больше удивился. Обычно кормили его раньше или после, а тут с какой-то особой, никогда не виданной им заботливостью хозяин посадил Афоньку рядом с собой. Заглядывая в лицо, весело похлопал по спине и ложку сам подложил. От такого небывалого внимания Афоньке стало стыдно, он виновато оглянулся на сидевших за столом. И совсем уже поразился, когда хозяйка вынула из шкафа бутылку горькой и передала ее Лобачеву.
— За чье здоровье? — решился опросить Афонька, принимая из рук хозяина чайную чашку водки. — С какой радости, Семен Максимыч?
— А ты пей! — кивнул Лобачев. — Поработали — вот и радость. Небось намаялся за день. Эка, сколько возов отпустили! Руки-ноги, чай, гудут?
— Не привыкать нам, — ответил Афонька, нюхая водку. — Ну, хозяин, коль такое дело, за твое здоровье. Пошли тебе бог добра да две бочки серебра.
— Гни веселее.
Отужинав, хозяин, как бы между прочим, сообщил:
— Завтра ты, Афонька, весь день свободен. Сам себе хозяин.
Афонька заморгал глазами. Хотя и охмелел, но у него мелькнула мысль: «Расчет готовит. Мотри-ка, за этим и подпаивает». Но Лобачев, видя смущение Афоньки, добавил:
— С этого дня по воскресеньям ты больше не работаешь. Твой выходной день. Отдых по декрету…
Спал Афонька в бане. В это утро никто к нему не стучался в дверь и не слышал он злых окриков хозяйки. Когда поднялся, высоко стояло солнце. Неловко было войти ему в избу, чувствовал себя в чем-то виноватым перед хозяевами. Потянуло на дранку. Туда, не завтракавши, и отправился. В знакомом шуме и пыли возился Карпунька, чьи-то женщины вертели сортировку. Афонька опытным глазом заметил, что у мерина, ходившего в кругу, очень коротко подвязан повод. Малейшее неверное движение — и он оборвет его. Оборвет, тогда с испугу метнется в сторону и ухнет в провал круга. А там — прощай лошадь: ногу переломает. Сказал об этом Карпуньке. Хотел было сам поправить, но тот сердито остановил его:
— Не трожь, не трожь! Я сам подвяжу. А то папанька узнает, что ты работал, мне достанется.
Прыгнул на круг, отпустил повод и уже оттуда крикнул:
— Из совета за тобой приходили! Обязательно велели прийти. Нынче какое-то собрание.
В клубе собралось много народу. Афонька хотел было сесть в углу рядом с глуповатым, всегда смеющимся батраком Нефеда, но Петька, заметив его, кивнул и позвал к себе.
На тесной сцене, за столом, немного сутулясь, сидел Никанор, рядом с ним — Прасковья, по другую сторону — Ефимка с Петькой. Усмехаясь, не зная чему, рядом с Петькой уселся и Афонька.
— Что за собрание? — спросил он.
— Актив бедноты.
Говорил Алексей. Сзади него стояла большая школьная доска. Вдоль и поперек на ней виднелись меловые борозды какого-то чертежа. Указывая на густую цепь линий, Алексей пояснил:
— Этой плотиной мы поднимем воду на четыре метра. Здесь Левин Дол имеет крутые берега. Даже при сильном разливе никакого затопления полей не будет. На этом же берегу, на луговине, где хороший подъезд, можем строить и мельницу. Пока о динамомашине говорить не будем — это дело будущего, — главный вопрос о плотине и мельнице. Сами знаете, что плотина нужна. Сколько ежегодно ломаете колес в этом проклятом переезде. Сколько опрокидываете телег. Совсем недавно лошадь дяди Парамона ногу себе сломала. Плотину надо строить не такую, как вы строили, а такую, чтоб никакая вода не размыла. Для этого требуется пустить в дело цемент с камнем. Теперь мельница. Разве за двенадцать верст наездишься? Ветрянки наши не мелют, а обдирают. От хлеба без хлеба сидим. Мы на первых порах поставим жернова на простой размол, а пойдет дело — и на сита пустим. Вот мой план.
Все сидели так, словно в омут нырнуть приготовились.
— Ну что же, у кого какие вопросы есть? — прищурившись, спросил Никанор. — Или все ясно?
— Ясно, — вздохнул кто-то.
— Вопрос… — тихо проговорил Мирон и с сожалением посмотрел на Алексея.
— Какой? — склонил голову Никанор.
— Эдакой, комары его закусай…
Угрюмого исполнителя соседней деревни словно кто шилом в бок кольнул.
— Деньги! — крикнул он.
Этого-то слова и ждали. Загалдели, зашевелились на скамьях, поднялся смех.
Алексей тоже усмехнулся.
— Сразу вижу, что народ вы практичный. Да, товарищи, деньги — вопрос большой. И денег надо порядочно. Но нам важно сейчас решить одно: нужно за это дело браться или не стоит! Нужна плотина?
— Как же! — даже с досадой воскликнули несколько человек.
— Теперь мельница… Нужна аль… подождать с ней?
— Обязательно нужна. Надоело в люди ездить.
— Это от вас и требуется. А о том, где мы возьмем денег, подумаем. Еще вот что должен вам сказать: если дружно будем работать, многих расходов избежим. Вы знаете, камень у нас даровый, в Каменном овраге. Лесу из Дубровок отпустят. Спилить и привезти мы можем сами. Отказаться никто не посмеет. Подчистить дно реки и берега уровнять мы можем в порядке добровольности. Эти расходы долой. Что останется? Цемент, арматура, железо на крышу, оборудование мельницы и оплата некоторых специалистов. Деньги — дело наживное, — говорит пословица. Мы договоримся с Коопхлебам, и они примут участие, отпустят деньги авансом под гарнцы.
За резолюцию, зачитанную Алексеем, собрание колхозников, актива бедноты, ячейки сельсовета подняли руки.
Был вопрос второй: о предстоящих перевыборах сельсовета. Петька готовился, читал газеты, журналы, говорил с Алексеем, с Ефимкой, с матерью. Думал сказать много, а сказал мало и кое-как. Скорей за список кандидатов ухватился. Досадливо читал его и, будто никто не знал этих кандидатов, о каждом пояснял.
Афонька, когда выкликнули его фамилию, вопросительно посмотрел сначала на Петьку, потом на улыбнувшегося ему Никанора и не знал, куда глаза девать.
После собрания подошел к Петьке.
— За коим лешим вы меня в список закатили? Аль лучше не нашли? Да и некогда мне будет.
Петька погрозился ему и весело заявил:
— Поработаешь, Всеработземлес.
— А с хозяином как? Говорили с ним?
— Да ты в самом деле дурака валяешь. О чем нам с твоим хозяином говорить? Ты скоро готовься принять комитет взаимопомощи.
С тяжелым чувством шел Афонька домой. Как-то хозяин посмотрит на все это? Что, если выгонит — куда пойдешь? Ни кола, ни двора, и приткнуться негде.
Степка Хромой когда-то был товарищем Алексея Столярова. Сражались вместе на гражданской войне. Крепко заступался за бедноту и, как говорили про него, «шкуру драл с кулаков».
Но все это было.
Пять лет — три председателем кооператива и два председателем сельсовета ходил Степка. И к обязанностям начал относиться уже привычно, ничто его не волновало; доклады в вике и уисполкоме говорил заученно, как таблицу умножения. Правда, упоминал иногда о классовой борьбе, о кулаках, но стоило только приехать в Леонидовку, как тускнели глаза, вялой делалась походка, а по всем вопросам отсылал к секретарю.
Несколько раз за слабую работу делали ему в уике выговор, ставили на вид, грозили арестом и судом, но он вынимал тогда старые мандаты ревкома о его подвигах по усмирению банд Антонова, показывал удостоверения от врачей, громче обычного стучал деревянной ногой, нахлобучивал несменяемую кубанку — и на него, снисходительно усмехаясь, махали рукой.
Все чаще ходил к Лобачеву, просиживал у него на дранке целыми днями и рассказывал обо всем, что говорилось и на ячейке и в совете.
Сына Костьку определил сначала в кооператив подручным продавца, а потом сумел подкопаться под продавца, — того уволили, и Костя стал главным приказчиком.
За эти годы, частью на жалованье, свое и сына, частью на «темные» от кооператива, купил Хромой пятистенный сруб, снес свою худую избенку, пятистенку покрыл железом. Наличники на окна заказал резные, на самый лоб крыльца — серп с молотом, а на конек — пятиконечную звезду. Прибил звезду так, как прибивают петушков на мельницах: куда ветер дунет, туда звезда и повернется.
На совещании актива Хромой свою фамилию услышал последней. Дрогнуло его сердце. Оглядел присутствующих, вышел из клуба и на самые глаза сердито нахлопнул шапку-кубанку.
— Кого? — спросил его Лобачев, когда на другой день он пришел к нему на дранку.
Хромой перечислил всех, себя последним.
— Видать, тебе отставка?
— Видать, — согласился Хромой.
— Стало быть, дослужился.
— Зато твоего батрака наметили. Радуйся.
Лобачев прищелкнул пальцами.
— И радуюсь. Теперь в моем доме свой член совета будет. Под боком. А может, и председателем вместо тебя выберут.
Хромой обозлился, сжал кулаки.
— Ты вот что… Ты, я тебе окажу, совсем распустился. Ты кулак — и тебя поприжать надо.
— Кому? Не тебе ли? Книга-то вон лежит. По ней ты вот где у меня, — похлопал он по ляжке…
— Ладно, черт вонючий! Найдутся и без меня.
— Шутишь! Некому, раз в моем доме член совета будет.
— Он тебя и прижмет.
— Мы с ним ладим. Я ему выходной дал.
На выборы сельсовета пришел и Лобачев. Пробрался он в угол, своей тушей чуть не придавил какую-то женщину, толкнувшую его, ругнулся и схоронил лицо за спины других. Скоро к нему протискался Нефед.
На сцене уже были партийцы, комсомольцы, члены сельсовета. Все они безмерно возбуждены и суетились, выдавая свое волнение. Только Алексей сидел за столом и, как казалось, спокойно поглядывал в зал. Устало поднялся, призвал всех к порядку, взял со стола бумажку.
— Товарищи, сейчас нам нужно выбрать президиум, а потом начнется отчетный доклад сельсовета. Прошу выслушать отчет и потом высказываться. Критиковать работу без всякого стеснения. Грехов много у сельсовета. Итак, товарищи…
Но к нему нагнулся Никанор, быстро о чем-то зашептал. Алексей заулыбался и поднял руку.
— Минуточку.
Оглядел весь зал, сотнями глаз вопросительно смотревший на него, и, все еще улыбаясь, объявил:
— Прежде чем избрать президиум, я должен зачитать вам добавочный список лишенцев. Прошлый год по недоразумению, а может быть, еще почему, пользовались правом голоса некоторые граждане, которым место было в общем описке с урядниками, стражниками и попами. Сейчас мы их в этот список включили, а райизбирком утвердил. По добавочному списку права голоса лишаются следующие лица: Поликарпов Нефед Петрович… Как известно, он имеет маслобойку, арендует землю, держит батрака…
Некоторое время испытующе глядел в зал, потом снова взялся за список.
— Сам Нефед тут! — крикнул кто-то.
— Вот он, я! — отозвался Нефед. Не обращая внимания, что некоторые смотрят на него с усмешкой, другие с удивлением, замахал рукой: — Дайте слово…
Алексей перебил его.
— Нефед Поликарпов, слова вам не даю и прошу сейчас же покинуть собрание.
— Маненечко погодите, — вскинулась рыжая борода. — Как общее собрание.
— Еще кто? — раздался нетерпеливый голос.
— Лобачев Семен Максимович, — объявил Алексей. — Заслуги у этого гражданина те же, что и у Поликарпова.
Лобачев, давя народ и сам задыхаясь, заорал:
— Ка-ак? Меня? Погодь! Давай-ка мне…
— Третий, — продолжал Алексей, — Карягин Дмитрий Фомич.
Митенька сидел на скамейке и о чем-то разговаривал с Ефимом Сотиным. Вздрогнув, он оборвал свой разговор на полуслове.
— Постой, постой…
— …лицо, арендовавшее восемьдесят десятин земли…
— Позво-оль, — перебил Митенька. — У кого арендовал? У государства. Культурник я… А закон земельного кодекса…
— …которую обрабатывал наемным трудом, эксплуатировал бедноту… срывал хлебозаготовки. Как вредный элемент, разлагающий население…
— Чего-о? Граждане, какой я алимент?
— …как провокатор, — тем же резким голосом продолжал Алексей, — подкупивший нищего, чтобы тот агитировал против артели. Препятствовал землеустройству…
Из зала послышалось:
— Оставить Митьку!
— Арендовал у государства!
Алексей моментально преобразился. Словно кнутом его кто стегнул. Выпрямился и черствым голосом произнес:
— Карягина Дмитрия прошу покинуть собрание.
— Оставить его! — закричало несколько голосов.
Но Алексей, сожмурив глаза и ударяя кулаком по столу, раздельно, как приговор суда, читал:
— Всех перечисленных в списке лишенцев еще раз прошу оставить собрание… В противном случае придется силой вывести.
— Попробуй! — рассвирепел Лобачев, чувствуя поддержку, оказанную Митьке. — Попробуй. Откуда такая птица заявилась, чтоб нас, односельчан, выводить! Я тебя вот еще какого знал, — показал Лобачев кукиш. — Я тебя сколько раз у себя в саду захватывал! Забыл, как крапивой тебе всыпал? «Дядя Семен, прости Христа ради-и».
Краской облило лицо Алексея, запрыгала левая бровь. Злобно крикнул Афоньке, стоявшему возле сцены:
— Товарищ Копылов, прошу сейчас же, сию минуту вывести кулака Лобачева с собрания.
Непонимающими глазами уставился Афонька на Алексея и растерянно что-то забормотал. А кто-то, радуясь такому случаю, воскликнул:
— Эко дело! Ну-ка, работник, хозяина за шиворот!
Больше из любопытства поддержало собрание предложение Алексея, и стали просить Афоньку:
— Выведи его, толстопузого, выведи. Чего боишься? Народ тебя просит.
Афонька, не помня себя, не смея поднять глаз на хозяина, подвинулся к нему и умоляюще упрашивал:
— Семен Максимыч, ну, уходи… Коль такое дело, ну, уходи. Ведь не я, народ просит…
— Ты что, в вышибалы попал?
— Народ, говорю, а не я.
— Холуй ты, как есть! А ежели народ велит тебе, дураку, нож хозяину в горло запустить? Аль запустишь?
— Ей-богу запущу! — озлился уже и Афонька, сильнее дергая хозяина за рукав.
— Ну, тогда ты — сатана! — двинулся Лобачев к двери. — Зря я тебе выходной день дал. А вам я припомню! — погрозился он в зал.
За Лобачевым два парня вывели сухопарого Митеньку, который непрерывно кричал то о декретах, то о земельном кодексе и собирался кому-то на кого-то жаловаться.
— Аблакат, паралик его хвати, совсем расстроился, — заметила Прасковья.
Нефед, видя такое дело, незаметно пятясь, сам вышел.
Начался доклад Степки Хромого о работе сельсовета.
Вновь избранные члены сельсовета собрались на заседание. Председателем сельского совета избрали Алексея, заместителями Ивана Семина и Прасковью. Афоньке поручили комитет взаимопомощи. Вернулся Афонька к Лобачеву поздно. В избу не пошел, а, заглянув в конюшни, где спокойно жевали овес лошади, вышел оттуда и сел в поднавесе на бревнах. Сел и задумался.
«Хозяин прогонит, — где буду жить?»
Потом начал дремать.
— Вот он где! — раздался над ним голос.
Испуганно вскинул глаза. Перед ним стоял Карпунька. С крыльца звал Лобачев.
— Ты что там уселся? Иди ужинать.
Голос Лобачева не был сердитым. Виновато улыбаясь, не смея поднять глаз на хозяина, Афонька боком шмыгнул в избу.
В такую непогодицу созывали уполномоченных по хлебозаготовкам.
Лишь к обеду, весь промокший и измученный тряской дорогой, доехал Алексей до Алызовского райсовета.
В просторной комнате сидели уполномоченные. Доклад делал сиротинский уполномоченный… Это был молодой рослый мужик с большими и длинными дугами бровей, крупным носом. С лица его, давно не бритого, текли ручьи пота, непричесанные волосы спустились на лоб. За длинным столом, покрытым, как в народном суде, красной материей, сидел председатель «райхлебтройки», он же заведующий земельным отделом, Вязалов. Лицо у него цвета золы, глаза серые, с злым выражением, голос хрипловатый, отрывистый.
По другую сторону, в белой с вышитым воротником рубахе, начальник милиции, он же член «райхлебтройки», Зорнер. Не поднимая глаз, все время старательно что-то записывал в ученическую тетрадь. Сухое лицо его с длинными усами внушало симпатию. Третий — Ванин, заведующий финотделом. Этот, совсем еще молодой парень, во время доклада то смотрел на докладчика, то на членов «тройки», будто опрашивая: «Как это вам нравится?» — и укоризненно качал головой: «Никуда не годится».
Окончательно вспотев, сиротинский уполномоченный тяжело вздохнул, оборвал свой доклад на полуслове и плюхнулся на пружинный диван. Первым тут же торопливо, путаясь и поправляясь, принялся говорить Ванин.
Говорил он и упрекал до тех пор, пока его не остановил председатель.
Сидящий рядом с Алексеем, указывая на «тройку», усмехнулся:
— Жучат нас здорово. Самим бы им ездить да выкачивать.
За плохую работу сиротинскому уполномоченному «тройка» постановила объявить строгий выговор и как о партийце дело передать в партийный комитет для взыскания. До этого все время потевший и робевший уполномоченный, услышав постановление, вдруг выпрямился, зачесал пятерней мокрые волосы и сурово заявил:
— Вот что, товарищи, я вам скажу: вы какие хотите выносите решения, но только заявляю — снимайте меня с работы. Везде я не могу поспеть. Я член сельсовета, председатель кредитного товарищества, уполномоченный по хлебозаготовкам и еще к каждой бочке затычка. А кто я такой? У меня нет подготовки. Все беру из своей головы. Газет читать — времени нет. Как хотите, а только работать больше не буду.
— Не расходись! — оборвал его председатель. — От коммуниста такие речи слушать — уши вянут. Ты должен был актив организовать возле себя, а не один. Твое дело руководить.
Сколько ни спорил уполномоченный, «тройка» решения своего не отменила.
— Кто еще там? Кажется, от Леонидовки Столяров приехал?
— Есть! — поднялся Алексей.
— Ну-ка, товарищ техник, расскажи, как у вас.
Оказалось, что работа Столярова была лучше всех в районе. А он этого и не знал. Вместо проборки, которую ожидал, председатель задал совсем другой вопрос:
— Как с артелью?
— Под яровое пар подняли и контрактацию заключили.
— Новые заявления есть?
— Да, но идут пока туго.
— Почему?
— Отчасти ждут, что еще получится, а отчасти известно: кулаки да шептуны обрабатывают.
Начальник раймилиции, одернув усы, заглянул в тетрадку и будто там вычитал.
— Плотину через Левин Дол решили соооружать?
— И мельницу строить… электрифицировать, — добавил Алексей.
— А с деньгами?
— Об этом хочу говорить в райкоме.
Заведующий финотделом, прищурив глаза на Алексея, наставительно заметил:
— На хозрасчет надейтесь, товарищ.
Но его перебил Вязалов:
— Раньше срока не путай.
Обращаясь к Алексею, проговорил:
— Вот окончим здесь, пойдем на заседание райкома партии.
В перерыве подошел к Алексею, взял его под руку.
— С моей стороны полная поддержка будет. Настаивать надо, чтобы в план пятилетки включили. Напирать, что постройкой плотины и электрификацией удастся организовать целый куст колхозов.
На заседании райкома партии Вязалов долго что-то шептал секретарю. Густобородый секретарь, слушая, то и дело поглядывал на Алексея, который притворился, будто этих взглядов не замечает.
— Вопрос сырой, — донеслось до Алексея.
— Ничего не значит… — быстро ответил Вязалов. — Сейчас мы заслушаем только в порядке информации, а потом предложим дать точные…
И, улыбаясь, перегнувшись через стол, опять что-то зашептал.
— Ладно, ладно! — отмахнулся секретарь.
Вязалов подошел к Алексею, сел сзади него и, улучив минуту, шепнул:
— Говори смелее. Цифр не бойся.
Алексей вынул записную книжку и быстро начал высчитывать.
Информацией своей Алексей удивил даже Вязалова. Выходило так, что в эти пять лет при помощи дешевой энергии удастся электрифицировать окружающие села; предприятия будут также обслуживаться током. Под влиянием всего этого быстрей пойдет коллективизация.
— И тогда наш, — подчеркнул Алексей, — Алызовский район окажется впереди всех районов области.
За Алексеем взялся говорить Вязалов. Начал он, как больной о своей болезни, о хлебозаготовках.
— В чем дело, товарищи? Почему плохо идут хлебозаготовки? Первая причина: население прибавилось, а земля не резина… Стала ли она родить больше? Нет. Почему? Тут вторая причина: единоличники не удобряют землю. Трехполка душит. Выход единственный; партия указала его. Это — коллективизация. Как она идет в нашем районе? Очень медленно. Поэтому к Леонидовке надо подойти исключительно. Сделать ее показательной. Стало быть, и строительству всячески пойти навстречу. Включить его в пятилетку, обеспечить кредиты.
Глядя на раскрасневшегося Вязалова, Алексей подумал: «Да ты, батюшка, сам энтузиаст колхозного дела».
А Вязалов все продолжал. Слушая его речь, секретарь райкома крутил густую бороду.
— Все, что ль? — прервал он Вязалова.
Тот, словно и сам удивившись своей длинной речи, выдохнул:
— Все!
Секретарь покрутил карандаш и, как почудилось Алексею, суровым голосом начал:
— Вам, товарищи, компресс надо прописать на голову. Чуть не до облаков фантазия! Высоко — убьешься. Коллективизация? Верно… это задача сегодняшнего дня. Партия это говорит. А постройка плотины и электрификация?.. Глядели вы в свой карман?.. Что у вас там? Нет, сначала колхоз хороший организуйте, работу наладьте, потом и за постройку принимайтесь.
— Одно другому не мешает, — вставил Алексей.
— А способствует, — поддержал Вязалов. — Гляди сюда…
И вновь начал говорить о «значении местного строительства». Напомнил слова Ленина об электрификации, постановление пятнадцатого съезда партии, заверил, что средства найдутся и на месте, хотя кредитовать тоже надо; напомнил секретарю о его поездке в Колхозцентр на совещание и еще что-то говорил такое, от чего секретарь все чаще подергивал бороду.
…Предложили Алексею представить устав товарищества по электрификации, смету на постройку плотины с мельницей и проект электростанции с полным расчетом эксплуатации.
Не так трудно было составить смету, как в двухнедельный срок организовать товарищество. Ежедневные поездки по селам, уговоры, созывы бедноты и середнячества. Но пять протоколов в кармане.
Алексей отвез все материалы в округ для регистрации. Начались хлопоты о кредите. А через некоторое время Алексей с Петькой поехали в округ.
В окрселькредсоюзе, просмотрев бумаги и устав товарищества, спросили:
— Заключение электронадзора есть?
— Зачем оно?
— Без него никаких кредитов не отпустим. Сходите в ГЭТ, принесите заключение о целесообразности постройки.
Пошли в ГЭТ. Долго объясняли председателю, а тот позвал к себе старшего инженера. С морщинистым лицом и насупленными седыми бровями, старичок внимательно выслушал их, зачем-то глянул на Петьку, просмотрел все материалы, чертежи, покачал головой и, вздохнув, принялся задавать Алексею вопросы.
Когда посыпались такие слова, как трансформатор, альтернатор, генератор, сервомотор да какая-то кулиса, Петьку бросило в дрожь. Этот с мохнатыми бровями старичок показался ему ядовитым пауком, землероем. Каждое слово его — укус. Вцепился паук в горло Алексею, поглядывает на Петьку и приговаривает:
— Реактивные турбины… Коэффициент полезного действия… Потенциальная энергия… Однороторные…
Злоба взяла Петьку. Обидно стало за Алексея. Видел он — не доверяет ему старичок. И хотелось Петьке размахнуться и так со всего плеча и прихлопнуть этого лохматобрового паука.
Но старичок ласково похрипывал:
— Спиральный конус… Периметр сечения… Умформер… Кулиса…
«Эх, пропало все дело! — вздохнул Петька. — Не вывернется Алексей».
И с сожалением посмотрел на своего старшего товарища.
Но что это? Алексей старичка теми же словами. На каждый вопрос — быстрый ответ.
И радостно стало Петьке: не путается Алексей, не заикается, а свободно швыряется этими страшными для уха словами.
Но старичок не сдавался. Вот уже засел он за стол и старательно принялся выводить что-то на бумаге. Глянул было Петька одним глазом на бумагу, да свет помутился в глазах. Крючки, закорючки, и всюду какая-то большущая буква, похожая на ижицу. Есть как будто и понятные буквы. Только почему-то «в» называлось «б», буква «с» как «ц», а самое обыкновенное «р» читалось «п».
«Совсем темные дела, — вздохнул Петька, — все буквы перепутали».
Председатель ГЭТа относился ко всему спокойно и, как показалось Петьке, даже вздремнул. Да и Петьке стало невтерпеж. Ему хотелось, чтобы Алексей послал старика к черту, заставил его написать что нужно и уйти с глаз долой.
Толкнув Алексея, он шепотом спросил:
— Что такое кулиса?
— Заслонка, — ответил Алексей.
— О черт! — вздохнул Петька.
Старичок вдруг остановился и в недоумении спросил:
— Позвольте, какой же у вас расчет? При таких берегах как вы можете рассчитать среднюю, чтобы не размыть откосы?
Алексей промямлил что-то и, насупившись, замолчал. Петька насторожился. Еще ехиднее старичок задал этот же вопрос. Даже улыбнулся, словно радуясь, что наконец-то поймал. Петька решительнее заглянул в цифры старичка, ему хотелось проникнуть в самое их нутро, понять, о чем они говорят, но у него закружилась голова. Так непонятны были для него эти цифры.
И ясно ему стало, что «всыпался» Алексей. Всыпался, стоит и жалко так моргает, а он, Петька, ничем ему помочь не может. То ли дело где-нибудь на собрании с мужиками! Уж там-то Петька не сдаст! Там каждая сердцевина мужика видна. Или ударить по ней, или добром уговорить, а тут — муть одна.
«Эх, ты! Хоть бы что-нибудь знать! Ну что-нибудь сказать».
И решил: будь что будет, а он, Петька, должен помочь своему старшему товарищу. Нельзя оставить его на съедение. Ведь сейчас, сию вот минуту, решается судьба леонидовской жизни с ее колхозом, плотиной, мельницей, и он, ни с того ни с сего, а будто тоже что-то смыслящий в этом деле, сердито взглянул на старичка и сурово заявил:
— Почва почве рознь, дедушка. Знать это вам не мешает.
Старичок подумал что-то, посмотрел на Петьку и спокойно ответил:
— Да, молодой человек, совершенно верно. Только, спрашиваю я, какое должно быть дно у реки, если средняя течения один метр в секунду?
Петьку как дубиной в лоб. Он покраснел, отступил, и мурашки пробежали по телу.
«Вот так сказанул!.. Вот так услужил другу! Сунулся с языком. Э-эх, горе! Видно, пропало все дело».
— Позвольте, у нас дно с крупным песком и гравием, — сказал Алексей.
— Стало быть, я ошибся, — поправился старичок.
— Ошибка в фальшь не ставится, — снисходительно произнес Петька, не выдав своего радостного волнения.
— Правильно, молодой человек. Не ошибается тот, кто ничего не делает…
— …Сказал товарищ Ленин, — быстро подхватил Петька и покосился на Алексея.
Потом шепнул ему:
— Ты управляйся один, а я пойду в окружком. В случае чего звони.
— Ладно.
Старичок спросил:
— А строить как хотите? С подрядом от нас или…
— Нет, мы хозяйственным способом. Так дешевле.
— Ага! — произнес старичок. — Но для осмотра и составления сметы с проектом, наверное, придется к вам инженера послать?
— Я сам гидротехник, — ответил Алексей. — Зачем нам лишние расходы? Артель пока слабая.
Старичок поднял мохнатые брови на Алексея, и едва заметная усмешка пробежала по его лицу.
— Бюрократы! — тихо проворчал Петька, притворяя за собой дверь.
В том здании, где до районизации помещался губком, теперь — землеустроительный техникум.
— Товарищ, где же окружком партии?
Белобрысый парень, видимо студент, с крупными веснушками, провел Петьку до угла улицы и начал подробно растолковывать, как ближе пройти к окружному.
В это время из-за большого дома, возле которого они стояли, раздался рев, похожий на коровий, а следом показалось желтое туловище.
Петька, удивленно оглядывая невиданную диковину, спросил:
— Что это такое?
— Автобус, — улыбнулся студент.
Потом добавил:
— Садись-ка в него, и как раз к окружному подъедешь.
Петька добежал до автобуса, взобрался на ступеньки и, войдя, растерянно оглянулся. Неожиданно машина дернула, от толчка Петьку шатнуло в сторону, и он, не сохранив равновесия, уселся на колени к нарядной женщине.
— Держаться надо, гражданин, — сердито посоветовала та.
— Спасибо, — испуганно ответил ей Петька и покраснел.
Усевшись на пружинную, мягкую скамейку, легко подскакивая от толчков, Петька осматривал внутренность автобуса, заглядывал в будочку шофера, удивляясь его ловкости, и никак не верилось ему, что это он, Петька Сорокин, едет на такой машине, а на него как будто с завистью смотрят люди, идущие по тротуару.
«Будет что рассказать ребятам и девкам…»
— Окружком партии! — выкрикнул кондуктор.
Петьке не хотелось сходить. Так бы проехал еще хоть немножечко.
И долго смотрел вслед автобусу, долго завистливо вздыхал, все повторяя: «Вот бы в деревню хоть на денек».
Если бы Петька не был взволнован, он бы сильно оробел, войдя в кабинет секретаря окружкома партии, но сейчас держался смело, будто бывал здесь каждый день. Поздоровавшись, уселся против стола и улыбнулся. Улыбнулся, глядя на молодого красивого парня, и секретарь.
Петька, не дожидаясь расспросов, сам принялся рассказывать о делах своего села, о том, зачем они сюда приехали. Секретарь, услышав фамилию Петьки, спросил:
— Случайно, не родственник Сорокина Степана?
— Родственник, — ответил Петька. — Где он сейчас?
— Директором совхоза в Самарском округе.
— Передам его родным, — не моргнув, ответил Петька и, чтобы перевести разговор, похвалился: — А я сейчас на автобусе прикатил. Качает, как в зыбке…
Секретарь засмеялся.
— Первый раз я. Эх, в деревню бы машины эти!..
— Подожди, скоро и в села пойдут автобусы. Только дороги там…
— Аховые! — согласился Петька.
— Сначала починить их надо. Или новые проложить.
— Правильно! — вновь согласился Петька и обещал:
— Будет и новый тракт. Отъездили по старым дорогам, поломали оси и колеса. Э-эх, только бы скорее, скорее!..
— Что скорее?
— Колхозы скорее везде организовать. Медленно дело идет. И литературы по этому совсем мало. Почитать нечего.
— Правда твоя. Да, кстати, — вдруг вспомнил секретарь, — вот я получил одно интересное письмо от товарища из района. Он тоже торопится. Желаешь прочитать?
— Если можно.
Секретарь вынул из письменного стола письмо, напечатанное на машинке, и подал Петьке.
В письме кто-то жаловался:
«Да, наш округ сильно отстал от коллективизации, главным образом потому, что пущено было на самотек. Голая агитация бесполезна. Делом надо агитировать. Одной из сильных мер агитации я считаю: на собрания крестьян надо приглашать членов из какой-нибудь крепкой артели. Вот пусть они расскажут, как у них поставлено дело и как изживаются все недоразумения, которые волнуют крестьян. Кроме того, надо экскурсии посылать в образцовые артели.
Мне еще хочется поговорить о добровольности организации колхозов. Дело тут что-то не совсем так. Ведь все равно, рано или поздно, а сельское хозяйство сплошь будет коллективизировано. Вопрос весь в сроках. Так вот эти сроки надо как-то сократить. Я сторонник некоторого, если можно так выразиться, побочного воздействия. Надо создать такие условия, что, кроме колхоза, никаких путей для сельского хозяйства нет и быть не может».
Петька окончил чтение, положил письмо и задумался.
— Ну как, товарищ Сорокин, — кивая на письмо, спросил секретарь, — согласен с такой установкой?
— А что ж, — решительно начал Петька, — я согласен. Конечно, пропаганду надо усилить, но только одной ей ничего не сделаешь. Без нажима не обойтись. Упорист мужик. Сватаешь, сватаешь в колхоз, а он топырится. И нянчись с ним, уговаривай. Но нажим не сторонкой, не побочный, а прямой. Подобрать бедноту, середняков и поднапереть на них. Ведь для их же пользы стараемся! Они после сами спасибо скажут. А раз такое дело, я стою за нажим…
— И плохо делаешь, — перебил секретарь. — Нет ничего вреднее для колхоза, как нажим. Это в тебе молодая кровь кипит. Повернуть мужика от единоличного хозяйства на коллективное — громаднейший труд. Мужику на опыте, на практике надо показать, что в колхозе ему будет выгоднее. Колхоз только тогда и будет крепким, когда крестьянин войдет в него не из-под палки, а добровольно.
— Это, может быть, и так, но кто же практику должен показать? Кто первые? И пока мы уговариваем одних, остальные разбегутся. И совсем никакой практики не будет.
— Ага! Боишься, разбегутся? А группы бедноты? В каждом колхозе надо создать ядро из бедноты, которое было бы колхозной идеей проникнуто. Вот на это ядро и опираться надо и помнить, что партия в колхозы не играет. Коллективизация — столбовая дорога к социализму. Поэтому и ты и другие не правы, что нужно вовлекать насильно. Дело гораздо сложнее. Действовать надо осторожнее.
Дверь распахнулась, и с красным от волнения лицом вошел Алексей.
— Что ты… такой? — испуганно бросился к нему Петька.
— Отказали! — выпалил Алексей.
Поздоровался, и спокойно продолжал:
— Издевательство какое! Все проваливают.
— А в чем дело? — спросил секретарь.
— Высчитали, будто дефицитная затея. Врут, чтобы им пусто было. Свои интересы блюдут. Хочется инженера к нам для обследования прислать.
— Пусть шлют.
— А в какую цифру это нам въедет?
— Неужели только потому и отказали?
— Спросили еще, как строить будем. Подряд им сдадим или хозяйственным способом. Конечно, говорю, хозяйственным. Дешевле обойдется. Они и нос в сторону.
— Позвоните им, — обратился Петька к секретарю.
Задребезжал телефон. Не в пример разгоряченному Алексею, секретарь спокойно заговорил:
— ГЭТ?.. Председателя. Говорит секретарь окружкома. Да… У вас только сейчас был техник по вопросу электрификации. Он просил дать заключение, вы отказали. В чем дело?.. Почему явно убыточное?.. Ну, это строительство с хвоста, а не с головы. Перспективы не видите… Материал доставьте мне. Верю, верю… Только это ничего не значит…
— Так же, как говорил, спокойно положил трубку, долго молчал.
— Что говорит? — не вытерпел Алексей.
— Не берут ответственности. Если не верят им, пусть обратятся в Главэлектро ВСНХ.
— Это мы и без них знаем, — произнес Алексей.
— А материал я запросил от них. Рассмотрю сам.
Петьке жаль было Алексея. Он раскаивался, что оставил его одного на съедение этому старику.
— Ладно, не горюй, — весело проговорил Петька. — Дело мы сдвинем с места!
— Бюрократическая штучка! — задергал бровью Алексей. — Но мы этого так не оставим. В случае чего — прямо в Москву.
— Обязательно, — утешил Петька. — И я с тобой. Я теперь тебя одного не оставлю. Вдвоем мы живо оборудуем. Ты — слово, я — слово.
Потом снова обратился к секретарю:
— В Сельхозбанк мы просили бы вас позвонить. Мы туда подали смету на плотину с мельницей. Сами еще не заходили, но лучше будет, если позвоните.
— Звонить я не буду, а напишу.
Директор прочитал записку и сказал, что смета скоро будет рассмотрена и на место пришлют извещение.
— Что же мы ответим мужикам? — спросил Петька, когда они уселись в вагон.
Алексей посмотрел в окно, долго молчал, потом вздохнул.
— Сказ простой. Будем строить плотину и мельницу, а о динамомашине придется хлопотать через Москву.
И под мерный стук колес, под убаюкивающую качку вагона хорошо думалось Петьке, как они объединят всю Леонидовну в большой колхоз, как разобьют поля на широкие полосы, организуют бригады и как после довольны будут мужики, когда увидят, что их в самом деле звали не в болото к лягушкам, а к хорошей жизни.
— А шоссе мы построим. Обязательно построим, — шептал Петька, привалившись спиной к перегородке. — Построим шоссе, выложим камнем, утрамбуем, и пойдут по этому новому тракту автобусы… А на автобусах будем ездить мы из колхоза в колхоз по делам, а в дни отдыха тронемся в Дубровки, вроде на прогулку… и, конечно, с гармошкой.
В избе у Прасковьи, понуро обхватив руками голову, сидел Афонька. Увидев вошедших Алексея с Петькой, он сердито, чуть не плача, закричал:
— Вот выбрали, чтоб вас…
— В чем дело? — удивился Алексей.
— Хозяин по шее намотал. И сундучишко мой с барахлом выбросил. Вот он под ногами валяется. Говорил: зря в список включили меня. Хозяина надо было спросить. Да еще выгонять с собрания его заставили. Ровно на смех.
— Испугался! Э-эх ты, батра-ак! «Хозяин по шее намота-ал!» А ты что же думал, расцелует тебя твой хозяин? Подожди, не того еще жди от него. Он тебе первому враг. Пора понять.
Афонька полагал, что Алексей начнет утешать его, уговаривать, глядь — ругается. И еще ниже опустил голову. Но Алексей уже более мягким голосом спросил:
— Из-за чего же у вас сыр-бор вспыхнул?
Афонька, глядя на свои подшитые валенки, поведал:
— Поручили вы мне взять в комитет все мельницы, я и давай. С кого первого? С хозяина. И ведь, черт он толстый, добром я его уговаривал: «Отдай, мол, время такое», а он мешалку в руки: «Сколько тебе? В какое место?» Карпунька с кулаками. Вышвырнули меня, сундучишко вслед.
— И ты струсил? Эх ты, трус.
— Я трус? — вскинулся Афонька. — Это я — трус? Я завтра же у него все опечатаю. Я все его проделки знаю. В кулаке он у меня, только молчу. А ну-ка ответь: кому сдает гарнец? Коопхлебу? Вре-от, в Алызево на базар возит. А с дранки куда? А сколько дохода с чесалки? Я ему покажу, я ему уважу! И этому Хромому Степке попадет! Он узнает, как пишутся ведомости на гарнец! Я нашел концы. Я…
— Да не якай, — оборвал его Алексей, — не Яков. Вот лучше чайку сейчас попьем. Прасковью вон проси. Поможет тебе.
Века в нерушимом покое хранил Каменный овраг неисчислимые громады крепкого камня. Не хватало у человека смелости, и не было у него силы ворваться в туго набитую каменную пасть,
А вот пришли теперь к нему люди, смело — с кирками, ломами и лопатами — спустились на днище, буравят норы в неподвижных пластах, забивают мелкую крошку пороха, и гулко вздыхает каменный овраг, отворачивая и отдавая людям тяжелые глыбы.
Будут этим камнем выкладывать фундамент под мельницу, будут укреплять берега Левина Дола, мостить шоссе, выводить стройные быки, на которые ляжет перемет плотины.
А в Дубровках валятся могучие, будто литые, дубы. Слышно по лесу пение пил, звон топоров. Бунты сваленных деревьев громоздко залегли в просеках и ждут первого снега, по которому на дровнях будут подвозить их к берегу реки.
Третья партия землекопов подравнивает берега Левина Дола, закрепляет выбоины, углубляет место котлована, прокапывает отводящий кауз и роет колодец для турбины.
Ни одного дня нет Алексею отдыха. То заказы на арматуру, цемент и железо, то хлопоты о турбине со всеми к ней принадлежностями, то руководство подготовительными работами, Но усталости не чувствовал. Радовало, что удалось уговорить мужиков ломать камень, валить деревья и производить земляную работу.
Алексей с Петькой стоят над котлованом, где на дне его работают люди, вывозя на тачках глину.
— Тяжелая работа, — сказал Петька, — надолго хватит.
Алексей вздохнул:
— Да, много еще работы, друг дорогой, не тужи.
— Зачем тужить, если взялся служить, — складно ответил Петька.
— Кстати, в Алызове открываются краткосрочные курсы по агрономии. Не поступить ли тебе на них. Там поближе будешь к коммуне «Маяк». Узнаешь, как у них дело поставлено.
— А что ж! Я согласен.
Приложив ладонь ко лбу, Алексей долго всматривался на бугор у Каменного оврага, где маячила какая-то фигура. Кивнув Петьке, опросил:
— Не узнаешь, кто там вышагивает?
Зоркий глаз Петьки сразу признал, кто идет. Мельком бросив взгляд на Алексея, он подмигнул и певуче ответил:
— Сердце сердцу весть подает. А опускается к нам сюда баба-яга, костяная нога. Иначе — пролетарья Дарья. Ну, ладно, оставайся, а я пошел в Дубровки дубы валить.
Алексей долго смотрел вслед уходящему Петьке, затем принялся наблюдать за приближающейся Дарьей. Та, крупно шагая и размахивая руками, быстро шла по косогору. У самой реки остановилась, посмотрела на мутную воду, через которую ей нужно переходить, перевела взгляд на берег, где стоял Алексей, и принялась махать ему рукой. Но он не отвечал ей. Тогда крикнула мужикам, копавшимся у берегов:
— Эй вы, где тут переход?
— Левей держись! Вон доски. Да гляди, подол не обмочи.
— А что? — опросила Дарья, уже ступив на гнущиеся доски.
— Ноги судорогой сведет.
— Найдется добрый человек, разогреет, — задорно ответила Дарья.
— Ах, огонь! — завистливо раздалось ей вслед.
Выбралась из-под крутого берега, улыбаясь, направилась к Алексею.
— Что не встречаешь?
Вгляделась в его посиневшее лицо и тревожно спросила:
— Да ведь ты, мотри-ка, прозяб насквозь. Гляди, у тебя и шея голая.
Сдернула с себя шерстяной платок и решительно приказала:
— На, укутай живей шею. Ишь ты, форс на себя напускаешь! Простудишься.
— Что ты, что ты! — конфузливо оглядываясь на работающих, отмахнулся Алексей.
— Не что, а говорю — надень! — наступала Дарья.
Потом сама, не обращая внимания, что некоторые мужики смотрят на них, быстро набросила ему платок на шею, заправила концы под воротник и довольно заметила:
— Так-то лучше.
Тронутый ее заботами, Алексей участливо спросил:
— А ты не замерзнешь?
У меня… космы густые, — нашлась ответить Дарья и в подтверждение, что у нее действительно густые «космы», ощупала туго закрученный пучок волос на затылке.
— Ты где же была? — после некоторого молчания спросил Алексей.
— Камни ворочала.
— А сюда зачем пришла?
— Поглядеть, как тут идет работа.
— Совсем неинтересно.
— И на тебя, — подмигнув, добавила она.
— А это и вовсе.
Дарья хотела что-то ответить ему, но перекосила лицо, показала кончик языка.
— Ах ты, чудило! — расхохотался Алексей.
Долго ходили по луговине вдоль берега реки, и он рассказывал ей, как будет выглядеть построенная мельница, плотина, сколько накопится воды. Указывал берега и кусты, которые уйдут под воду. Внезапно поднялся холодный ветер. Вместе с ветром лениво прилетели сначала мелкие, тонкие хрусталики снежинок, затем наплыли густыми стайками и, словно мухи, нагоняли одна другую.
— Гляди-ка, Алеша, никак зима пришла? — воскликнула Дарья, внимательно разглядывая на рукаве поддевки шестигранные звездочки.
— Да, пришла, — задумчиво ответил Алексей.
Дарья, пораженная его глухим голосом, тревожно посмотрела на его исхудавшее за последнее время лицо, на впалые щеки и синеву под глазами.
Снег, кружась над землей, пошел гуще, липко стеллился по луговине, оседал на кустах ивняка, таял на свежевыкопанной глине. Сквозь белое прядево снежных нитей чуть виднелись Дубровки. Едва заметно то скрывалась, то показывалась Леонидовка, а скоро совсем ее застелил белый навес. Из Каменного оврага глуше доносились взрывы.
— Мужики, обедать пора! — донеслось из-под берега.
Этот крик вывел из оцепенения Дарью. Она оглянулась на Алексея и, словно о чем-то догадавшись, спросила его.
— Алеша, а ты нынче… ел что-нибудь?
Алексей думал совсем о другом. Он не слышал ее вопроса. А когда она вновь спросила его, то он, словно провинившись, конфузливо ответил:
— Эх, а ведь, кажется, нет еще.
— С самого утра?
— Утра?.. Постой, — спохватился Алексей, — да и вчера я не ужинал. Ну да. Приехал поздно и прямо спать. Вот, гляди, совсем забыл…
— Паралик тебя расшиби! — рассердилась Дарья. — Он, бедный мой, другой день голодный ходит. Ну-ка, марш за мной!
И, дернув его за руку, восхищенно выкрикнула:
— А какие щи я нынче сварила! Э-эх! Будто знала, что тебя буду кормить.
— Если так, пойдем… Пойдем, Дарья… Корми меня своими щами.
…Навалил снег сугробов невпролазь, скрыл просторные поля, надел на крыши строений белые шапки. От избы к избе не пройти.
Снежная выпала зима, лютые пришли морозы.
Воет и высвистывает ледяной ветер. Тонкими иглами проникает он всюду, а на окнах искусно расписаны ветвистые узоры.
На улицах пусто. Будто вымерло все. Даже собаки — и те не лают. Разве изредка метнется по дороге человек, попятится спиной навстречу ветру, да не вытерпит, нахлобучит поглубже шапку, потрет обмерзшие щеки и пустится наутек.
В такие морозы глубже ночное небо. В серебряном ожерелье луна застыла над улицей и льет студеный свет на синие снега. Вокруг нее искрятся, сверкают и переливаются таинственные звезды.
Густо усыпанный звездной известью, от края до края перехватывает небо Млечный Путь.
Прасковья не отходит от замерзшего окна. Старательно протирает стекло тряпочкой с завязанной в нее солью, но не успеет и глянуть, как снова мастер-мороз наложит тонкую пелену узора. Несколько раз, накинув полушубок, выбегала в сени, отворяла примерзшую дверь, заглядывала на улицу, но злобный ветер захватывал в груди дыхание и с силой отталкивал назад.
«Замерзнет, право слово, замерзнет».
Жалела, что Петька в такую стужу решился ехать с курсов. Тревога ее, все более нараставшая, передалась и Дарье, которая сидела за столом, Аксютке, Гришке. Даже маленький Ванька — и тот пугливо смотрел то на мать, то на Дарью, карабкался на лавку и носом уставлялся в мерзлое окно. Там, за окном, несмотря на отчаянный мороз, юркала мышь и острыми зубами грызла замазку.
Скоро возле избы захрустели чьи-то шаги. Прасковья бросилась к окну. Подводы не было. Дверь, однако, скрипнула, и вместе с клубами холодного воздуха вошел Алексей.
— Нет еще? — спросил он, развязывая башлык.
— Нет, — упавшим голосом ответила Прасковья.
Посмотрела на Алексея и, чуть не плача, пожаловалась:
— У меня с испугу руки и ноги ходуном ходят. Мотри-ка, замерз.
— Такой не замерзнет, — успокоил Алексей.
Приход Алексея и уверенный его голос несколько успокоили Прасковью, хотя она все же непрестанно подходила к окну и чутко прислушивалась.
Вот уже за полночь, а Петька все не приезжал. Теперь Прасковья не слушала никаких увещаний. Она металась от окна к окну, выбегала в сени, с широко открытыми глазами вновь возвращалась, а один раз, заслышав скрип, выбежала в одном платке прямо на улицу. Скрипела длинная верея колодца.
Села Прасковья на лавку, понурилась, пустилась в догадки. Кажется ей: дядя Егор непременно сбился с дороги. Дороги-то не вешенные. И лошадь теперь идет целиной, вязнет по брюхо. Егор слез с саней, ходит и кнутовищем щупает дорогу. А ее все нет, и кнутовище уходит в снег… А Петька — тот сидит в передке, и у него обмерзли щеки, побелел нос, закоченели ноги. Где-то слышится вой. Кто воет? Может, волк, может, ветер? И еще представила: Егор далеко-далеко ушел от саней. Он все-таки нащупал дорогу и кричит Петьке, чтобы тот повернул лошадь. Кричит, а Петька ни чуточки не слышит. И, увязая по пояс в снегу, бежит Егор к саням. Подбежал, трясет Петьку, а тот совсем окоченел. Тогда прыгает в сани, круто поворачивает лошадь, она ухает в снег по самый круп. Но Егор бешено хлещет ее и… уже мчит замерзшего Петьку в Леонидовку. Конечно, у Егора тоже обмерзло лицо, но разве он чувствует? Все гонит и гонит лошадь. Окутанная белым паром, она перемахивает сугробы. Вот уже и в улице, вот и наклеской ударили верею колодца, вот… хрупнули у двора сани. Бешеным голосом кричит Егор: «Тпру!»
Вздрогнула Прасковья. Что это? Сон, явь или чутье матери? Только в самом деле с треском распахнулась сенная дверь — и навстречу испуганной Прасковье, обдав ее холодом, он, Петька.
— Принимай сына.
Весело смеется, хлопает рукавицами. Невдомек, почему так уставилась на него мать, почему у нее расширились глаза.
— Аль не узнала?
— Ба-атюшки… Петенька… Да у тебя нос-то, нос…
— Что? — схватился Петька за нос и не почувствовал его.
— Бе-елый. Снегом скорее три! Шибче, шибче!
И сама, схватив с его валенок снег, принялась тереть Петьке нос.
Потеплело, и вечерами по-прежнему молодежь собиралась в клубе. Обычную игру в ремень, в загадки, а за ними неугомонные пляски Петька нарушил: в самый разгар танцулек объявил:
— Не пора ли передохнуть? Довольно чесать подметки. Давайте-ка кое-чем другим займемся. Вот, например, был я на курсах…
— И отморозил нос! — крикнули ему.
— …и желательно мне лекции вам читать. Есть охотники слушать?
О своих лекциях Петька думал еще на курсах. Ему представлялось, что ребята будут слушать его с таким же интересом, с каким он слушал агрономов. Правда, молодежь согласилась и терпеливо целый вечер слушала Петькину лекцию по агрономии. Но на другой лекции терпенью пришел конец. Сначала тихо, затем все громче начали шуметь, кричать, девки от щипков парней визжали, и, сколько ни совестил их сердитый Петька, ничего не помогало. Да и сам он чувствовал, что больше не о чем ему говорить. На первом же вечере выдохся весь запас его знаний. На свою неудачу пожаловался Алексею, а тот посмеялся, обозвал его «без пяти минут профессором» и посоветовал организовать агрономический кружок.
Засели вместе, выработали программу, ребятам роздали кое-какую привезенную с курсов литературу. На стены прикрепили цветные плакаты. Стали заглядывать на кружок и пожилые. Вопросы задавали — впору заправскому агроному ответить, но Петька не унывал. Тяжелые вопросы он записывал в тетрадь. Потом искал на них ответы в книгах и на другой вечер отвечал. На одном из таких вечеров завел разговор о тракторе. На стену заранее повесил несколько плакатов с тракторами разных систем. Расхваливал Петька трактор так, как ни один меняла не сумел бы расхвалить свою лошадь.
— Трактор, — объяснял Петька, — это такая машина… Может выполнить любую работу: пахать, боронить, косить, молотить. Трактор — скотина не ленивая, а корм ему — керосин.
— Говоришь, все может выполнить? — спросил дядя Никита. — Заставь его ожеребиться — живот надорвет.
Хохот покрыл слова дяди Никиты, но Петька не смутился.
— Верно. Трактор не жеребится… но его, дядя Никита, и слепни не кусают.
Еще больший хохот раздался. Догадались, на что намекнул Петька. Все помнят, как однажды сломя голову мчалась с поля Никитова карюха, закусанная слепнями. Лемехом плуга она изрезала себе щиколотки задних ног и долго хромала.
— Сколько он стоит? — спросил Сотин.
— Тысячу семьсот семьдесят рублей.
— Эге-ге!.. — дружно раздалось в ответ. — Где мы таких денег достанем?
— Без штанов останемся.
— Штаны у нас и даром не возьмут, — ответил Петька. — А трактор в кредит дадут. Все дело в задатке.
— Кредит и так на шее висит. Мельница с плотиной…
— Это не в счет. Мельница через год оправдает себя. И еще так скажу: ежели волков бояться, в лес не ходить. Подумайте, какая же артель без трактора?
— Небось рассрочка кредитам есть? — опять спросил Сотин.
— Есть. Вот для нашей артели — я справлялся — кредит на четыре года. При заказе внести нам десять процентов. Стало быть, сто семьдесят семь рублей.
— Двух лошадей побоку! — воскликнул Фома.
Но Петька будто не слышал.
— С первого урожая двести шестьдесят пять.
— А не уродится?
— Со второго — пятьсот тридцать.
— Ну его к дьяволу, трахтур твой!..
— С третьего…
— Отставить! Живот зарезало.
Невмоготу показались эти суммы мужикам. Каждый примерял их не к артели, а все еще по привычке к своему хозяйству. Но Петька, тыча пальцем в плакат, вновь принялся выхваливать трактор.
— Зато сколько заработаем на нем! За одно лето пашни поднимет он сто двадцать пять десятин. Заборонует около сотни. В жнейку запряжем, ржи с овсом смахнет сто с лишним десятин. Молотилку пустим в ход. А зимой поставим его в большой сарай и дранку с чесалкой к нему прицепим.
Хоть и волновался Петька, но говорил с улыбкой, все расхваливал и рассказывал, какую работу выполняют тракторы в коммуне «Маяк».
Несколько вечеров отнял трактор у Петьки. На подмогу выступили Алексей, Ефимка, Никанор. Прасковья сбивала баб.
— Сатана их запыряй! — и удивлялись и злились мужики. — Как возьмутся, хоть ложись да помирай.
— Дружный народ. В одну точку бьют.
Следующие длинные зимние вечера — привлечение новых членов в колхоз, громкая читка литературы, газет, разбор устава, ответы на вопросы — сделали свое. Записалось еще двадцать пять дворов.
После, когда был собран и внесен задаток на трактор, из округа прислали извещение о курсах трактористов. Заговорили, кого послать на эти курсы.
— Может быть, чужого возьмем? — спросил Алексей артельцев.
— Своего надо, надежнее.
Выслушав кандидатуры курсантов, Алексей несколько боязливо намекнул на чудаковатого кузнеца, изобретателя Архипа.
— Что ты? — испугался дядя Яков.
— А что?
— Он не только трактор, тракторшу с тракторенком пропьет.
Но Алексей упорно настаивал и доказывал, что лучше всего послать на курсы человека, знакомого с кузнечным делом. Быстрее всего поймет, а в случае какой маленькой поломки сам может исправить.
— О пьянстве не беспокойтесь. Артель вытрезвит. Да и что же такое получается? Архип — мастер на все руки, и Архип гибнет. Неужели не вылечим его?
— Могила вылечит. Сядет вот пьяный на трактор — и крышка.
— Пьяного на трактор не пустим. Я сам буду следить.
После долгих опоров заявили Алексею:
— Гляди, тебе отвечать.
Трезвым «на люди» Архип выходить не любил. Трезвым он был угрюм, задумчив и совсем неразговорчив. Поэтому, услышав, что его хотят послать на курсы, не поверил и, чтобы узнать, не брехня ли это, зашел к тестю. Распил с ним бутылку водки и только тогда направился в совет.
Как обычно водится, в совете всегда толкается много народу. Куренье, тары-бары. Увидев еще из окна слегка выпившего Архипа, мужики оживились. Они ждали, что Архип скажет им что-нибудь чудное и, когда он вошел, приветливо закивали ему, уступая дорогу к столу. Но Архип не обратил на них никакого внимания. Это еще более заинтересовало мужиков.
— Обязательно выкомарит, того гляди.
У Архипа, когда он остановился против Алексея, заходили желваки на лице и маслено блестели глаза. Помедлив и вприщурку оглядев мужиков, которые уже заранее хохотали, он крикливо спросил Алексея:
— В нашем конце пустобрехи болтают, будто Архипа на курсы послать хотят? И еще болтают длинные язычки, будто супротивников этому вопросу много? Чей раздастся ответ?
Мужики так и прыснули. Вперебой крикнули Архипу:
— Верно, в трактористы тебя постричь хотят.
— Только боятся — под колеса можешь попасть.
— Трактор в Левин Дол опрокинешь.
— Зазнаешься, бабу свою бросишь.
— Чего ему трактор? Башка не сварит управлять.
Молча выслушал Архип эти выкрики, затем медленно повернулся к мужикам, посмотрел на них и поднял руку:
— Тише!
Мужики дружно умолкли.
— Что это такое? — недоуменно спросил он. — Кто сказал — Архип с вами речь поведет? Кому подумалось? Ошибка вышла. Решительно нет никакой охоты говорить Архипу с вами. Вы можете спокойно стоять и слушать, о чем он ведет беседу с Алексеем. И не к вам, оболдуям, пришел. Ясно? И молчо-ок!
Немного неприятно было Алексею — особенно перед мужиками — говорить с ним, выпившим, но он не подал виду. Как бы между прочим спокойно произнес:
— Верно. Артель решила послать на курсы трактористов именно тебя. Только артель не знает, согласен ли ты.
Лицо Архипа оживилось. Он улыбнулся, сильной рукой отодвинул мужиков, будто собираясь плясать, и не Алексею, а им ответил:
— Где работа, там и Архип! И он ни чуточки не похож на этих пустомель.
Неожиданно топнул ногой, закричал на мужиков:
— Что вам тут надо? Зачем пришли? Алексея окуривать? Марш по домам!
Но мужики не тронулись. Они еще больше сгрудились к Архипу. Они любили его, кузнеца и кожемяку.
— Еще чего-нибудь скажи нам.
Алексей вглядывался в заросшее лицо его и находил, что черная клочкастая борода совсем к нему не шла. Она делала и без того широкое лицо его еще более широким. И захотелось ему снять с Архипа этот войлок бороды и посмотреть, как он тогда будет выглядеть.
— Слушай-ка, дружище, — тихонько проговорил ему Алексей. — Хочешь, я тебя побрею?
— Что такое предлагаете вы Архипу?
— Побриться… Бороду снять… Хочешь?
Архип с таким видом ощупал свою бороду, будто только сейчас заметил ее.
— Да, — тяжело вздохнул он, — вполне согласен с вашим предложением. Архип о-очень давно хочет соскоблить эту бахтарму.
— Мездру, — добавил кто-то.
— Но остер ли наструг? — спросил он Алексея. — Не попортит ли он мне шавро?
— Соскоблит, — обещался Алексей смеясь.
Взял Архипа под руку и дорогой урезонивал, чтобы он бросил пить. Архип внимательно выслушал, потом сознался:
— Да, все Архипу известно. Только он ничего не может с собой поделать.
— Ну, что тебя заставляет пить? Горе, что ль, какое, аль так…
— Горе не горе, а беда. Архип на все руки мастер. Стало быть, дальше что?.. А вот… У Архипа большой заработок. Куда ему девать деньги? И отдает их в казну.
— Только поэтому ты и пьешь? — удивился Алексей.
— Нет. Еще у Архипа есть недомоганье. Какое? Никто не разумеет Архипа, и от этой причины тоска. Ведь Архипа надо понять. Он — ба-альшая задача.
— А ты скажи, отчего тоска?
— Эх! В голове у Архипа шурупов много, а соразмерности им нет! Почему ты техник, а я — дважды два — четыре?
— Понятно. Учиться тебе не поздно. Ты зря много пьешь. Говорят, сразу по две бутылки.
— Две-е бутылки? И это много? — удивился Архип. — Самая порция. У Архипа такой характер: выпьет он две бутылки — и, их-ты, какой весе-олай, разговорчивый, а выпьет еще бутылку, хочется Архипу драться, бороться.
Бриться Архип начал было сам, но едва коснулся бритвой щеки, как поморщился и взглянул на бритву. Вместе с мылом на ней была кровь. Виноватыми глазами посмотрел он на Алексея, покраснел, передал бритву и печально произнес:
— Круговорот головы.
После бритья иное стало лицо у Архипа. А когда умылся да вытерся и посмотрел на себя в зеркало, то, улыбнувшись, заявил:
— Архип легкость почувствовал.
Через несколько дней Архипа отправили на курсы.
Провожая, Алексей напутствовал:
— Гляди, перед тобой открывается новая дорога. Крепись, Архип! И себя не конфузь и артель. Даешь ли слово?
— Трудно Архипу, но слово… он дает!
В маленькой комнатушке, что рядом с сельсоветом, суматошный крик. Алексей несколько раз стучал в бревенчатую стену, чтобы там замолчали, но крик становился еще громче. Работать было совершенно невозможно. Бросив список по учету семенного фонда, он крикнул стоявшему возле мальчишке:
— Иди узнай, что у них там за шум. Скажи, работать мешают.
Мальчишка сбегал быстро и, блестя глазами, как большую радость сообщил:
— Сидит там у Афоньки дядя Семен Лобачев. И весь-то он кра-асный! Кэ-эк ахнет шапкой об пол и драться к Афоньке лезет.
— Изобьет, — заметил кто-то.
— Сходи сам, — посоветовали Алексею.
Народу в маленькую комнатушку комитета взаимопомощи набилось полно. Шумели, орали, требовали чего-то. Больше всех напирал на Афоньку Лобачев.
— Что у вас тут за безобразие? — строго окрикнул Алексей.
Лобачев, видимо, не ожидая, что войдет Алексей, несколько смутившись, попятился от стола. Потом, подняв шапку и старательно, долго отряхивая ее, указал на Афоньку.
— Не имеет он законного права, Лексей Матвеич. Нет, не имеет…
— Про законы молчи. Ты их нарушил. Не для тебя они писаны! — крикнул Афонька.
— Да в чем дело?
Не обращая внимания на вопрос Алексея, Афонька хлопнул тетрадью по столу.
— Я еще раз тебя опрашиваю, сдаешь ты комитету мельницу с дранкой и чесалкой добровольно аль нет?
— Да как же добровольно, черт эдакий, коли за глотку хватаешь?
— Глотка твоя широкая, во-он какая! — разинул Афонька рот. — Не скоро ее сдавишь.
— Сдавили, сдавили, окаянные. Удушили человеческую жизнь. Разе дело? Пошел в потребилку за сахаром — не дают, пошла баба за ситцем — в шею выгнали, за керосином ходил — бидон пустой принес. Как жить, подумали? Лексей Матвеич, рассуди-ка, ну? Пущай мой голос лишняй, ладно, умолкну чуток, а зачем прочего лишать? Жить-то надо? Семья-то аль виновата? Ответчица за меня?
— Тебе чего Карпунька из города привез? Сколько овец отправил? А-а, ты овцами торгуешь? Знаю я. Все я про тебя знаю! Все как есть! — кричал Афонька.
Лобачева словно собака укусила. Не обращая теперь внимания на присутствие Алексея, он затопал на Афоньку:
— Зна-аешь? Да ты как был гольтепа, так и остался. И век им будешь. А то зна-аешь! Посадили дурака, дали в руки книгу, а видишь фигу. Учить тебя, дубину, да так учить…
— А тебе, — рассвирепел Афонька за свою малограмотность, — кнутовище в глотку всучить! Шибко грамотны. Жулики вы, жу-у-ули-и-ики-и!
— Граждане, будьте свидетелями, — побагровел Лобачев. — Христа ради, будьте. Кто жулики, говори! Ну, говори, не отпирайся. Слово не воробей. Кто?
— Оба вы с Хромым Степкой. Раньше в кооперативе воровали, а теперь двойную бухгалтерью завели. А какая двойная? Вот какая: денежки пополам. Где твоя книга на гарнцы?
— В капхлеб сдана!
— Хвост собачий туда сдан. Фальшивку сунул им. Настоящая книга где?
— Одна у меня книга.
— А за слегой на дранке что?
— Ври больше. Народ тут, свидетели.
— При них и говорю.
— Говори, язык твой долог! Наводи поклеп. За ложные слова, знаешь, што бывает?
— Што?
— Тю-урьма-а! — выдохнул Лобачев.
Быстрым движением Афонька дернул ящик стола, вытащил оттуда книгу и со всей силой грохнул ею перед носом Лобачева.
— А за это што бывает?
Глянул Лобачев, испарина прошибла. Такая знакомая она, эта в синей папке книга. Сколько раз была в руках! Страхом и злобой перекосилось лицо Лобачева. Бледнея, он опустился на край стола. Заикаясь, тихо и удивленно спросил:
— К-как она к тебе попала?
— Признал? — торжествуя, спросил Афонька.
— Спрашиваю, как попала?
— Дело наше.
Лобачев помолчал, потом вздохнул и, отвернувшись к мужикам, тяжело прошептал:
— Мошенник!
Алексей подмигнул Афоньке, и тот, убирая книгу в стол, уже спокойнее опросил:
— Ну, Семен Максимыч, теперь сдаешь добровольно али дело в суд пустить? Не миновать твоему хозяйству торгов. Даю сроку день…
Кто хозяин
Прошумел Левин Дол весенними большими водами, растопило солнце промерзшую землю, — потянуло мужиков на поля. Приехали агроном с землеустроителем прирезать землю вновь вступившим. И опять, чмокая сапогами по вязкой грязи, ходили по полям. Советовал агроном использовать пар под зеленые корма — сеять вику с овсом, и советовал еще — подумать страшно! — бороновать озимь.
— Земля ваша клёклая. Коркой застынет. Мало будет корням пищи, воздуха.
Невиданное дело — бороновать озимь!
Нагнулся дядя Егор, дернул зеленый стебелек, вздохнул:
— Ученый человек агроном, а по живому телу зубьями корябать не хотим.
— Вы не всю. На пробу только.
— Нет, погодить надо, — заключил Сотин.
Поморщился Петька. Сколько раз говорил он об этом зимой на кружке, и соглашались мужики, а тут испугались.
— Робость взяла?
— Коль храбер, свою озимь коверкай.
Уговаривались с Ефимкой вдвоем ехать, — тот на отца ссылается:
— Изувечит меня за это. И так грызут, что в артель затащил. Уйду осенью в армию, того гляди выпишутся.
— Не выпустим, — успокоил Петька.
…В холодном утреннем воздухе отрывисто — два раза подряд и третий продолжительный — раздался свист. Через некоторое время послышался ответный.
Крадучись, подошел Ефимка к хлеву, открыл дверь, снял узду с гвоздя и начал обратывать лошадь. Переступая через порог тяжелыми копытами, лошадь фыркнула и тихо заржала. У Ефимки мурашки пробежали по спине. Он торопливо ударил мерина ногой под брюхо и, боясь оглянуться на сенную дверь, из которой вот-вот мог показаться отец, повел лошадь на зады. Там, за двором, под соломой лежали хомут, постромки, валек и борона. Все это он припас еще с вечера. Когда запряг, то оглянулся на свою избу, потом и на соседские, — не видит ли кто, — и повел неторопливо мерина межой на гумно.
На углу, против гумна Сорокиных, верхом на лошади уже виднелся Петька. Они помахали друг другу картузами и отправились: один — к Варюшину оврагу, другой — к Каменному, где были их озимые посевы.
Нещадно хлестал Ефимка мерина, и все казалось ему, что лошадь нарочно идет медленно, а до чуткого уха из села доносились петушиные крики, собачий лай, рев скотины. Лениво ложилось село за пригорок, постепенно скрылись низкие избы, амбары, затем потонул гореловский лес, мельницы, и самой последней, чуть помаячив, скрылась колокольня с покосившимися крестами. За Дубровками таял небосклон, и кто-то плугом отвалил кровавый пласт между землей и небом.
«Скорей бы доехать, пока отец не догадался», — подумал Ефимка.
Теперь, когда он выехал уже в поле, боязнь его прошла. Если догадается отец, что Ефимка уехал бороновать озимь, то не скоро найдет его. Ведь озимь в четырех местах. А пока ищет да чертыхается, Ефимка как раз тридцатку и заборонует. И домой, пожалуй, приехать успеет.
Вот и межа… Вот их тридцатка… От легкого ветерка, отдающего изморозью, чуть-чуть шелестят зеленые стебельки.
Ефимка спрыгнул с лошади, окинул взором всю полосу, потом нагнулся и ковырнул землю. Она была сырая. С корнями выдернул пучок озими. Крепко держалась она. От холода или от волнения Ефимку пронизала дрожь, он передернулся и вспомнил:
«А хлеба-то я себе и не взял!»
Тронул лошадь на загон, закинул борону. И будто не в озимь хрястнула она железными зубьями, а в его, Ефимкину, грудь.
— Э-эх!
Некоторое время, как бы недоумевая, мерин тяжело потоптался на месте, не решаясь двинуться по загону. Вопрошающе заморгал на молодого хозяина, тихонечко заржал было, но, услышав сердитый окрик, вздрогнул и пошел. К копытам сразу налипли тяжелые комья земли с мохнатыми усиками зеленой озими. Ефимка, изо всей силы дергая мерина за повод, тоже чувствовал, что ноги его становятся все тяжелее, и он их, то и дело отряхая, еле-еле волочил. Но это не так беспокоило его. Сердце надрывал вот этот резкий хруст и треск под бороной. Походило, будто сзади кто-то или ситец рвет, или скалкой рушит гречневую крупу для каши ребенку.
«Да ведь это корни озими трещат!» — с ужасом подумал он, и ему хотелось обернуться назад.
Но помнил наказ агронома: «Когда боронуешь озимь, назад не оглядывайся». Стараясь не слышать сзади страшного хруста, он во весь голос запел: «Славное море, священный Байкал» и шел, устремив глаза к Дубровкам, за которыми уже широко пылало зарево восходящего солнца.
Так проехал он вдоль полосы до межи и повернул поперек. Треск сзади него умолк, а слышался только шорох. Мерин вел себя подозрительно: то ровно пойдет, то с напрыгом, будто в снегу увяз.
Что такое?
Не утерпел и оглянулся. И в жар бросило. Под бороной тащилась целая куча озими, перемешанная с землей. Озимь так плотно набилась, что борона уже не доставала зубьями до земли. Он приподнял борону, сбросил ее в сторону, потом перевернул, очистил зубья, которые словно куделью обкрутились зелеными, розовыми нитями, и снова бросил борону. Не пересилив себя, все-таки оглянулся назад. Оглянулся — и застыл с открытым ртом. Что это такое там? Чья черная полоса? Да ведь это пар, двоенный пар, на котором ничего еще не посеяно! Только кое-где беспомощно, искалеченные и изуродованные, валялись корешки. Представилось Ефимке, не озимь он сейчас бороновал, а ни за что ни про что человека зарезал.
«Вот если отец увидит?.. Не бросить ли к черту это дело? Может, и агроном ошибается?»
Но другой голос подбадривал:
«Ефимка, не робей! Не трусь ты, Ефимка, крой до конца! Ужель ты Петьку подведешь?»
— Трогай, мерин! — как можно громче крикнул он.
И снова затрещало под бороной. Будто копна необмолоченной ржи горела. И такой шел от нее жар, что Ефимка сбросил пиджак. Потное тело пронизало холодком.
«Будь что будет!»
Стараясь думать о чем-нибудь другом, но только не оглядываться назад, не слышать этот пугающий его хруст, водил Ефимка мерина кружалом по полосе, на углах очищая борону от озими. Ему хотелось как можно скорее забороновать эту полосу и домой приехать к обеду. Борону он решил оставить на гумне, а лошадь тихонечко, чтобы не видел отец, проведет во двор. Сам от греха скроется к Петьке.
Солнце совсем высоко выплыло над Дубровками. Оттуда звонче теперь доносился стук топора и визг пил. С пригорья к Левину Долу тянулись подводы. Это подвозили оставшийся от зимней возки лес на мельницу. И захотелось Ефимке вот сейчас же Алексея повидать, — поговорить с ним.
«Если бы он знал, что я здесь, пришел бы».
Поглядел к Дубровкам, на все поля вокруг поглядел, — нет никого. Один он, да мерин, да Петька где-то. Еще жаворонок вон взвился над ним. То блеснет крыльями и затрепещет, то распластанно застынет в воздухе и звонко запоет свою весеннюю песнь. Другой раз Ефимка лег бы на межу вверх лицом и слушал этого жаворонка. А теперь?.. Теперь то и дело выбрасывал из-под бороны большие кучи озими. И уже совсем страшно становилось ему от этих куч. Он не знал, и никто ему — ни Петька, ни агроном — не сказал, что столько наборонуется озими.
«Хоть бы куда-нибудь с глаз долой ее убрать. В овраг, что ль, стащить?»
Так бороновал до полудня. Сильно хотелось есть. Завидовал мерину, который то и дело нагибался и хватал мокрую, грязную озимь. Только и спасал табак. Его он не забыл.
Увлеченный своей работой, — а она уже подходила к концу, и зеленая полоска становилась все уже, — не заметил, что из-под Каменного оврага в гору поднимался человек. Несколько раз человек этот останавливался, вглядывался, потом, увидев Ефимку, направился межниками. Человека этого, широко размахивающего длинными руками, Ефимка заметил лишь за два загона от себя, да и то только потому, что радостно и тревожно заржал мерин. Оглянулся Ефимка, — кровь застыла в его жилах.
Идет!
Лошадь, высоко подняв морду и фыркая, сама остановилась, а Ефимка, не чувствуя ни рук, ни ног, то глядел на приближающегося отца, то на черный, изуродованный загон.
Потом машинально дернул остановившегося мерина и еще более, теперь уже не услышал, а всем нутром своим ощутил хруст бороны по озими. Этот хруст показался ему знакомым: когда-то отец драл его за волосы.
Покосившись, увидел: отец совсем уже подошел к загону и резко остановился. Вид у него был такой, будто в его отсутствие сгорело все их имущество. Увидев кучу сваленной озими возле межи, зашагал к ней, нагнулся, взял пучок, перебросил с руки на руку и сердито кинул наотмашь. И уже после этого угрюмо двинулся к Ефимке. Чем ближе подходил, тем страшнее становилось. Особенно страшно было его молчание. По свирепому виду Ефимка знал, что сейчас отец полезет драться. Остановил лошадь, которая жадно принялась хватать озимь, и встал в такую позу, в какую становятся кулачные бойцы: грудь выпятил, правую руку назад. Не доходя, отец тоже остановился, вдавил шапку глубоко на глаза, чуть пригнулся, склонил голову вбок и тихим, но чужим голосом спросил:
— Что наделал?
«Ну, заговорил», — обрадовался Ефимка, молча глядя отцу на бороду.
— Чего, стерьва, наделал, а? — уже громче крикнул отец.
— Б-боро-нов-вал, — насилу выговорил Ефимка.
— Я тебя спрашиваю, что наделал?
— Говорю, бороновал, — смелее ответил Ефимка.
— Кого спросился? — шагая ближе, опрашивал отец. — Кто позволил?
«Обязательно ударит».
— Я са-ам, — отступая и похлопывая очищалкой по голенищам, насторожился Ефимка.
Чавкая подшитыми сапогами, полусогнувшись и еще глубже вдавив голову в плечи, медведем шел на него отец.
У Ефимки мелькнуло желание убежать сейчас от него так же, как он убегал в детстве. Но краска стыда залила его лицо.
— Тятька, — предупреждающе крикнул он, — что делать хошь?
Но отец будто и не слышал. Лицо его еще гуще налилось кровью, испещрилось синими жилками, глаза помутились, и весь он дрожал, словно его вот-вот хватит паралич.
— Не вздумай, что думаешь! — побледнел Ефимка. — Отойди, ей-богу… Не дамся… Не лезь… слы-ишь!
Ефимка освирепел. И уже не отступал назад, а готов был на всякую схватку. Крепко сжались его кулаки. Это так подействовало на отца, что тот круто остановился. Он вдруг увидел: сын теперь ростом уже с него, а силы их еще не меряны. И, метнув на Ефимку снизу вверх глазами, он натужно прохрипел:
— Кто хозяин?
Еще хотел что-то крикнуть, но, захлебнувшись слюной, схватил охапку озими и с размаху бросил ею прямо в лицо не успевшему отвернуться Ефимке. Мокрая и холодная озимь, перепачканная землей, угодила в глаза, в рот. Попробовал было отряхнуться, но в него снова полетела охапка.
— Н-на, сволочь! На, выродок! Жри, жри! Н-на! — кричал отец.
От последнего броска Ефимка успел-таки увернуться. Грязная охапка осыпала голову рядом стоявшего мерина. Тот испуганно фыркнул, дрогнул всем телом и, переступив постромки, помчался с бороной по загону.
— Перестань, тятька. С ума ты сошел? — злобно крикнул Ефимка, отряхиваясь от озими, которая висела на нем, как мох на дереве.
Раскорячившись, отец хотел было взять еще охапку, но, видимо, почувствовал свое старческое бессилие, — ничком свалился на кучу, облапил ее и принялся по-бабьи выть:
— Что наде-елал, ба-атю-шки-и! Без хлеба остави-ил! Сы-ын ро-одной! Ограби-ил. Тридцатку, сволочь, погуби-ил!
Ефимке никогда не приходилось видеть, как плачет отец. В жизни не было такого случая. И теперь он растерялся, жалостливо смотрел то на хныкающего отца, уткнувшегося лицом в грязную кучу озими, то на эту черную, из всех загонов выделяющуюся полосу. Как ему сейчас хотелось, чтобы озимь снова была такая же, как и утром. Но нет, не вернешь назад. Черный загон. Сам чуть не плача, он поднимал тяжелое тело отца и уговаривал:
— Брось, тятька, брось. Ты не беспокойся. Раз агроном сказал… Он без обману… Вот дня через четыре пойдешь поглядишь…
— Чего глядеть, чего-о? Ты гляди — вон сколько наволок ее. Гляди, вся корнями вверх лопнула тридцатка, че-ерт! Я тебя, мошенника, из дому выгоню! Ты и в артель меня силком затащил. В гроб вколачиваешь нас! В кого ты такой?
— Не балуй, — не зная, как утешить, проговорил Ефимка. — Аль маленький?
Извалянный в земле и озими, отец поднялся. Покачиваясь, прошел на межу к лошади, перевернул борону кверху зубьями и, не оглядываясь повел мерина домой. Ефимка, то и дело оборачиваясь на страшный чернотой своей загон, шел сзади и грустно вздыхал.
В Леонидовке уже знали, что комсомольцы с ума сошли — бороновали озимь, и в этот же день толпами ходили глядеть на их загоны.
Сначала, когда говорили об этом Ефимкину отцу и смеялись, он отмалчивался, потом смех этот надоел ему, и он посылал всех к черту. Косясь на Ефимку, злобно кричал:
— Лучше вашего уродится!
А уходили — грозился сыну:
— Не поднимется — голову тебе снесу. Мне плевать, что ты секретарь.
— Всецело с тобой согласен, — покорно говорил Ефимка.
Три дня подряд ходили ребята глядеть свои загоны, но они были все еще черные. И тревожно бились сердца. Боялись друг другу в глаза смотреть. Петька оробел больше. Ведь это он уговорил Ефимку.
На четвертый и пятый день наступила им очередь работать в Левином Долу. Там уже работали плотники, каменщики, землекопы. Производилась чистка котлована, бутили берега, укладывая в квадратики мелкие камни, прорывали подводящий и отводящий каналы, шпунтовали дно, забивая дубовые, с обожженными концами сваи.
Несколько подвод, а с ними и Ефимкин отец, уехали в Алызово. Туда прибыл из Вольска еще зимою закупленный цемент.
До начала сева яровых Алексей торопился с подвозкой материала и черновой работой.
Архипу на берегу оборудовали кузницу, и он уже разогревал, сковывал железные гнезда будущего перемета плотины, склепывал болты, крючья, нарезывал винты. Плотники тесали бревна, снимая кожуру, и намечали венцы. Несколько баб возились у котлов. Готовили обед.
Лишь через неделю вспомнили ребята о своей озими. Сначала отправились к Каменному оврагу на Ефимкин загон. Пришли — и остановились.
— Да этот ли? — опросил Петька.
— Конечно, этот. Вон кучи на меже.
Чистый, будто умытый утренней росой, лежал перед ними мягкий зеленый бобрик загона. Озимь так дружно поднялась, что соседние полосы выглядели серыми, встрепанными. Земля под ними уже заклекла, а подопревшие клочья спутанной куделью лежали у корневищ зеленых былок и своим тлением разлагали их. Со всех сторон обошли тридцатку. Волнуясь от радости и ног под собой не чувствуя, межниками тронулись на загон Сорокиных. Так же зелено на рыхлой земле кудрявилась молодая озимь.
— Отца притащить бы сюда.
— И мамку мою, — добавил Петька. — Тоже печенки тряслись, как узнала.
Отец ходил один. Ребята подкараулили его, когда он возвращался, и встретили у избы.
— Ну что? — заступил ему дорогу Ефимка.
Прищурив глаза, отец повернулся и пошел к мазанке.
Ефимку взяло зло. Вслед крикнул:
— Молчишь, старый?
Вместо ответа скрипнула дверь, и отец скрылся в мазанку.
— Ах ты… — с горечью развел Ефимка руками. — Гляди, совсем онемел человек.
— Ничего, — успокоил Петька. — Он скажет, когда косить летом поедет.
…Весна установилась теплая, солнечная. Для сева самое добро. Как только мало-дело просохло, артель, разбившись на группы, выехала в поле. Кто вику с овсом — зеленые корма — на пару сеять, кто яровые. Свой сухощавый овес обменили в райзо на крупный, сортовой, словно из серебра литый, «Победу». С зари до зари кипела артельная работа. Не хватало плугов, сеялок, — взяли с прокатного пункта. За ужином, который для удобства готовили в большой избе Сотина, вспоминали о тракторе. Обещали прислать к весеннему севу, а сколько ни справлялись, и духу не было.
— Мастерят небось.
— Вот тебе и железный конь!
— Видать, опоили. Ноги отнялись.
— На трактор надейся, сам не плошай, — закончил Сотин.
Он был теперь заведующим распорядком работы и вместе со счетоводом Иваном Семиным, который после скандального раздела с братом вступил в артель и был послан на счетоводные курсы, составлял табличку нарядов на каждый день. Перед ужином наряд вывешивали на стене. Каждая группа заранее знала, что ей завтра делать.
Наряды Сотин давал по себе, по своей силе, а поэтому многие жаловались, что им невмоготу. Однажды поймали Алексея. Посыпались упреки.
— Говорил нам, в артели облегченье труду будет. Чего хвастал? Гляди, спину не разогнешь. Хуже, чем дома.
Алексей удивленно посмотрел на них, вытянул им свои ладони, потом указал на ввалившиеся щеки:
— А это что? Сам работаю, как верблюд. А потом спрошу вас: какой дурак сказал, что вы в артели будете лежать, а в рот с неба манная крупа посыплется? Артель создана для работы. Сначала поработайте, а там увидите, что будет. Приобретем машины, — облегченье увидим.
Другой раз недовольны были расценками.
— Глянь-ка, мужику сорок копеек, бабе — тридцать пять, ребятам по четвертаку. Подумай, нешто летнее дело станет мужик за сорок копеек хрип гнуть?
— Это воля собранья, — ответил Алексей. — Мне еще так думается: эти расценки совсем к черту погнать. Балл ввести надо. А осенью, когда подсчитаем доход, отчислим на погашение кредитов, в неделимые капиталы да на стариков и детей, тогда уже по рабочим баллам, кому сколько приходится, и расплату произведем. Подумайте над этим.
Сотин всегда поднимался раньше всех и ругал тех, кто любил, чтобы им «солнышко в спину уперлось».
— Загоняет он нас, — говорили про Ефима.
Чукин Филипп отказывался в поле ехать.
— Што? — нахмурил Ефим брови.
Вытянув узкое лицо, Филипп пискливым голосом заявил:
— Как же, шут те дери, чай, чижало в такую жару десятину ахнуть. Лошади крутятся. Постромки рвут.
— Почему крутятся?
— Слепни, шут те дери, кусают.
Посмотрел Сотин на Филиппа, жалко стало мужика. Больно уж тощий. Но жалеть нельзя. Тогда всех жалеть. И набросился на него:
— Артельщик, в рот тебе намотать! Ты с бабой-то поменьше бы валялся. Когда вчера выехал?
— С людьми вместе, — часто заморгал Филипп.
— Видел. Люди-то напахались, а ты только на поле потянулся. Звонок для вас завести надо аль в колокол бухать! От слепней, сказано вам, средство есть. Натирай лошадей керосином вперемешку с постным маслом — и постромки рвать не будут.
В горячей работе проходили весна и лето. Уже к севу озимого пришло извещение о тракторе. Отправился за ним Архип. Левин Дол объехал мостом соседнего села. Да не для тракторов строились мосты — чуть не продавил. Оглядели трактор, как новокупленного коня, ощупали, обнюхали, хотели в зубы посмотреть — их не оказалось. А утром прицепили к крестовине три одиннадцатирядные сеялки, и он, пугая кур, собак, настораживая лошадей, затрубил в поле.
Пошли смотреть многие. Но когда Архип, проехав по загону широкой полосой и вслушавшись, правильно ли бьется тракторное сердце, оглянулся, он, пересиливая грохот, крикнул:
— Представление кончилось! Архипу всего один человек нужен!
Долгожданный трактор, грудастый битюг, вошел в артельные будни.
Два праздника
Ефимкину мать в картофельной ботве не заметишь. Копает картошку, сама думает о сыне:
«Шутоломная башка. Пес их дерет с Петькой да с этим Алексеем. Разбили мужиков на две кучи, артель выдумали, плотину сбивают, мельницу. Зачем? Ко-ому-у? Сидел бы, идол, дома. Люди как люди, а у нас…»
Вздыхает старуха:
«Господи, скажи, у кого такой дурак сын, как мой?»
Злобно дергает ботву, обирает картошку. И не видит: идет с гумна по меже ее сын Ефимка, весело насвистывает. На лету головку конопли хватает, рвет и бросает под ноги. Ближе подошел, заметила его мать, а виду не подала. Сама слова подбирает, обругать хочет. За что, хорошо не знает, а только сердце утешить.
— Бог помочь, мамка! — весело крикнул. — Копать тебе — не перекопать.
Разогнула мать спину, поглядела, пожевала губами, набросилась:
— Шеромыжник ты, бездельник, головушка бессухотная! Растешь дому не для прибыли, а для убыли. Шляешься, не знай где, а мать ворочай. Сдохну, окаянна сила, а женю тебя, долговязого.
Стоит Ефимка, над матерью хохочет.
И смех этот ей хуже ножа. Слезы у нее на глазах.
— И что ты ржешь, как жеребец стоялый? Что издеваешься? Да я вот тебя…
Глядит, нет ли чего под ногами, хоть щепки какой.
— Ты, мамка, погодь, — тихо говорит Ефимка. — В сельсовете я был. Приказ прислали, в Красную Армию нас. Вот собирай…
Тихо сказал Ефимка, а слова эти, как бревном, придавили мать. Так и застыла она с поднятой вверх ботвой — на ботве мелкая картошка болталась. Платок с головы на затылок съехал. Потом охнула и клухой опустилась.
— Ты чего это на ведро-то уселась, аль тебе мягко кресло? — поднимая ее, шутит Ефимка. — Пойдем лучше в избу.
Одной рукой ведро с картошкой несет, другой мать поддерживает. Навстречу Авдотья Бочарова, Кузьмы жена, Данилкина мать. Горшок молока в погреб несет. Увидела, смеется:
— Ишь молодые. Вроде как в городе: под ручку. Захмелела, что ль?
— Захмелела, — качнул головой Ефимка. — Испугалась.
— Привиделось что?
— В армию меня берут.
— Тебя?..
И лицо у Авдотьи позеленело.
— Погодь-ка.
Вскрикнула, грохнула горшок с молоком:
— Ми-и-илаи-и, Данилка-то мо-ой…
Быстро пронеслась весть: призываются в армию тридцать два парня, из них четыре комсомольца.
Огласились улицы гармоникой, песнями, прибаутками. Гуляли призывники.
А в клубе на собрании комсомола обсуждались два вопроса: о выборе нового секретаря и об организации красных проводов.
Секретарем выбрали Петьку.
Следующие дни прошли в сборах, в подготовке к проводам.
В воскресенье утром, как только пастухи выгнали скот, а бабы истопили печи, многие тронулись на широкую поляну за гореловским лесом. Там, недалеко от амбара кредитного товарищества, длинными рядами установили столы, скамьи. Возле столов уже собралось много народа. Кто сидел на подъезде у амбара, кто лежал на траве. Все ждали первого удара колокола, за ним — подвод с призывниками.
Наконец, с самой дальней улицы послышалась песня, звон бубенцов. Гулко ударил колокол. Рассыпалось эхо по избам, по гореловскому лесу, по лугу, и село как бы на мгновение затихло, притаилось. Потом сразу во всех улицах раздался грохот телег, песни, лай собак, топот, ржание лошадей. Это мчались подводы. Первыми подъехали две телеги с провизией. Торопливо крича, несколько баб и девок принялись стаскивать с телег мешки, кузовы, ведра. Они быстро накрывали стол, а мужики откупоривали бутылки и четверти с водкой, расставляли по столу, резали хлеб.
Готовился мирской стол: угощение уходящим в армию.
Когда замолк последний удар колокола, к лугу из улиц враскат двинулись подводы с призывниками. На первой — дуга в красных ленточках — ехал сам Ефимка, секретарь комсомольской ячейки, с Петькой, новым секретарем. По другую сторону — подводчик и Алешка гармонист. Промчавшись мимо столов, Ефимка что-то крикнул мужикам, помахал картузом. Подводчик свистнул, вытянул кнутом по лошадям. Алешка рванул гармонь, и телега, готовая растерять все колеса, грохнула по лугу к гореловскому лесу. Лишь видно было, как метались красные ленточки на дуге, как на задке телеги взвивалось красное полотнище с белыми буквами:
КОМСОМОЛ — ВСЕГДА ВПЕРЕДИ.
Вторая подвода понеслась напрямки по лугу мимо дороги. На шестах — плакат, а на плакате:
КРАСНАЯ АРМИЯ — ОПЛОТ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ.
За ними еще подводы. На одной промчался гармонист Гришуня, растягивая «саратовку». Гармонист был пьян, круто перегибался, потом совсем запрокинулся.
Три раза объехали подводы вокруг леса. Потом, завернув за амбар, остановили белых от пены лошадей.
Первыми посадили призывников, но поодаль друг от друга. Между ними — родню.
Дядя Яков, которого ячейка назначила «вести стол», поднял обе руки, как бы собираясь кого-то благословить, откашлялся и огласил:
— Граждане, проводы рекрутов и мирской стол открываются. Наказ уходящим скажет секретарь нашей ячейки Миканор Степаныч Астафьев.
Никанор, хотя знал, что ему придется говорить первому, все-таки, услышав полностью свое имя, будто удивился, пожал плечами, потом встал и начал речь. Была эта речь заранее продумана, и тезисы ее обсуждались на ячейке. Теперь, вытащив скомканные тезисы из кармана и вытряхнув из них насыпавшийся табак, Никанор положил их перед собой и во все время, пока говорил, не заглянул в них ни разу.
Наказывал Никанор призывникам, чтобы они послужили народу, советскую власть защищали от врагов внешних и внутренних, и, грозно помахав кулаком, крикнул:
— Выполним наш лозунг: «До последней капли крови биться за советскую родину!»
За ним слово взял Алексей.
— Товарищи, мы вас провожаем не только в Красную Армию — мы вас провожаем в большую школу. Красная Армия не только обучает, как бороться, держа винтовку в руках, но Красная Армия также готовит строителей социализма. Наказ мой таков: вникайте во все науки. Эти знания вы принесете в деревню, и силы деревенских активистов по перестройке сельского хозяйства на коллективных началах прибавятся… И никакой враг нам не будет страшен.
Затем говорил Ефимка. Начал он с постройки плотины, мельницы, потом просил мужиков помогать Алексею, ободрял, что мельница выручит, а все село будет электрифицировано.
— Да не только ваше село — соседние деревни осветим.
Глаза его загорелись, и уже громче закончил:
— Товарищи, будем хлопотать, чтобы и на электрификацию нам кредит отпустили. Еще несколько раз надо съездить в город. Да, мы взнуздаем Левин Дол цементной плотиной, мы пустим мельницу. Но этого мало, — мы заставим воду высечь для нас огонь. И всюду, во всех избах запылают лампочки Ильича.
Кто-то крикнул «ура!»
Прасковья говорила от имени матерей новобранцев. Закончила так:
— Хороших детей воспитали мы для Красной Армии — защитников родины.
Дядя Яков чокнулся с Ефимкой, кивнул всему народу, выпил до дна и потянулся к огурцу. Его примеру последовали все. Они чокались с призывниками, тянулись через столы. Некоторое время, пока закусывали, разговора не было, а когда выпили еще по стакану, некоторые, уже вылезая из-за столов, подходили к призывникам, обнимались, целовались и просили «соопчаться письмами».
Какая-то из матерей попробовала удариться в голос, но на нее закричали, а крепче всех собственный сын. Поворчав что-то, мать смолкла.
— Гармонисты, знай дело! — крикнул дядя Яков и первый принялся отплясывать.
За столами остались одни ребятишки. На луговине уже собралось большое количество людей. В середине шла пляска. Плясали все — такой порядок. И тех ребят, которые никогда не плясали, вталкивали в круг, заставляли.
Когда пошел плясать Данилка и весело затопал ногами, неожиданно раздался протяжный плач с причитаниями. Это Данилкина мать. Начали было утешать ее, но это еще сильнее подзадорило бабу, и теперь она уж выла полным голосом.
Услышал Данилка голос матери, крикнул ей что-то и пустился вприсядку.
Кто-то из мужиков закричал:
— Ехать пора, наро-од!..
Остановились танцы, замерли гармоники. Отделились призывники, собравшись кучей. В несколько голосов раздался плач матерей.
И в тот момент, когда раздался звон бубенцов, а телеги двинулись на дорогу, Ефимка взмахнул руками, и призывники запели:
Как родная мать меня
Прово-ожа-ала-а,
Как тут вся моя семья
Набежа-ала…
И всей толпой со смехом, гомоном двинулись за подводами.
Ефимка орал громче всех:
Будь такие все, как вы,
Ро-то-зеи…
Что б осталось от Москвы,
От Расеи?..
Подводы уже ехали полем, и песнь металась по обносам овса, нескошенных загонов проса, густо наклоненных поспевающих подсолнухов. Сзади длинной толпой по дороге шел народ.
Женщины не голосили. Только одна Данилкина мать все бежала за своим сыном, цепляясь ему за хлястик пиджака.
— Сы-но-ок, Данилушка, дай хоть разок тебя окщу! Материнско-то благословение ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
— Оставь, мамка, предрассудки. Ты меня лучше не конфузь.
Но мать не отставала и, когда Данилка поворачивался к ней спиной, мелкими крестиками крестила его, а в левой руке держала маленькую иконку.
— Сыно-ок, — не унималась мать, — хоть образок-то возьми.
У Дубровок подводы остановились и ждали, когда подойдут призывники.
Подводчики кричали:
— Ребята, скорей — вряд доехать!
Началось прощание, последние слезы матерей! Не сдержались и девки от слез. Ефимкина мать крепко обхватила сына за шею, повисла и что-то все шептала ему. Что шептала, Ефимка не слышал. А когда прощался с ней, то, поцеловав в губы, почувствовал, что губы у матери соленые.
С отцом прощаться было легче. Старик только и нашелся сказать:
— Так-то, сынок. Уезжаешь?
— Уезжаю, тятька.
— Поезжай.
Призывники усаживались на высокие, подбитые сеном сиденья. Петька все не спускал глаз с Ефимки. Сжималось сердце, жаль было товарища, знал, трудно ему будет без него.
Глаза Алексея блестели, сердце учащенно билось. Привезли то, чего давным-давно ждали с большим нетерпением, а некоторые уже и ждать перестали.
В дощатый сарай бережно установили тяжелый ее корпус с ротором, вал, шестерни, шкив и громоздкую, похожую на вытянутый колокол всасывающую трубу.
Мужики отдувались, разминали плечи, отряхивали с себя стружки, солому. Алексей, суетясь, проверял, не было ли за дорогу поломки. Потом вышел из сарая и, сдерживая улыбку, ни к кому не обращаясь, спросил:
— Как везли?
— За дрожины боялись. Два бревна вдоль положили.
— Машина тяжелая.
Хотел было пойти к плотине, где уже отдирали доски, но дорогу заступил Трусов, ездивший с подводчиками за турбиной.
— Матвеич, слышь-ка, — оглянувшись на мужиков, проговорил он.
— В чем дело? — отозвался Алексей.
— Мужики толкуют, спрыснуть, слышь, ее надо.
— Кого?
— Турбину эту самую, — указал Фома на сарай. — И устал народ…
— Что ж, ладно! — улыбнулся Алексей. — Спрыскивайте.
— Это знамо дело, только ты распоряжение дай аль записку какую в потребилку.
— Сколько вам нужно?
— Гляди, по народу бутылок пять выпьют, как есть. А ежели не хватит, своих добавят.
Алексей написал записку, Фома пошептался с мужиками, отправили двоих в село, потом опять к Алексею:
— Матвеич! Слышь-ка…
— Что, мало вам?
— Да нет. Мужики хотят, чтобы и ты в компанию с ними. Без тебя пить не желают.
— Правильно, — подхватил веселый Бочаров, расправляя усы, — первую чашку тебе, Лексей Матвеич.
— Избавьте от этого. Да и некогда, дело меня ждет.
— Дело не медведь — в лес не убежит, — пропищал Чукин Филька. — Выпьем, и у тебя веселей оно, шут те дери, дело-то пойдет.
Как ни отговаривался Алексей, все-таки мужики принудили «спрыснуть». Водку принесли быстро, уселись в сарай, где помещалась турбина, разложили на полу газету, а на газету хлеб, лук, колбасу. Чукин налил в чашку водки.
— Ну-ка, пей, — поднес он Алексею. — Пей, легче будет.
Чашка заходила по рукам. В дверь заглядывали рабочие, приходившие будто за делом, а сами на уме: «Авось не обнесут». Водки на всех не хватило, сбегали еще, и тогда развязались языки. Наперебой рассказывали, как они ехали в Алызово, как получали там турбину, как укладывали ее на дроги и как всю дорогу не спускали глаз, боясь — вот-вот где-нибудь при спуске с горы она свалится.
Слегка покачиваясь, Алексей вышел из сарая и направился к рабочим.
Постройка плотины подходила к концу. Снимали доски, обнажая цемент. Из цемента кое-где торчали толстые прутья арматуры. Обтачивали тяжелые стояки, подгоняли навесные щиты. Для подводящего канала Архип клепал сетку. Кровельщики докрывали на мельнице последний пролет. Турбинную камеру выложили дикарем и залили цементом. На плотине крепили перила, прибивали «баран» для подъема щитов. Внутри мельницы устанавливали конусообразные ковши на поставы, сбивали лари. Здесь же у стены лежали кремневые жернова.
Незадолго до праздника установили турбину в камеру, насадили жернова, спустили щиты. Шумливыми толпами ходили мужики и бабы глядеть, как все выше и выше поднималась вода в берегах, заливая мелкий кустарник ивняка. Спускались под плотину, оглядывали цементные стояки, стучали по каменным быкам и невольно восклицали:
— О такую плотину любая вода лоб расшибет!
По обе стороны камнем выложено крепкое подъездное шоссе.
Эту ночь Алексей не спал. То говорил с Вязаловым, приехавшим от райкома на открытие плотины, то нервничал и боялся, как бы завтра в самый торжественный момент чем-нибудь не подвела турбина. Лишь под утро чуть не силой уложила его Дарья. Но спать пришлось недолго. В самой двери стоял Петька и немилосердно дудел в медную трубу.
— Где такую достал? — удивился Алексей.
— Вставай скорее.
— Да я почти и не спал.
— А мы за ночь стенгазету выпустили.
Алексей принялся собираться. В это время, по-праздничному принаряженная, вошла в мазанку Дарья. Увидев, что Алексей одевается во все старое, она сердито вырвала из его рук пиджак и закричала:
— С ума ты сошел? Сейчас же надевай все новое! Техник то-о-о-же! Где твоя тажерка?
— Тужурка, — поправил Петька. — Деревня-матушка!
— А ты, ерихон городской, марш отседова! — вытолкала она Петьку. — Катись в клуб, там вся оркестра в сборе. Одной трубы от твоей губы не хватает.
Снарядила Алексея, приготовила ему бархатную толстовку, черные, в белую полоску, шерстяные брюки. Все было заранее вычищено и выглажено. Натертые кремом штиблеты блестели как зеркало, а носки подала новые, накануне только купленные в кооперативе. Самое же главное, чем она гордилась, — подала ему давно уже забытую им фуражку с синим обводом и со значком. Несколько раз, когда собрала совсем, повернула его, да так сильно, что он чуть не упал.
— Легче, что ты, — ухватился за ее плечи Алексей.
— Держись, держись за бабу. Э-эх, мужик!
— Кто же?
— А ты разве баба?
— Так себе… Турбина.
— Поговори вот! — поднесла она кулак к его носу. — Жи-и-иво-о!
Убедившись, что Алексей обряжен ею, как она хотела, взяла его под руку.
— Пошли!
По улице в разных направлениях бродили кучки людей. Возле клуба гомонилась разноцветная толпа. Многие заранее ушли в Левин Дол к плотине. Афонька сидел в клубе.
— Идет! — крикнул кто-то.
Улыбаясь, Алексей прошел мимо толпы. Дарья, высоко вскинув голову, гордо шла с ним.
Пока правление артели совещалось в клубе, Петька с Иваном Семиным устанавливали всех в ряды. Первыми выстроились пионеры. Гришка, стоявший впереди отряда, чуть исподлобья оглядывал народ. Он гордился барабаном и нетерпеливо выстукивал дробь.
Возле крыльца дожидались музыканты, приехавшие вместе с Вязаловым. То и дело гудели медные трубы, ярко блестевшие на солнце. Скоро из клуба один за другим показались партийцы, артельщики. Никанор, когда вышел на крыльцо, принялся что-то шептать Афоньке, а тот, слушая его, глядел на толпу и отрицательно качал головой. Тогда, отстранив Афоньку, Никанор выступил вперед, провел ладонью по усам, махнул рукой и набрал в грудь воздуха.
— Товарищи!
Постепенно все умолкли.
— Открываем наш большой праздник Октябрьской революции. Поздравляю вас всех с наступлением двенадцатой годовщины всемирного праздника победы труда над капиталом. Да здравствует пролетарский праздник, да здравствует союз рабочих и крестьян!
Сначала вразнобой, потом уже дружнее заиграли «Интернационал».
— В Ле-евин До-ол! — крикнул Афонька.
Трепыхнулись старые вышитые парчой знамена, и народ, огибая церковь, двинулся по дороге.
Петька шел рядом с Алексеем. Внимательно вглядываясь в его тревожное лицо, он догадался, что тот сильно волнуется.
Возле плотины народу собралось много. На том берегу виднелись подводы. Это приехали из соседних деревень.
По мере того как двигалась демонстрация, перед ней все ближе и четче вырисовывалась изогнутая, украшенная зеленью и обвитая красной материей арка. Наверху арки красовалась пятиконечная звезда, а в середине, на радужной перекладине, в маленьких флажках портрет Ленина.
Демонстрация остановилась на шоссе, возле въезда на плотину. Поперек плотины от перил к щитам была протянута красная лента.
Толпились на луговине долго, нетерпеливо ожидая открытия. Вот от села, сначала неясно, потом все слышнее стал доноситься знакомый рокот.
— Трактор!
Все ближе и ближе полз он по дороге. Все сильнее раздавалась частая дробь. Уже виднелась на нем сутулая фигура Архипа. Но что это везет он? Какие-то телеги. А на телегах мешки. А на мешках люди.
Пыхтя и отдуваясь, тяжелыми зубчатыми колесами, хрустел он по щебню туго утрамбованного шоссе. Когда полез прямо на людей, оглушил их грохотом, народ расступился. У самого въезда на плотину, сердито клохча, остановился и заглох.
— Без нас дело не идет? — крикнул Архип.
— По всему видать, ты хозяин.
— Что сзади-то прицепил? — спросили его.
— Телеги чьи-то на дороге стояли. Дай, захвачу, — отшутился Архип.
Спрыгнул с сиденья и, осмотрев трактор, встал возле него, как часовой.
На одной из телег сидела Прасковья. Как только замолк трактор, она поднялась и, пунцовая от смущения, поправив платок, крикнула:
— Граждане!.. Товарищи!.. Нынче у нас двойной праздник… Мы открываем плотину с мельницей… и празднуем Октябрь. Сейчас будет говорить от райкома партии товарищ Вязалов.
Вязалов поднялся на телегу. Серыми глазами обвел всех собравшихся, затем широко откинул руку.
— Товарищи, от райкома партии я приветствую вас с праздником Октябрьской революции, с открытием плотины и мельницы.
— Оркестр! — крикнул Петька.
Глаза Вязалова загорелись. Весь он, как казалось, вытянулся выше и, когда оркестр окончил играть, возбужденным голосом начал:
— Товарищи, страна Советов — как бы на острове. Вокруг хлещет капиталистический океан, а в океане плавают акулы. Они скалят на нас свои зубы и готовы слопать нас с костями. Слишком крепок наш остров. Не раз ломали они зубы. Сломают и впредь, если сунутся. Остров наш очень богат. В недрах громадные залежи руды, угля и моря нефти! На поверхности леса и чернозем. Надо только суметь взять эти богатства. Партия поставила перед нами главную задачу — коллективизацию. Только в коллективе будет возможность применять сложные машины, только в нем можно ввести правильный севооборот и поднять урожайность. Колхозное крестьянство не только будет сытно жить, но и политически и культурно развиваться, а государство крепнуть.
Петька стоял против Вязалова и не спускал с него глаз. Но Вязалов, устремив взгляд в синеющую даль Левина Дола, продолжал:
— Мы строим в нашей стране социализм. И мы, несмотря на сопротивление кулаков и подкулачников, его построим. Мы разовьем широкое колхозное движение, используем все богатства нашей земли. Это мы сделаем, потому что призваны нашей партией это сделать!
— Слово товарищу Столярову, — огласила Прасковья.
Алексей торопливо засуетился и, хватаясь за передок телеги, никак не мог попасть ногой на ось. А взобравшись, снял фуражку и широко улыбнулся. Тогда на всех лицах появились улыбки.
Начал с того, как он приехал в деревню, что здесь увидел, почему сначала решил остаться на время, а потом — как увлекла его здесь работа и вот уже около двух лет он живет в Леонидовке. Рассказал, сколько стоила постройка плотины с мельницей, как хлопотали о кредитах. Потом перешел к артели.
Дарья не вслушивалась в речь Алексея. Она больше приглядывалась, как он стоит, как повертывается да как взмахивает фуражкой. Щеки ее покрылись румянцем, губы полуоткрыты.
Петька в свою очередь думал про Алексея:
«Зачем он снял фуражку и машет ею?»
Алексей, словно угадав мысль Петьки, нахлобучил фуражку, от чего лицо его приняло суровое выражение, и приподнял левую бровь. Петька сразу догадался:
«Про кулаков сейчас».
И сам не заметил, как у него тоже приподнялась бровь, сердитыми стали глаза.
— Товарищи, — повысил Алексей голос. — Вязалов говорил нам об острове и об акулах. Верно. Это там, за границей. А у нас что? Если у нас нет акул, то щуки плавают. Плавают и карасиков ловят. А поймают, хап! Что эти щуки, вроде Лобачева, Нефеда, Митеньки и других, выделывали, когда мы организовывали артель? Провокацией занялись. Всячески пугали артель, нищих пускали, шептали на ухо, что все, мол, без порток останетесь. Эти щуки, хотя они будто притихли, а вы не верьте им, — они на все пойдут. Это явные кулаки. А есть у нас в маске. Я говорю про Степана Хромого. Мутит, шепчет, пугает артельщиков, что, мол, нахватали теперь кредитов — не расплатитесь, что на пятиполье переходить резону нет. Скотину пасти негде будет. Во время работы, мол, горло друг другу перегрызете. И сам в артель не пошел. Он не против, только предложил организовать ее из состоятельных хозяев. «С гольтепой, говорит, не пойду». Где же он сам разбогател? На мошенствах в кооперативе да с Лобачевым составляли ложные ведомости на гарнцы. Таких мы гоним из наших рядов. Это враги наши, и мы говорим об этом прямо.
Подталкиваемый Егором, протискался к телеге Ефим Сотин. Никто и в мыслях не держал, что этот молчаливый бирюк будет выступать. Удивленно смотрели на Ефима, на его широкую бороду, закрывающую грудь. Сотин, кряхтя поднялся, но глаза по обыкновению уставил вниз. Начал тихо, словно оправдываясь:
— Говорить-то не мастер. Толкуют: поди скажи. А чего сказать? Вон мельница, вот плотина, вон земля. Все в кучке. Теперь наши просят рассказать, как работа велась в артели. Ну велась, что там… Аль сами слепые были? От зари до зари. Только одно: не метались мы и сразу за три дела не хватались. На кучки вроде разбились. Это про горячу пору, когда в одно время и рожь возить, и молотить, и овес косить, и чевику, и двоить, и сеять. Мужик-то в одиночку все кишки надорвет. Туда метнется, сюда, а толку нет. Мы артелью-то — одним снопы возить, другим молотить, третьим овес косить, четверту группу гоним сеять. Ну, и вовремя. Про пар, слышь, скажи. Ну, на пар мы скотину не пускаем. Толока одна, да пыль глотает скот. Пар мы поднимаем осенью, а весной вику с овсом сеем. На всю зиму зеленый корм, а озимь после лучше. Вон она, — указал Ефим на озимь.
Все, будто никогда не видели ее, обернулись.
— Теперь, сколько у нас чего? Земля как новые вступили, — на триста пятьдесят едоков. Да восемьдесят фондовской. Как рожь была засеяна на старых полях, у каждого, поколь в одиночку, и то десятина плохо-плохо дала шестьдесят пудов. Семена мы в сортировку пускали. Овес «Победа» — восемьдесят два пуда. Просо шатиловско, крупно, красно. А там чевица вроде, подсолнышки, картошка. Хвалиться пока нечем. На многополье не перешли. С весны хотим. А работа трудная, что зря говорить.
— Про себя скажи. Лучше аль хуже тебе стало?
— Как про себя скажешь? Вроде, по подсчету, лучше. Думали мы с бабой — есть расчет. Да сейчас и нельзя много-то. В кредитку надо платить, в неделимые капиталы отчислять. Но поколь хватает.
— Ругаетесь здорово?
— Ругаемся. Меньше, чем вы. Но на это глядеть нечего. Глядите лучше вот куда, — указал Сотин под ноги.
— Чуете, что в мешках? Последняя вывозка хлебозаготовок. Завтра отвезем в Алызово остатки — и квит. А вы чешетесь. Ну, и чешитесь.
До сего времени Алексей не знал, что творилось в душе Сотина, и всегда относился к нему недоверчиво. Теперь был удивлен его простой речью, которая подействовала на народ сильнее, чем речь его и Вязалова. Оттого громко хлопал ему, еще громче хлопала Дарья. Да и все так дружно захлопали, будто стая грачей поднялась с загона и летела над Левиным Долом. Но громче всех захлопал трактор. Архип со всей силой крутнул ручку. На телегу забралась Прасковья.
Под крики «ура», под рев оркестра, шум и гул двинулась толпа на плотину. Трактор медленно полз к ленте. Архип чуть пригнулся, лента прошла над его головой, а Прасковья протянула руки вперед, ловко подхватила ленту, разрезала пополам и, сияющая, радостная, раскинула концы в обе стороны.
Плотина открыта!
Впереди, по бокам и сзади трактора бежали люди на берег. Больше всех тешились ребятишки. Они метались взад и вперед, перегибались через перила, заглядывали в стекающую поверх щитов воду, набивались в мельницу, спускались под плотину. Когда трактор с подводами остановился на том берегу и весь народ перешел к мельнице, закричали:
— Откры-ыва-ай! Пуска-ай!
Алексей, волнуясь, проверял, в порядке ли жернова, не круто ли привинчены. Правильно ли установлены лотки. Смазаны ли шестерни, не сдвинут ли погон со шкива. За пробу он не боялся. Еще до открытия несколько раз пускал «обминать» камни, но теперь, в самый интересный момент, все-таки брала его опаска: вдруг да что-нибудь неладно выйдет. Дал знак Петьке, чтобы тот поднял кулису, сам взялся за ручку регулятора.
Из дверей мельницы радостно раздалось:
— Пуска-аю-ут!..
Лихорадочно блестя глазами, Алексей тихо тронул регулятор, и все, кто близко стоял, увидели, как тихо, словно разбуженный, повернулся вал, хлюпнула большая шестерня, привела в движение маленькую.
Круче повернул Алексей регулятор, сильнее захлюпал ремень по шкивам.
— Давай! — крикнул в слуховое окно мельнику.
Под полом, под ногами, что-то сначала загудело глухо, как будто гром за далекими горами, затем гул становился все сильнее и тоньше. Вертелись шестерни, бешено ходил погон, а из-под мельницы отводящим каналом хлынула в Левин Дол отработанная вода.
Оставив Афоньку караулить, Алексей прошел на мельницу. Там, словно мухи, улепились мужики на лари, ловили в горсть муку, щупали ее, бросали в рот, жевали. Уступая дорогу другим, выходили из мельницы в мучных пятнах.
Алексей не заметил, как к нему, тоже выпачканному мукой, сгрудились мужики, перемигнулись между собой, потом дружно схватили его и вынесли на луговину. Там легко, как перышко, взметнули вверх. А Петька командовал:
— Выше! Е-е-еще р-ра-раз!.. Вы-ыше! Е-е-еще два-а!..
Дарья, подхватив слетевшую с Алексея фуражку, отошла к сторонке и, с радостно бьющимся сердцем, наблюдала, как взлетал он над головами.
Тихий вечер
Кое-где горят огни.
Прасковья укладывает Ваньку. У него жар, он не спит.
— Спи, спи, сынок. Закрой глазки.
Тускло горит лампа. Назойливо поет сверчок в углу.
— Ма-ам, — шепчет Ванька, — мама… У всех есть тятьки, а где наш тятька?
— Далеко-далеко.
— Он приедет?
— Знамо, приедет. Гостинцев привезет.
Тихий вечер.
Лениво отбрехиваются собаки.
Взад и вперед, не торопясь, ходит ночной караульщик.
На пожарном сарае завалился в сани пожарник Андриашка и спит.
Тетка Лукерья замесила хлебы, очищает ножом ладонь от теста. Глаза у нее сонные. Квашню она сейчас поставит на лавку, накроет, окрутит веревкой, сверху положит полушубок, а сама ляжет спать.
Майский вечер.
Петька идет мимо Нефедовой мазанки. Девки сидят на бревнах. Наташкин голос слышится. Видит ее — вон в косынке, — мимо идет. Думал окликнет, но вслед ему она запела:
Не влю-бля-айся в че-орный гла-аз,
Че-орный гла-аз опа-асный…
Весело стало Петьке. Подошел, уселся рядом с Наташкой. А она, не обращая на него внимания, громче:
А влю-бля-айся в го-олубо-ой,
Голу-убой-ой прекра-асны-ый…
Меркнут, дрожат и сыплются звезды.
Слоняется по улице Яшка Абыс. Не шумит, не ругается и песен не поет. Трезв.
Медленно выползает из-за края села черная туча. Темная будет ночь.
В караулке мельницы дед Матвей трубку курит. Возле него мужики, приехавшие рожь молотить, ребятишки. Сказку за сказкой говорит сторож Матвей. Доволен он, что на старости лет нашел ему сын подходящее дело.
Тихо застыла вода у плотины. Ровно и ласково журчит она через щиты. Завтра рванется в турбину, чтобы ворочать тяжелые жернова.
— Маленький я был, — вынимает дед трубку изо рта, — а как сейчас помню. Повадился к нам на деревню волк ходить. Нынче у одних зарежет овцу, завтра — у других. Прямо как на мирских харчах держать его подрядились. И видели мужики: здоровый такой, матерый. Да-а. Ходит и ходит, ну как зять к богатой теще на блины. Пробовали облавой — черта с два.
— Вы бы собаками, — догадался парень.
— Какой ты прыткий. Собаки брешут, когда не надо, а когда нужно — их нет. Да и не боится он собак, а ежели коя дура попадется — только и житья ей.
— А-ах, мошенник! — блеснул парень глазами.
— Да-а, Стали мужики почаще выбегать на улицу, поглядывать за ним. А он как? Заберется на крышу, пророет дыру и оттуда сверху — шасть прямо на овцу. Та «мя-мя», и дух из нее вон. Хрясь глотку, выпьет теплу кровь, марш в поле.
— Страшно, ей-бо, — пожался парень.
— Дальше страшней пойдет. Как-то одна ночь морозна была. Индо стены трещали. Пошли мы с отцом (поздно уже было) обмолотков еще подбросить скотине да поглядеть, не объягнилась ли коя овца. Так, мол, и застынет ягненок. Бросили обмолотков, отгребли подмялки, на овец взглянули — нет, все чин-порядком. И только собрались уходить, вдруг окно — наружу оно из хлева выходило, навоз в него выбрасывали — застило. Застило — и опять просветлело… Да так раза три подряд. Что такое! Отец тихонечко меня за рукав, сам, чую я, дрожит, отвел меня в угол и шепчет: «Волк». Так у меня и затряслись поджилки. Ежели не отец, заорал бы. Да-а, притаился я, стою в углу, дрожу. Вдруг опять застило окно и так здорово, индо овцы шарахнулись, чуть меня с ног не сшибли. Глянул, волосы на голове зашевелились. Всунул волк хвост в окно и хлещет по стенам и вот хлещет. Подловчился тут мой отец, тихонечко вдоль стенки подкрался и хвать обеими руками за хвост. Схватил, да как дернет, да как закричит: «Мотька, мужиков зови-и!» Волк ка-ак рванет хвост да ка-ак баб-бах-нет отец кубарем… Смеху сколько после было.
— Какой же смех.
— Эдакий. Он, сукин сын, отцу-то все лицо запакостил.
— О-о-ох-хо! — загоготал парень.
— Да-а, вытерся отец полой шубы, сам кричит: «Беги за мужиками. Далеко он не уйдет!» Прибежали мужики, прямо к окошку. А от окошка, глядь, на огород, как вон вроде вожжа — дорожка. И пря-ямо на гумно. Мы по ней. И что же? У самых как есть гумен, возле обмолотков, лежит он врастяжку.
— Сдох? — подскочил парень.
— Окочурился.
— Как же это он?
— С испугу. Разрыв сердца.
— А ты, дед, не врешь? — усомнился парень.
— Кто много врет, тот божится.
— Зачем же волк хвост в окно просунул?
— Овец пугал. Метнутся, мол, в дверку, сшибут ее — и в поднавес. А там он цап-царап.
— Какой хитрый!
— Хитрый. Верно! Только хвост обнадежил его… Ну, ребята, спать вам пора.
Но спать никому не хотелось.
Так уютно в караулке, так ласково мерцает лампа, и клочкастая тень деда на стене такая таинственная.
Мужики, не выдавая, что им тоже хочется слушать дедовы россказни, глянули на ребят и попросили:
— Ты, дедушка, про петуха им рассказал бы.
— Да ну вас ко псу, с этим петухом! Дался он вам.
— Расскажи, дедка! — подхватили ребята.
— Спать, баю, идите. Вот и тучка вишь надвигается. Дождь пройдет, щиты надо поднять.
— Разь долго рассказать?.. — пристали ребята, видя, как им моргают мужики.
— Да ничего в этом хорошего нет. Ругатель был петух.
— Ругался, как люди?
— Ну, захотел… Как люди, ни один зверь, ни одна птица не ругается. На своем кочетином языке он.
— Расскажи, — просили ребята.
— Петух этот у нас был. Здоровый такой. Больше гуся. И драться лихой. Но дрался редко. Карахтер у него мирный. Особливо не любил, когда куры дрались. А куры — они что бабы. Сейчас тары-бары, слово за слово, глядь — и сцепились. Один раз — в парнях я ходил — сижу на завалинке, сапоги чиню, а куры возле меня копаются. Три их было. Две молодые, одна старая. Видно, эта старая и болтнула что-нибудь одной про другую. «Ко-ко-ко, кисло-мо-ло-ко». Вижу, взъерошилась та, подбегает: «ку-дах-тах-тах». И бац свою подружку по голове — раз, другой. Та тоже не дура: «Эт-та ты за-а што-о меня, за што-о меня?» Ну и пошло. Крик такой подняли, ушеньки вянут. Перья, пух. До чего бы дело дошло, только, вижу, на всех парусах крылья распустил — петух от мазанки. И орет во всю глотку, вот орет:
— Что вы, тах-тар-рах, перепрах вашу кр-рах. Р-ра-зорр! Р-ра-азор-р! Бер-реги-ись, р-разойди-и-ись!
Врезался к ним в середину: одну крылом, другую шпорами.
— Пер-рестать, д-ду-уры, кур-ры… У-убью-у!
А старая отошла в сторонку, клохчет, вроде посмеивается. Петух на нее:
— Мо-олчать, перемо-олчать! Ста-ара дур-ра!
Не тут-то было. Рассердилась она, что ее старой дурой обругал, и давай на всю улицу конфузить петуха:
— Сно-охач! Сно-оха-ач!
Рассказывая, дед ловко подражал то курам, то петуху. Ребята покатывались со смеху. Недогадливый парень спросил:
— А это что такое снохач?
— Эге! Тебе, растяпе, поколь рано знать.
Неуклонно движется тяжелая темная туча. Закрыла полнеба лохматым руном. Не вода течет в Левином Доле — чернила. Чей же зоркий глаз заметит в такую ночь ползущие тени? При каждом шорохе, падении камня в воду испуганно замирают и ждут. Но тихо всюду. Лишь неустанно певуче вода журчит, летучая мышь просвистит над головой да огонек в караулке то мигнет, то застится чьей-то тенью.
— Хорошо ли заложил?
— Крепко. Только сомнение берет, пороху не хватит.
— Хватит. Ползи теперь один.
Еще плотнее прилегла тень к земле.
Припомнилось: так же вот когда-то полз к деревушке, занятой белогвардейцами, так же чутко ловил каждый шорох, каждый звук. И временами пронизывала страшная мысль:
«Что же я делаю?»
Ткнулся головой в кучу щебня, оцарапал щеку. Ночью запахи сильнее. Земля, дикарь-камень, осколки цемента, дубовые щепки. Какое все это чужое!
Вот и она. В нависшей мгле серы ее округлые контуры. Здесь отводящий канал, возле него спуск.
В сапоге хлюпает вода.
Под углом в соединении балок и арматуры, в глубокой норе цемента — патрон. Туго забит он, законопачен паклей. Ступая на стояки щитов, на камни, поднялся, ощупал шнур. Загораживаясь полой пиджака, чиркнул. На миг осветился угол плотины, цементные стояки, полуовальные, страшные своей тяжестью береговые быки, поверх щита хрусталем блеснула стекающая вода.
Испуганно выбежал из-под плотины, на берегу второй раз споткнулся о ту же самую кучу, ободрал лицо и от боли простонал:
— За-ачем…
Потом оба, полусогнувшись, то бежали, то останавливались, чутко прислушиваясь. За выступом межи плотно легли, едва высунув головы. Ждали: вот сейчас… вот гулко ахнет, выплеснется огонь, разорвет ночную темь, располыснет железо и цемент. Ухнет плотина, и с ревом хлынет вода.
Бились, ходуном ходили сердца. Биение это слышали друг у друга. Вот… вот минута, дых один и… грохнет земля, поднимется столб пыли, огня, дыма и воды…
Но нет… Почему нет взрыва?.. Ужели не дошло? Может быть, шнур погас?
— Стой, гляди!
Вскочили, обернулись к селу — и замерли. Над селом — не от месяца, не от солнца — поднималась багряная заря. Осветило церковь, кучи деревьев, крыши изб и толстый сгусток наплывшей тучи. Миг — и густая попона дыма взметнулась ввысь, а из дыма приглушенные доносились крики, грохот и тревожный всполох.
— Что же мы-то? Опоздали!.. Беги!.. Проверь…
Снова, скрипя ногой и хлюпая, без всякой теперь осторожности, скатился под плотину. Срываясь, царапая руки, поднялся к углу.
— Нет, шнур догорел весь… А какой тяжелый запах. Не продохнешь… Где же спички?.. Ага, во-о-о!..
На двор из караулки по своему делу вышел помольщик. Взглянул на село, да так растежкой и вбежал:
— Леонидовка горит!
— Что ты?! — вскочил дед Матвей.
— Возле церкви полыхает.
Толкаясь, опрометью выбежали на улицу и, пораженные, остановились. Перед ними во весь заслон неба раскинулось полотнище зарева. Из села слышался тревожный гул и частый волнующий набат двух колоколов.
— Мотри-ка, наши горят!
Торопливо оглянулся дед на мельницу, путаясь ногами, перескочил через мостик канала, забежал на плотину и… рухнул. Как из огромной печи, с визгом рванулся из под плотины сноп огня.
Мужики, опешив, забежали на мельницу и ожидали нового взрыва. Но взрыва не было. Тогда подошли к деду, подняли его, повели в караулку, а зоркий глаз парня увидел бегущую тень.
— Эй, мужики, человек мелькнул!
— Где, где? — бросились к нему мужики.
— Вон за кучкой. Глядите, на озимь тронулся… В кусты побег.
Через плотину, через кучи щебня пустились мужики. Долго топтали озимь, бегали по кустам ивняка, но… темна ночь. Скрылся человек, как в воду нырнул. Тогда спустились вниз под плотину. Сквозь удушливый дым ничего не видно.
Кто-то догадался сбегать за лампой. И когда принесли ее и пришел очухавшийся дед, все в один голос ахнули. У самого быка в воде в кусках цемента скрюченно лежал человек. Лицо его представляло сплошную маску крови. Человек лежал без движения. Из-под него струилась вода. Мужики испуганно попятились. Каждому было боязно подойти узнать, кто это такой.
— Чего трусить! — крикнул дед. — Берите его в караулку.
Осторожно шагая, держась друг за друга, подошли, и только наклонились, чтобы взять, как вновь, спотыкаясь о куски цемента, отпрянули. Человек судорожно дернулся, засучил ногой и застонал.
— Очнулся вишь…
Вдруг, ударив ногой по быку, он натужным, из самого нутра голосом выговорил:
— П-пороху не хва-атит.
— Чего кричит? — не слышал оглохший дед.
— Пороху, слышь, не хватит! — прокричали ему на ухо.
Дед поднял лампу к черному от копоти углу плотины, и все увидели, что был выбит большой кусок цемента, из-под которого обнажилась решетка арматуры.
— Пороху не хватит! Ишь ты… Видать, без дураков строено.
Парень поднял мокрую шапку, отлетевшую в угол, поднес ее к лампе и закричал:
— Гляньте, ведь это, мотри, Степка Хромой! Его кубанка-то.
— Он и есть, — дрогнул голосом дед.
…Первым увидел пожар Петька, сидевший с девками на бревнах.
— Глядите, заря занимается, — указал он на бледную полосу возле церкви.
— Ой, как скоро, — вздохнула Наташка.
А когда ярко осветилась колокольня и взлет пламени прорвал полог ночи, Петька, сшибая девок, выбежал на дорогу:
— Это пожар.
И в несколько молодых глоток на всю улицу заорали:
— Го-о-ря-ат! Пожа-ар!
Суматошно продолжая кричать, побежали к церкви. Петька схватил веревку, протянутую с колокольни, и часто-часто задергал. Потом, бросив ее и чувствуя, как сильно резало ему живот, а тупая боль сжимала горло, побежал к пожарищу.
Горел склад кооперации. Огонь вымахивал из-под крыши. Молнией пронизала мысль: рядом через перегородку лежат на складе только что привезенные четыре бочки керосина и большой бак бензина для трактора. Там же порожние бочки из-под дегтя. Второпях схватил половинку кирпича и принялся сбивать замок. Но замок висел крепко. Да, кроме него, был еще внутренний, винтовой. Заспанные люди, сбежавшись, метались и не знали, что делать.
— За ключами послать!
Скоро прибежал приказчик, но отпер он только наружный замок. От винтового ключ был у другого приказчика.
— Двери ломайте!
Попробовали ломать двери, но они держались на толстых, входящих в косяки железных болтах. Из одной двери, то скрываясь, то показываясь, уже выбрасывались огненные языки. Пламя, забравшись внутрь, словно дразнило и смеялось над беспомощностью людей.
— Где же пожарники?
С грохотом, без шапки, всклокоченный мчался с насосом Андриашка. Сзади сынишка нахлестывал лошадь. Он вез бочку, наполовину расплескавшуюся по дороге.
— Багры давайте, багры!
— Лом несите!
— Кто за насос? Качайте.
Сняли с коромысла выкидной рукав, протащили его вдоль склада, и Андриашка, свирепо выпучив глаза, в которых отблескивало пламя огня, потрясал медным стволом брандспойта. В бочку никак не могли вправить сетку приемного рукава.
— Ка-а-ача-ай! — развевая бородой, орал Андриашка.
Из соседних изб выбрасывали домашний скарб — сундуки, одежду, столы, посуду. Кто тащил все это к мазанкам, кто на огород. Выгоняемая со дворов скотина испуганно металась. Коровы тревожно ревели, крутили рогатыми башками; овцы то грудились, то, стуча передними ногами, круто подбрасывали задом и убегали на гумна.
Бревенчатое сухое помещение склада занялось быстро. Еще быстрее принялось трещать соседнее отделение. Огонь пробил перегородку и проник туда. Когда все-таки открыли двери склада, то весь пропитанный горючим пол уже был объят пламенем, и огонь лизал железные бочки с керосином.
— Баграми их выволакивайте, баграми!
Забросили тяжелый багор, рогом уцепили за бочку, катнули ее к дверям, но она уперлась в порог, задела за другую бочку и застряла. Удалось только вытащить бак с бензином, который стоял возле двери. Из другого помещения склада, откуда баграми вытаскивали пылающие ящики с товаром, вдруг вырвался клуб огня, опахнуло всех серным дымом. Это начали вспыхивать и гореть ящики со спичками. Пламя так далеко хлестало из дверей, что даже бесстрашный Андриашка и тот пятился все дальше и дальше. От нестерпимой жары сводило железную крышу, загибало листы, и тогда еще ярче трещали стропила, а густой, удушающий серным запахом дым седым потоком выметывался вверх.
Разнесся слух: сейчас взорвутся бочки. Сшибая друг друга с ног, толпа отхлынула к дороге. Многие побежали к своим избам.
В самый разгар пожара верхом на лошади примчался Алексей. Он был в соседнем селе Дочары. Бросив повод, на секунду оглянул пожарище и, дрогнув, побежал к сараю, который стоял неподалеку от склада. В сарае хранились артельные машины: сложная молотилка, жнейки, сеялки, плуги, веялки и трактор. Разросшийся огонь угрожал сараю. Краска на железной крыше лупилась, свертываясь в трубочки; пролеты, близкие к огню, дымились. Малейшая искра — и крыша сарая будет охвачена пламенем.
— Мужики, ломай ворота! — крикнул Алексей.
Сильными ударами лома и топоров раздробили дощатые ворота в щепки и одну за другой выкатили машины. Только никак не поддавалась тяжелая, на широких колесах молотилка. Сколько ни кричали, ни толкали, сдвинуть ее с места не могли.
Тогда Лобачев, который суетился и работал на пожарище больше всех, заорал:
— Трактором ее подцепить! Трактором! Где Архипка-то?
Архип был уже тут. Он прибежал спасать трактор и торопливо заводил мотор. Но искра не высекалась. Второпях ручка срывалась на холостую. Наконец, все-таки завел. Трактор загрохотал и двинулся к воротам. К нему прицепили передок молотилки. Она дернулась с места, и тогда, направляя ее с косого хода на прямой, протащили в ворота. Громоздко качаясь, освещенная грозным огнем, она, грохая по горбылям наката, трепыхая зубчатыми языками соломотряса, выехала на луговину.
Жаром сорвало часть крыши склада, сбросило вниз. Пламя, устремившись ввысь, гулко заревело. Вода из насоса уже не добрасывалась до огня. Она испарялась на лету.
Бочка, что застряла в двери, сплошь теперь объятая огнем, вдруг затряслась, запрыгала, потом с невиданной силой приподнялась, грохнулась вниз и с оглушительным взрывом лопнула. Сплошное огненное море залило вокруг все. За первым взрывом еще оглушительней раздался второй. Им разбило заднюю стену. Не головешки — целые бревна, высвистнув, высоко взметнулись вверх, и огненные осколки осыпали соседние избы, дворы, амбары. Сарай, из которого вытащили машины, вспыхнул, как сухая солома. Загорелось несколько изб, где на крышах сидели люди с ведрами и беспомощно метались. Андриашку с насосом утащили туда. Насос хрипел — не было воды. Соседние колодцы вычерпаны до грязи.
На другой стороне от пожара избы стояли еще целые, но с выставленными рамами, с раскрытыми крышами. Стропила торчали на них, словно ребра обглоданных трупов лошадей. Сквозь выбивавшееся пламя, с самой стены виднелись остальные две бочки с керосином. Рядом с ними, все более накаляя их, горели дегтярные.
— Отойдите! — крикнул кто-то. — Опять взрывы будут. Бочки в углу горят.
— Землю бросайте на них.
— Тащите земли с огорода.
Но и земля не помогала.
Тогда-то, разъяренный и огромный, освещенный свирепым пламенем, с тяжелым багром в руках ворвался Сотин. Воротя лицо от жары, он легко забросил багор, захватил рогом за ребро обруча, рванул к себе — и бочка, разбрызгивая огненные струи, перескочила через порог. На нее сразу насыпали земли. Клохча и сердито урча, она медленно затихала. На вторую бочку забросил Сотин багор, но она застряла за упавшей матицей и не поддавалась. Удерживаемый Дарьей, на помощь Сотину подбежал Алексей. За Алексеем, с тлевшим пиджаком и опаленной бородой, подвернулся Лобачев. Втроем, — а Лобачев впереди, — со всей силой, которая может быть только на пожарах, дернули багор — и бочка, готовая вот-вот взорваться, перекатилась через бревно, обдала испуганных людей жаром, шлепнулась в лужу, зашипела и подняла облако пара.
— Горишь, Семен Максимыч! — крикнул Алексей.
— Черт с ней, что горю! — торопливо сбрасывая тлеющий во многих местах пиджак, прохрипел Лобачев. — Ведь дело-то какое, Лексей Матвеич, а? Слышь-ка…
Но Алексей убежал к полыхавшим избам и не слышал, что кричал ему Лобачев.
По дороге от Левина Дола, прямо на пожарище мчались подводы с бочками, баграми и двумя насосами.
— Сиротински пожарники прие-ехали-и!
Да, приехала комсомольская дружина за двенадцать верст. У них сильные насосы, исправные бочки, крепкие багры.
— Си-иро-тински — и приехали-и, — вздохнула толпа.
А набат все бил и бил. Пламя все бушевало, и улица освещена была ярче, чем в летний день.
И в самый разгар, когда как из пулемета затрещала вода из выбросных рукавов сиротинских насосов, ошарашенную толпу пронзил страшный крик:
— Плотину взорвали-и!
Алексей вздрогнул. Это закричал его отец. Растолкав толпу, Алексей схватил отца за плечи и в первый раз за все время заорал на него:
— Укараулил, а?!
Качаясь, словно пьяный, отец указал себе под ноги.
— Вот… взрывальщи-ик!
В скрюченном виде — одна нога поджата, другая, искусственная, вытянута — лежал Хромой Степка. Алексей наклонился над ним, уставился в его изуродованное лицо и тяжело выдохнул:
— Эта сволочь?
— Он самый.
— Сдох?
— Мотри-ка, так. Всю башку цементом расхватило.
Кто-то принес ведро воды, оплеснули кровавое лицо, и Хромой, подергав здоровой ногой, глухо застонал. Снова Алексей наклонился, толкнул его, и Степка, дергаясь, выкрикнул:
— По-оро-ху не хва-атит. Шнур пога-ас…
— Ага, — обрадовалась толпа, — говорить начал.
— Ну-ка, спросите, кто поджег. Небось и это знает.
Но сколько ни кричали, ни спрашивали, Хромой ладил одно: «Пороху не хватит». Потом принялся бормотать что-то бессвязное.
— Громче кричите ему!
— Да он оглох.
— Ба-атюшки… — крикнула чья-то баба. — Глаза-то совсем вытекли.
Алексей непрестанно толкал Степку и надрывно в страшное лицо его кричал:
— Кто зажег склад?
— Ба-ра-ба, да-ра… куры… гы… О-о-ой!
В одной теперь рубашке, в обгорелых, клочьями сползавших штанах, с кургузой бородой на обожженном лице, гневно сверкая глазами, протискался к лежавшему Степке Семен Максимыч. С разбега толкнув его носком, он пронзительно, на всю улицу, завопил:
— Аа-а-а… Сво-ола-ачь!
От сильного толчка Степка взмахнул рукой, словно поймать хотел ударившего, и жалобно простонал:
— О-ой… ме… за…
Снова Лобачев изо всей силы дал пинка.
У Хромого внутри екнуло, хрипнуло, а кто-то закричал:
— Бу-удет бить-то! Бу-удет! Человек ведь… Может, очухается.
— В огонь его, стервеца, в огонь! — кричал Лобачев. — Зачем ему чухаться? Смерти предать! Глядите, на что посыкнулся… Мстит, дьявол… Грозился все… У-у-ух…
— Домой несите! — распорядился Алексей. — Промыть и перевязать голову… Мы дознаемся… Найдем… Несите…
Но домой живого донести не пришлось. В просторной избе на широкой лавке уложили холодный труп, а на него как упала, так и замерла жена — теперь вдова, — давно никуда не выходившая, отекшая и больная сердцем Дунюшка.