Столбовая дорога
Часть первая
Полынь
Сеяли овес.
Косые лучи весеннего солнца резко оттеняли тощее лицо Фильки Чукина. Злобно дергая лошадей, он ворчал. За ним, покрикивая на свою пару, шел Митроха. Ему смертельно хотелось курить, а табаку не было. Да и у всех лежали в карманах пустые кисеты, и севальщики на каждом повороте у степи останавливали лошадей. За пять дней не досеяли более тридцати гектаров: вчера вечером правление колхоза записало им выговор. На черной половине фанерной доски полевод Сотин крупно вписал фамилию Чукина, угрюмо добавив на словах:
— Полынь ты горькая, а не групповод.
Филька не нашелся, что ответить, и долго стоял, ошарашенный…
Поравнялись со степью. На ней — сухая трава, на кромке между пахотой и луговиной твердой, как кость, чернобыл, бурый козлец и сухая дымчатая полынь. Один за другим выезжали на степь севальщики: кто приподнимал рычаги, а кто просто забрасывал вожжи, и лошадей пускали в степь. Сзади, дребезжа, тряслись сошники сеялок, бороздили жесткую траву, кротовые кучи и теряли по степи овес «Победа».
Севальщики полегли на бугре возле глубокой ямы и принялись сокрушаться о табаке.
Пели жаворонки, свежий ветер шевелил жесткий пырей. Носились запахи жирной земли, прелого навоза.
— Хорошо как, — задумчиво произнес Митроха. Вынул маленький псалтырь, оторвал клок бумаги, свернул цигарку. Раскрыл кисет. В нем не только табаку, — запаха не осталось. Вздохнув, взял пустую цигарку в рот и лег на спину.
— Полжизни отдал бы, только затянуться, — решил он.
— Верно, — согласился Лева. — А то, выходит, без дела сидим.
— Нет, без табаку сев не пойдет, — добавил третий севальщик. — Настроенья никакого.
— А черной доской нас не проймешь.
— Стой, братцы! — вдруг вскинулся Лева, сидевший на самой макушке бугра. — Кто-то из села едет.
— Не Бирюк ли? — приподнялся Митроха. — Вот лаяться будет.
— Отбрешемся, — успокоил групповод.
Начали всматриваться по направлению к дороге, но узнать, кто ехал, не могли.
— Кажись, не колхозник. Грива и хвост у лошади не обрезаны.
Неподалеку от севальщиков пахали плугари. Почти все они были подростки, кроме старшого. Поравнявшись со степью, тоже пустили лошадей, а сами направились к севальщикам.
— Вы зачем к нам? — притворно сердито спросил Чукин.
— Лошадям пора отдых дать, — заметил старшой. — Табаку случайно ни у кого нет?
— Раскрывай кисет шире.
И старшой и плугари тоже легли на траву. И по ней ходили теперь целым табуном лошади с плугами, боронами, сеялками.
— Курит! — вдруг вскрикнул Лева, указывая на дорогу.
Митроха вскочил на бугор, приложил ко лбу ладонь, и вот лицо его озарилось улыбкой.
— Это дядя Митяй едет! Покурим теперь.
— Не даст! — откликнулся Лева.
— Дядя Митяй не даст? — удивился Митроха.
— Ни за что.
— А кум он мне или не кум? — вспомнил Митроха.
— И куму не даст.
Ехал действительно Митенька. Сзади телеги волочился плужок. Скоро свернув на степь, жестко хлестнул лошадь. Он, видимо, хотел проехать, не останавливаясь, но к нему навстречу, с пустой цигаркой во рту, шел Митроха, а за ним Лева.
Поравнявшись с ямой, вокруг которой расположились колхозники, Митенька далеко выплюнул окурок. Человек пять бросились к окурку.
— Тпру! — остановил Лева лошадь.
— Ты что? — равнодушно спросил Митенька.
— Покалякай с нами.
Вприщурку оглядев колхозников, Митенька обратился к Чукину:
— Говорят, тебе правление вчера хвост накрутило?
— Откуда ты знаешь?! — вскинулся Филька.
— Все село знает. Скоро, слышь, в районной газете пропечатают.
— Ужели хватит духу?
— Вполне, — подтвердил Митенька. — Бурдин московские порядки вводит.
Митроха все еще держал в зубах пустую цигарку и не осмеливался попросить табаку.
— Дядь Митя, — крикнул сынишка Фомы Трусова, — ты что поздно едешь?
— А вы, видать, притомились?
— Знамо, устали.
— Ну, отдыхайте. Мне торопиться некуда. Никто мне нормы не указал.
— Гонют, — пожаловался Лева.
— Подождите, Бурдин в три рога обогнет вас вокруг себя.
Митроха нерешительно подошел к телеге:
— Кум, дай, бога ради, табаку.
— Полежи на боку.
Остальные словно того и ждали. Окружили Митеньку и на разные голоса принялись просить:
— Хоть полгорстки на всех.
— Щепоточку бы одну.
Вынув кисет, полный табаку, Митенька положил его на колени и принялся завертывать цигарку. Вертел долго, посматривал в жадные глаза курильщиков.
— Цигарку свернул — впору пятерым. Клуб синего дыма густо направил в лицо Леве. Тот вздрогнул и широко открыл рот. Митеньке это понравилось. Молча, по очереди, пускал он дым каждому в лицо. Лишь Филька отошел в сторону.
Один из парней тоже свернул цигарку, сорвал прошлогоднюю полынь, натер в горсть, набил и потянулся прикурить к Митеньке.
— Ты сухим кизяком набей, куда будет крепче.
Парень вынул спички, закурил и, втянув в себя дым, упал от кашля. Митроха откусил конец пустой цигарки, рывком сунулся к кисету, но Митенька ударил его по руке.
— Кум! — подпрыгнул Митроха. — Ты мне кум аль… — и, побелев от злобы, матерно обругал Митеньку.
— Вот лайся теперь на родных…
— Да ведь ты куму не даешь!
— Правление вам обязано дать.
— Где оно возьмет?
— Там, где для второй бригады взяло.
Кивнув на Фильку, стоявшего в сторонке, добавил:
— Там и бригадир и групповоды не такие…
Колхозники посмотрели на Фильку, досадливо заворчали. Митенька, помедлив, развернул кисет, захватил щепоть табаку и молча подал оторопевшему Митрохе. Тот подставил дрожащую ладонь, крепко зажал и без оглядки, не сказав даже «спасибо», побежал прочь. За ним, опережая друг друга, бросились несколько человек.
Митроха лег на траву животом, вынул кисет и высыпал в него табак. Папироску свернул маленькую, затянулся, долго держал во рту дым, потом тонкой струйкой выпустил через ноздри.
— Никому не дам! — крикнул он. — Просите сами.
Опять принялись донимать Митеньку. Больше всех старался Лева. Урезонивал он и богом, и матерным словом, и детьми клялся, но Митенька засунул кисет в карман.
— Ужель не жалко нас?
— Жалко, только вот разобраться не могу.
— В чем?
— Как же? Вот вы, к примеру, колхозники — люди государственные, а я кто? И глядите: у меня — табак, у вас — пустые кисеты.
— Не дают, — всплакнул Лева.
— Требовать надо. Табак вам должен быть в удовольствие.
— Будем требовать. Коль не дадут, сеять завтра не поедем.
— Сеять не поедете? Ого! Да вас за это Бирюк Сотин оглоблей пришибет, а Бурдин хвосты обломает. Нет, поздно хватились.
И тронул лошадь.
Митроха, накурившись, глянул на дорогу.
— Братцы, — что есть силы закричал он, Бирюк едет!
Врассыпную бросились по степи ловить лошадей.
На жеребце Самолет, на беговых дрожках мчался к ним полевод Сотин.
Вечером с крыльца колхозного правления молча сошел человек. Возле церкви он встретился с Митенькой и Карпунькой Лобачевым.
— Заседание началось? — спросил его Митенька.
— Иди ты… — отругнулся Филька.
— Ага, видать, еще тебе попало?
Чукин подошел к Митеньке, схватил его за грудь.
— Зачем провел у нас время на пахоте? Зачем дразнил табаком? Хошь в морду?
— Нет, не хочу, — отказался Митенька.
Ругаясь, разошлись. Митенька с Карпунькой вошли в сени правления колхоза, постояли, пытаясь услышать, о чем идет разговор за дверью, но до них доносился только невнятный гул.
— Идти аль подождать? — спросил Карпунька.
— Чего ждать, иди.
Митенька отворил дверь и втолкнул Карпуньку в темную прихожую. Через некоторое время вошел и сам.
Заседание происходило в кабинете Бурдина. Дверь кабинета была открыта, и колхозники, сидевшие в прихожей, слышали все, что там говорилось. Митенька уселся на скамейке у окна и стал прислушиваться. Разговор шел о посеве мака, кукурузы. Никто не знал, как их сеять и на какой земле.
— Главное дело — мак, — говорил Сотин. — Кукуруза — та на силос пойдет. Ей не дозревать.
Митенька прижался к стене и слушал. Ом знал, что колхозу включено в план, кроме других хлебов, посеять еще пятнадцать гектаров маку, двадцать пять кукурузы да сто двадцать гороха. Горох хоть и сеяли в Леонидовке, но очень редко и то на риск.
«Сто двадцать, да двадцать пять, да пятнадцать… Это шестьдесят гектаров пыреем порастет», — сложил Митенька.
Тихонько попил воды и улыбнулся.
«Погодите, вас еще сою и рис заставят сеять».
Петька советовал Бурдину съездить в район и не уезжать оттуда до тех пор, пока не дадут агронома.
Во время отчета Селезнева по третьей бригаде к столу несмело протискался Карпунька и молча положил перед Бурдиным свернутое заявление. Отошел быстро, на ходу стукнувшись плечом о притолоку.
Третья бригада, организованная из третьего общества, отличалась от остальных тем, что в ней и лошадей было больше, и сельскохозяйственных орудий, и сбруя на подбор. Земли по норме было у них тоже больше, чем в других обществах, не считая еще тайно арендованной. Третья бригада шла в севе передом, но, несмотря на это, к ней все время было настороженное отношение. Особенно к бригадиру Селезневу. Бригадир Селезнев говорил витиевато, в речь свою вставлял нередко слова, вычитанные из газет или услышанные в районе. Он, например, не говорил «зерно», а «злак», не говорил «рожь, овес, подсолнух», а «ржаные культуры и масличные культуры». Жатва у него — «косовица».
Вот и сейчас говорил он о работе своей бригады медленно, подолгу думая. У него уверенно спокойный голос, непринужденно вскинутая голова с прямым, без морщин, лбом, темно-русые волосы.
— В части засева культуры овса, — продолжал Селезнев, — то этих культур в данную пятидневку засеяно все сполна по календарному плану. Оставшое засеем по полученным мною от полевода нарядам раньше установленного по району срока сева… В части бобовых растений, то чечевицей уже покрыт участок возле Чуйкина куста, аналогичная культура бобов также посеяна у Жигалина ручья и выше Итальянского родника. В части пахоты и бороньбы под культуры проса, гречи и гороха, то пахота происходит правильно, бороньба идет в два следа, а завтра выезжает на просо вторая группа моей бригады… В части семенного материала и расходования на гектар, то я держусь строго по утвержденной инструкции, что могут подтвердить групповоды и ежедневные записи.
— Люди как расставлены? — спросил Бурдин.
— Касательно расстановки работающих единиц в группах, то я поступаю все время по указанию товарища полевода. Выдержанных становлю в одну цепь со слабыми, и первые буксируют вторых. Отставаний пока не наблюдается.
— Разъяснения о сдельщине провел?
— Данный вопрос прорабатывался мною не однажды. Я вел беседы, но пока на сдельщину склонности среди колхозных масс наблюсти не удалось.
— Невыходы на работу есть?
— В части невыходов отмечу: они, — если взять разрез пахоты и сева истекшей пятидневки, — существуют. И в этом вопросе оскорбительны показатели в сторону бедноты. Данная беднота игнорирует работу. Кстати, затронем личность гражданина Осипа Митрофанова в целом с семьей. Замечалось — ни он самолично, ни сын работы не имели. Причины во внимание принять затруднительно: у самого грыжа, а сын халатничает и, когда наряд ему вручают, неприлично изъясняется.
— С табаком волынка была?
Селезнев ответил не скоро:
— Только во второй группе имела место.
— Как уладили?
— Разъяснительной работой по части неизбежных трудностей в товарном ширпотребе.
Оглянувшись, тихо добавил:
— У нас также пущена была сплетня в вопросе о табаке.
— Что всем бригадам дали, а вашу обошли? — спросил Бурдин.
— Точно так. Заушники по части смуты активизировались.
— Не узнал — кто?
Митенька насторожился. Скажет Селезнев про своего родственника Евстигнея Буткова или промолчит? Селезнев еще раз оглянулся, шумно вздохнул, потом тихо ответил:
— В части раскрытия источника вредных слухов дознаться мне как-то не привелось.
После докладов принялись разбирать текущие дела. Больше всего о починке инвентаря. Кузнец Илья упрекал тех колхозников, которые бессовестно относятся к плугам и сеялкам.
— Штраф надо брать или чинить за счет поломщиков.
Потом читали заявления вступающих. Последним разбиралось заявление Карпуньки Лобачева. Время было далеко за полночь, кое-кто из правленцев клевал носом, а из темной прихожей доносился громкий храп.
Уставшим голосом Бурдин читал:
— «В правление колхоза с. Леонидовки «Левин Дол». От гражданина того же села Горбачева Карпа Кузьмича».
— От кого? — спросил кузнец Илья.
Бурдин повторил:
— От Горбачева Карпа Кузьмича.
— Горбачева? — и кузнец обвел всех взглядом. — Разве есть у нас в селе Горбачевы?
— Почему и не быть? — ответил Бурдин.
Илья прислонил ребром ладонь к уху, но слушать мешал усилившийся храп в темной прихожей. Там, видно, спало уже человек десять.
— «…Прошу правление «Левин Дол» поставить вопрос обо мне, Горбачеве Карпе. Я, Горбачев, исключен из колхоза как сын бывшего лавочника Лобачева Семена Максимовича, но в настоящее время уже вот шестой месяц живу от бывшего своего отца отдельно, а в колхоз вступал по желанию и моей доброй воле. Исключили же меня, Горбачева Карпа, за то, что урожден я родителями, от которых не только отрекаюсь полностью, но и фамилию кулацкую носить нет желания, а изменил ее по газете на Горбачева, отчество на Кузьмича по крестному своему отцу. И даю вам слово, что буду я, Горбачев, колхозником сознательным и пойду на согласие по всякой работе, и тем более как пути наши с отцом разошлись, избы врозь и в свою половину имею собственный прорубленный из переулка ход.
Так что прошу не отказать, товарищи. В удостоверение по фамилии с отчеством прикладываю вырезку газеты.
Собственноручно Горбачев Карп»
На вырезке из газеты в черной рамке было напечатано:
Я, Лобачев Карп Семенович с. Леонидовки, Алызовского р-на, порываю связь с родителями-лишенцами. Фамилию меняю на Горбачев, отчество на Кузьмич.
Бурдин отложил заявление. Некоторое время все молчали. Первым сдержанно заулыбался Петька и толкнул Алексея. Усмехнулся и Алексей; потом, охнув, припал к простенку Илья, а за ним засмеялся и счетовод Сатаров.
— Стало быть, вон кто у нас Горбачев, — сказал кузнец. — Видать, круто подвернуло гайку.
— Эй, Кузьмич! — крикнул Сатаров. — Иди-ка сюда.
Из темной комнаты никто не отозвался.
— Аль оглох? Где ты, Горбачев Карп Кузьмич?
«Кажись, меня», — догадался Карпунька и торопливо прошел к двери.
— Ты что же, свою фамилию с отчеством забыл?
— Нет, я помню, — смутился он, — да и самому в диковинку спервоначалу.
— Говори, — показал ему газетную вырезку счетовод, — сам ты дошел до этого или кто надоумил?
— Сам, — твердо ответил Карпунька.
— И родителей тебе не жалко?
— Ничуть. У них своя дорога, у меня — своя.
Сотин уставил на Карпуньку острые, из-под густых бровей, глаза и спросил так, как спрашивают только что попавшегося вора:
— Слушай-ка, парень, ты отрекся душевно или с умыслом?
— От всего сердца, дядя Ефим, — вздохнул Карпунька.
— Почему зимой в суматоху лошадь увел?
— Тоже без умысла, дядя Ефим. Как приехал тогда Алексей Матвеич от жены из больницы, вижу, лошадь устала. Отпряг и увел. Да лошадь что?.. — весело выкрикнул Карпунька. — Лошадь скучает по колхозной конюшне. Я на ней завтра в любую группу, куда пошлете…
— Скажи, кто сбивал Минодору, чтобы она не везла Абыса на вскрытие? — вдруг спросил Алексей.
Митенька, услышав это, замер. Он заметил, как качнулась Карпунькина тень. В напряженной тишине послышался испуганный шепот:
— Н-ничего не знаю.
— Не зна-ешь? — прищурился Алексей. — Ну вот, когда узнаешь, придешь ко мне, расскажешь, тогда и в колхоз примем. Заявление возьми. Зря из-за двух букв фамилию менял.
Дрожащими руками взял Карпунька заявление, вырезку из газеты и, не оглядываясь, вышел. На крыльце его ждал Митенька. Шли улицей молча.
К Афоньке чуть свет громко постучались в дверь мазанки. Не хотелось ему подниматься, лег поздно, но, вспомнив, что теперь он групповод вместо Фильки Чукина, сердито крикнул:
— Кто?
— Мы! — ответили ему женские голоса.
— Кто вы? — насторожился Афонька.
— Вдовы.
— Не было печали.
Устю Афонька узнал по голосу. А уж если пришла Устя, стало быть и Любаня тоже.
Афонька громко выругался.
— Принесло вас. Часок бы поспал еще.
— Открой дверь-то. Не съедим.
— Есть вам нечего, — и Афонька открыл дверь.
Перед ним — горбоносая Устя и румяная, улыбающаяся Любаня.
— Один? — заглянула Устя в мазанку.
— Тебя всю ночь ждал, — огрызнулся Афонька. — По какому делу тревожить пришли?
Ответили вдовы не сразу. Любаня даже к сторонке отошла, предоставив все дело Усте.
А та начала говорить так громко, что со стороны могли подумать — ругань завела:
— Это што такое, а? Это земля наша аль нынешний год сирота? Подумал ты о ней?
— И не старался, — ответил Афонька.
— На-а, не ста-а-ара-а-ался. Кто же стараться будет? Небось ты председатель помощи. Какой же ты председатель!
— Групповод я теперь. Сейчас пойду людей будить.
— Кому приказ дадите нашу землю сеять?
— Никому. В колхоз вам идти надо.
— А ежели не желаем, тогда что?
— Ничего страшного.
— Земля пустовать будет?
— Соков за год наберет.
Афонькины ответы поставили вдов совсем в тупик. Раньше, бывало, вдовы не беспокоились, кто-то заботился об их земле, кто-то гнал твердозаданцев пахать им и сеять. В жнитво вдовы еще спали, а уж рожь для них косили. В возку снопов только и дел, что указать, на какое место сложить снопы. Молотили тоже бесплатно… Крепко заботился комитет взаимопомощи. А теперь? Вот уже шестой день сев идет, а о вдовьей земле никто и не думает.
— Опять бедных прижимать, — вздохнула Любаня.
— Прижимать, — согласился Афонька.
В окне избенки то ярко вспыхивало пламя, то мелькала тень. Это старуха-мать готовила сыну завтрак.
Утро было тихое, дым из трубы тянулся высоким столбом. По улице шли пастухи, изредка хлопали кнутами — будили баб доить коров. У конюшни первой бригады суетились конюхи, носили воду, посыпку.
Брызгаясь, у крыльца умывался Афонька. Потом он ушел в избу. Вдовы, видя, что он с ними и разговаривать не хочет, покрутились возле мазанки, затем подошли к окну. Афонька не обращал на них внимания. Другие у него теперь заботы: срок сева должен окончиться через три дня, а участок, доставшийся ему от Фильки, не засеять и в пять дней.
— Что же ты, пес такой, с нами и говорить не хочешь? — возвысила голос Устя.
Афонька высунулся из окна, подмигнул вдовам:
— И хлеба комитет тоже перестанет выдавать.
— К Бурдину пойдем! — погрозилась Устя.
Из второго общества скорым шагом шла старуха с большой палкой. Афонька, завидев ее, сплюнул.
— Еще одну черт несет.
Это шагала Пава-Мезя.
— Надо от этих собезников скорей в поле удирать.
Пава повернула к Афонькиной избе. Навстречу ей пошли Устя с Любаней. Они старательно что-то говорили ей, а та, горестно хлопая себя по ляжке, негодующе качала головой.
— Мать, клади провизию в мешок. Дармоеды задержать могут.
Вышел на улицу как раз в тот момент, когда Пава занесла ногу на порог крыльца. Злобно посмотрела на него и, вздохнув, звонко принялась кричать. Первым делом обругала она «новые порядки, какие завелись теперь», потом взялась за колхоз и в который уже раз напомнила, что у нее сын убит на колчаковском фронте.
— Все знаю, — перебил ее Афонька. — Слушать надоело. И мой разговор с тобой окончен.
От злобы Пава не могла больше слова сказать. Губы ее судорожно вздрагивали, морщинистое лицо перекосилось, и, пока подыскивала крепкие слова, Афонька, проскочив мимо, пошел будить мужиков. Надеялся, что, пока ходит по избам, вдовы разойдутся. Но он ошибся. Когда шел обратно, еще издали заметил, что возле избы, кроме вдов, собрались уже все собезники села, не пожелавшие вступить в колхоз. Афонька подумал: «Что мне с ними делать?» — и пошел в правление. Там, возле плугов и сеялок, стояли Сотин, Бурдин и Алексей.
— Назначайте кого хотите в председатели взаимопомощи, а мне теперь некогда. Избаловали их, они и работать не хотят и в колхоз не желают.
— Пойдемте, я с ними поговорю, — предложил Бурдин.
Шум и крики, поднявшиеся возле Афонькиной избенки, были слышны далеко. Звонче всех кричала Пава-Мезя, размахивая сучкастой палкой. Ей вторила, всхлипывая, Устя. Завидев Бурдина, вдовы приутихли и насторожились.
— О чем гвалт подняли на все село? — обратился к ним Бурдин.
Пава перекосила и без того страшное свое лицо, прищурила глаза.
— Гва-алт, гвалт! — стукнула палкой. — Какой сатана порядки другие выдумал?.. Аль власть переменилась?
— Власть советская, — ответил ей Бурдин, — а вам какую нужно?
— Его спросите, — указала Пава на Афоньку. — Сеять слезовую землю не хочет.
— Слезовой земли у нас нет, — заметил Бурдин, — земля государственная.
— А нашу кто засевать будет? Кто будет сеять для обездоленных сиро-от?.. Э-эх, неразумны головы. Зимой силком гнали в колхоз, теперь тоже гоните! Партейцы! Какие вы, к черту, партейцы!
Устя отчаянно заорала:
— Так и скажите: вернулся, мол, старый прижим, а в деревнях снова барщина. Вот что делается на белом свете…
Бурдин улыбнулся. Сотин из-под лохматых бровей посмотрел на Устю, а Афонька выступил вперед, стукнул себя кулаком по груди, покраснел и закричал на Устю так, как не кричал еще ни на кого:
— Взять хороший кнут, да за эти слова сплеча и наотмашь хлестать. Привыкли на дармовщинку жить, милостынькой от власти питаться. Думали, век вам так будет? Сколько ни войте, а землю в одиночку сеять никому не будем.
— И в колхоз не хотим! — крикнула Пава. — Товарищ Бурдин, товарищ…
— Какой я тебе товарищ! — оборвал ее Бурдин. — Вам правильно говорят. Если прежде помогали, то так было при единоличном хозяйстве, а сейчас какой смысл помогать, если у нас колхоз? И в колхозе вам самое первое место, как вдовам и бедноте.
— Чурбаны мы с глазами! — возвысила голос и Любаня.
— Нет, вы не чурбаны, — вступился уже Алексей. — Чурбаны молчат, а вы орете на все село. Еще вот что вам скажу: если с фабрик и заводов выгоняют лодырей, то уж из деревни мы лодырей в три шеи постараемся. Дурачка вы валяете. Зимой вступили в колхоз, а потом сбежали?! Митеньки послушались.
— Не сознали мы… до этих пор не сознали! — кричала Устя.
— А если не осознали, зачем же сюда пришли? Пусть, кто не осознал, идет домой и подумает. И пусть помнит, что комитет взаимопомощи при колхозе совсем не нужен будет. Мы его закроем.
Раздался звон колокола. Улица сразу ожила. Из домов торопливо выбегали колхозники и направлялись — кто к конюшне, кто к сеялкам и плугам. Афонька, убегая, крикнул:
— В поле ехать мне, а вы под ногами путаетесь!
Собезники постояли еще, поругались и лениво зашагали домой.
Оседлость
Вечером Сатаров устало брел домой. По широкой улице третьего общества, распевая, ходили девки; озоруя, шумели ребята; играла гармонь.
Шел Сатаров медленно, — было тепло, пахло сиренью из палисадников, — вполголоса напевал «Двенадцать разбойников». У переулка с визгом обогнала его орава девок. Две, бежавшие последними, озоровато толкнули его.
— Куда вас несет? — крикнул им вслед.
— К Бурдину жена приехала! — откликнулись девки.
«Вон что», — приостановился счетовод.
Возле избы, где квартировал Бурдин, толпа народу. Сатаров хотел было пойти прямо в избу, да раздумал и решил постоять в толпе, послушать, что будут говорить. Из окна, возле которого теснились девки и бабы, Сатарову видна была лишь низко подвешенная лампа, самовар да чья-то тень. О том, какая жена у Бурдина, Сатаров мог узнать только из разговоров девок, баб, парней и мужиков.
Девки определяли:
— Сухопарая. Носик остренький.
— А платье-то какое.
— Ласкается, зубки щерит.
— Ма-атушки, никак целуются?!
Бабы завидовали:
— По плечу ее гладит.
— Разь как наши: дура — и в морду!
— Девчонку ему привезла!
— Ах, прорва, в щеку поцеловал!
Парни были недовольны:
— Ну и выбрал — поджарую.
— Может, лучше не нашлось.
— В Москве, слышь, глаза в разные стороны разбегаются.
Мужики гадали:
— Гривка-то вроде стрижена?
— Теперь осядет у нас надолго.
Приезд в деревню нового человека — событие важное. И до тех пор, пока новичок не обживется, не разглядят его, не изучат характера, пока не поговорят с ним несколько раз, бывает, даже поругаются, — до тех пор он не будет оставлен в покое. Всюду, где бы ни был или куда ни шел, на него будут устремлены взгляды, и он станет предметом различных пересудов.
Легкая перебранка из-за каких-то пустяков произошла на третий день вечером. Бурдин больше молчал, он торопился на заседание. Кроме того, хорошо знал, что если начнет в чем-либо перечить, то неминуема целая ночь с криками и слезами жены. За эти несколько месяцев, прошедших со дня его приезда из Москвы, он успел забыть о своей не особенно удачливой семейной жизни. Забыл о ссорах и пререканиях с женой, упреках ее, — все плохое забыл Бурдин.
Еще пять дней было затишье. Бурдин всячески старался не дать повода к ссоре, но она вспыхнула внезапно в самый обед. Началось с того, что Бурдин плохо ел и был задумчив. Жена поняла это по-своему и намекнула, что нет мяса, трудно достать молока. Бурдин, занятый другими мыслями, ответил:
— Ничего, Шура, как-нибудь.
Этого было достаточно. Она посмотрела на него, губы дрогнули, лицо искривилось, бросила ложку и вышла. Походила по избе, сердито отдернула полог с кровати девочки и принялась ругаться. Вычитывала Бурдину все, что накопилось, все, в чем он и виноват был и неповинен.
— Да что я тебе, дурная, слово-то сказал, ногу перешиб?
— Ах, я дура? Дура? Мало мне мученья без тебя было, с тобой еще больше. За что же, свинья неблагодарная, дуру я заслужила? Так подожди, я тебе покажу дуру, покажу! Ты, — плакала уже она, — ты — тиран, а не партиец. Ты видишь во мне только женщину, а не человека. Я у тебя нянька, кухарка…
Бурдин не дообедал и расстроенный ушел из дому. Вечером пришел поздно. Жена не ругалась, а молчала.
Но молчание это было хорошо знакомо Бурдину. Уж лучше не пытайся тут заговорить с ней, о чем-либо спросить, — бровью не поведет. Это молчание хуже ругани. И виноват ты или нет, а обязательно проси прощения и проси не просто так, слегка, а непременно с оттенком грусти в голосе. Но и после того, как простит, она промолчит еще полдня. А потом начнет говорить. И — как говорить! — сухо, коротко.
После ужина быстро и молча улеглась она спать и, как всегда в таких случаях, отдельно. Улегся и Бурдин, но уснуть не мог. Он каждый раз тяжело переживал эти семейные сцены. Придумывал всяческие способы, как подступиться к жене, чтобы она перестала сердиться, чтобы заговорила, но все перебрал в уме, и все было испытано раньше, и все было бесполезно.
В полночь завозилась, потом заплакала девочка. Бурдин ждал, что жена встанет, подойдет, но она лежала и неизвестно — спала или нет. Девочка совсем раскричалась и так громко, что, будь соседи, и они услышали бы, но жена даже не пошевелилась. Тут-то он и догадался, что означала угроза: «Подожди, покажу». Тихо встал, прибавил фитиля в лампе и подошел к девочке: надо было менять пеленки. Извлек крошечное кричащее существо, закружился с ним по избе, не зная, куда положить. Бросал украдкой взгляды на жену, надеясь, что она, может быть, все-таки встанет, но жена лежала, отвернувшись к стенке.
«Саботирует», — решил Бурдин и положил девочку к себе на постель.
Пока искал пеленки, девочка совсем изошлась криком. Провозившись с полчаса, сделал все, что могла жена сделать за пять минут, и уложил орущую девочку. Только тогда встала жена. Молча подошла к кроватке, вынула ребенка, положила с собой и дала грудь.
— Не догадался я, что она кушать хочет, — сдержанно проговорил Бурдин.
Жена в ответ ни слова.
«Бастует всерьез», — подумал Бурдин и тихо лег. Он полагал, что теперь уже обойдется хорошо, что он выспится, но ошибся: ночью еще раза три пришлось вставать к девочке, и утром, совершенно разбитый, не позавтракав, ушел в правление.
Возня с ребенком продолжалась и вторую ночь, а на третий день жена разразилась ожесточенной руганью с упреками и слезами. Бурдин знал, что ругань — это курс на примирение с женой, и во всем соглашался, считал справедливым, когда она называла его тираном, мучителем и почему-то «идиотом несчастным».
Кроме того, не сладко было и само житье в Леонидовке. Он видел, как жену мучил ребенок. Ребенка надо было показать врачу, но больница в Алызове — за двадцать пять километров. Да и врач там не специалист по детским болезням. Теперь жена без вспышек, а уже тихо, аккуратно точила его каждый день. И он старался пораньше уйти из дому, обедал наспех, а ночью возвращался домой с опаской, с тяжелым чувством.
Неурядицы в семье Бурдина многим скоро стали известны. Бабы, не таясь, спрашивали жену Бурдина об этом, и она, нисколько не пытаясь скрыть ссору, наоборот, жаловалась, искала сочувствия, просила совета. Но что могли ей посоветовать деревенские бабы? А некоторые нарочно еще сплетничали ей, что Бурдин «ходит к Любане».
Сегодня утром брань началась из-за керосина. Ночью пришлось в темноте возиться с ребенком.
— Уеду я отсюда. Ну тебя к черту с твоим колхозом!
— Уезжай, — сказал ей Бурдин, — только поскорее.
— Ага, — подхватила жена, — гонишь? Чтобы по вдовам тебе тут шляться?
— Эх, Шура, Шура, — вздохнул Бурдин. — Кого ты слушаешь? Да про меня сплетен и до твоего приезда кучу сочинили. Мне приписали четырнадцать жен. Тут мастера сплетни пускать… Я бы советовал тебе за какое-нибудь дело приняться.
— Вот-вот, примись. С тобой да с ребенком примешься.
— Не беда, что ребенок. У Сорокиной четверо детей, а работает в ячейке и в сельсовете и групповод. Так же и Дарья, жена Столярова. А ведь ты работница. Примером должна послужить.
— Побудь на моем месте и послужи примером. Для тебя я кухарка, для ребенка — няня. Я сказала, что ты заглушил во мне человека и смотришь на меня исключительно как на женщину.
— Ей богу, сдурела. К ребенку мы хорошую няню найдем, а что касается женщины, гм… ну, какая уж ты… словом, не такая уж ты теперь женщина…
Лучше бы и не говорить Бурдину этого. Жена даже посинела.
— Во-от ка-ак?.. — шепотом произнесла она. — Значит, лучше наше-ол?!
Бурдин не стал дослушивать. Махнул рукой и вышел из дому.
Бурдин и Алексей шли яровыми полями первой бригады. Иная теперь картина полей, чем два года тому назад, когда шел здесь Алексей с Петькой и Петька уговаривал его остаться в деревне работать. Та же земля, но уже нет ни меж, поросших бурьяном, ни борозд, разделявших участки, нет узких полосок, засеянных вперемежку чем кто мог и хотел. Сплошное лежит перед ними зеленое поле овса «Победа». Не видать конца ему, растянулось на сотни гектаров. После дождей, упавших вовремя, овес буйно поднялся, перья листьев — крупные, как у речной осоки.
Они сошли к реке и берегом направились вверх по течению. Там, против Дубровок, полола, соревнуясь с группой Прасковьи Сорокиной, группа Дарьи Столяровой.
По дороге переговорили обо всем — и о лесе на постройку конюшен, и о шиновке колес, и о том, как уговорить полольщиц, чтобы они перешли с поденной на сдельную. Алексей заметил, что Бурдин очень грустен и не особенно разговорчив. Слухи о неладах в его семье были известны и Алексею, но спросить об этом счел неудобным. Между слов спросил о здоровье, пристально посмотрел на него. Бурдин догадался, о чем хотел спросить Алексей, и сам откровенно рассказал ему все.
— Что же ты решил? — спросил Алексей, искоса глянув на слегка веснушчатое лицо Бурдина.
— Что решил! — усмехнулся тот. — Знаешь, семейная жизнь — самое кляузное учреждение. Я, например, в семье становлюсь совершенно бесхарактерным человеком.
Сорвал головку с козлеца, потер и сердито бросил в сторону.
— Если не отправлю ее обратно, она в гроб меня вгонит. Правда, ее положение тоже тяжелое, ребенок болеет, и мне жаль отправлять их в Москву, но работать невозможно.
— Положение, верно, тяжелое, — вздохнул Алексей, — но в Москву отсылать не советую. В Москве ей с ребенком будет куда тяжелее.
— Там у нее мать.
— Что мать! Я вот думаю дело ей какое-то надо найти здесь. Она в деревне, как в незнакомом лесу. Переговорю с Дарьей, Прасковьей, и бабы что-нибудь придумают.
Длинной цепью, на сажень друг от друга, растянулись полольщицы. Шли они, пригибаясь, и казалось, что не сорную траву дергали, а, выследив врага, крадучись наступали на него.
Бурдин и Алексей свернули к ним. Бабы, завидев их, перекликнулись, некоторые громко чему-то засмеялись, а крайняя, выбросив из фартука траву, жмурясь от солнца, крикнула:
— Эй, председатель, становитесь с нами в ряд!
Вторая, постарше, обратилась к Алексею:
— Матвеич, уйми свою жену. Гонит и гонит, как на пожар.
— В колхозе так и надо работать.
— А за что? — спросила первая.
— Благодарность будет от правления.
— Вы бы мыла нам отхлопотали.
Побросав полотье, бабы начали подходить и скоро обступили Алексея с Бурдиным. Разговор о мыле такой же у них больной, как у мужиков о табаке.
— Как только начнется уборка хлебов, — начал Алексей, — в край завезут товаров на пятнадцать миллионов.
— Вот-вот, — оживленно подхватила одна баба, — ждите! — Хлопнув соседку по спине, она сообщила: — А я какую глину нашла. Все равно что мыло. Синяя, вязкая и мылится. Ежели хороший щелок сварить, самое добро будет.
Забыв про Алексея и Бурдина, бабы вперебой принялись расспрашивать, где нашлась такая глина.
— Недалечко совсем, под берегом. В обед сходим, натремся, искупаемся — и вся грязь слетит.
Поодаль стояли две бабы, о чем-то тихо перешептывались и, видно, не осмеливались подойти ближе. Алексей узнал их. Это вдовы — Устя и Любаня. Отозвал Дарью и, кивнув в сторону вдов, спросил:
— Как собезницы сюда попали?
— Они — колхозницы, — ответила жена.
— Когда их колхозили?
— Говорят, правление прислало.
Вдовы догадались, что разговор о них.
Первой подошла Устя. Горбатый нос ее от пыли был еще толще.
Любаня подплыла после. Она мельком взглянула на Бурдина и, вспомнив, что про нее с ним идут сплетни, конфузливо отвернулась.
— Ты о нас, что ль? — обратилась Устя к Алексею.
— Как вы попали на колхозное поле?
Устя переглянулась с Любаней. Та еще гуще покраснела и начала перетряхивать траву в подоле фартука.
— Взяли да пришли.
— Самовольно?
— Зачем? Добровольно.
— Как же с ними быть? — проговорил Алексей. — Они заявление о выходе подали.
Бабы внимательно вслушивались в разговор. При последних словах дружно вступились:
— Пущай работают.
— Это верно, — согласился Алексей, — но придется вопрос на правление ставить. Если правление решит…
— Заявление наше разорви! — перебила Устя.
— …отказать, — продолжал Алексей, — никакой работы не дадим.
Любаня тихо произнесла:
— И несправедливо будет. Советская власть за бедняков, чтобы их в колхоз.
— Верно, товарищ Любаня, так и следовало бы всегда рассуждать, а вы кулаков слушаетесь.
— На кой они нам черт, — выругалась Устя.
Алексей кивнул Дарье, та крикнула бабам:
— Хватит, наговорились.
Бабы ушли полоть. Алексей отозвал жену и коротко рассказал обо всем, о чем говорил ему Бурдин по дороге.
— Поговорю с Пашкой, — обещалась Дарья.
Чтобы попасть на поле, где работала группа Прасковьи, надо миновать единоличные наделы яровых. Это была исстари знакомая картина. Те же куцые межи, та же пестрота: где греча, где просо, овес, картофель. Редкий загон выделялся хорошими всходами. Вдобавок на загонах росла такая густая трава, что впору хоть косить. На лоскутках-участках сидело по одной или по две бабы, кое-где копошились едва видимые в траве подростки, и все они не столько пололи, сколько мяли и без того редкий свес.
«Осенью все у нас будут», — решил Алексей, торопясь скорее выйти на колхозные поля.
В Прасковьиной группе были почти одни девчонки да несколько тощих старух. Алексей окинул прополотые загоны и определил на глаз, что Прасковья заметно отстала от Дарьи.
— Где же у тебя бабы? — спросил он.
— Напасть на мою группу. У которых грудные — оставить им не на кого, а три бабы что-то не пришли.
— А помощница твоя Аннушка почему не пришла?
— Почему? — засмеялась Прасковья и, глянув на Бурдина, указала на свой живот. — Потому, видать.
— Родить собралась?
— Заставишь их, — усмехнулась Прасковья. — Веретено-то на что?..
— Какое веретено? — не понял Бурдин.
— Выкидыш пошла делать, — просто ответила Прасковья.
— В больницу?
— Эка, в больницу! Небось к Насте иль к Катьке.
Бурдин вопрошающе посмотрел на Алексея, а тот растолковал председателю колхоза:
— По этому ремеслу у нас тут свои мастера.
Краска стыда залила лицо Бурдина.
— Как же так? Я поеду в райком и буду требовать, чтобы у нас медицинский пункт открыли.
— Я тоже когда-то рассуждал так…
В селе, проходя мимо избы Насти, Алексей указал Бурдину:
— Вот одна акушерка живет. Окна завсегда под занавесью.
Сноха Василия Крепкозубкина, цветущая, лет двадцати пяти, Аннушка, имела троих детей. Когда Митроха узнал, что Аннушка понесла четвертого, он, под угрозой развода, настоял, чтобы жена сходила к Насте. На разу Аннушка не бывала у нее, хотелось с кем-нибудь посоветоваться, да не с кем. С Прасковьей только перемолвилась об этом и тут же замяла разговор.
Перед тем как идти, хорошо выпарилась, надела чистую рубаху, посмотрела на своих детей, вздумалось почему-то проститься с угрюмым Митрохой, но тот куда-то ушел, и тогда, помолившись на икону, вышла и огородами, крадучись, отправилась к Насте. Переступила порог ее избы робко, но опытная Настя, увидев в руках Аннушки узелок, смекнула, в чем дело, и приняла ее ласково. Аннушка, не попадая зубом на зуб, едва проговорила:
— Боюсь я.
— Не ты первая, не ты последняя, — подбодрила Настя.
— Вдруг умру?
— Обязательно, — весело подхватила вдова.
— На четвертом месяце ведь.
— Хоть бы на десятом. Это акушерки боятся, а я побольше ихнего делала.
Вдруг нахмурилась, сердито заявила:
— А по мне и так: ежели боишься, поезжай в Алызово. Только не обессудь, если тебя там разными щипцами да железными ложками исковеркают. И еще все село узнает: «Ага, ездила, делала!»
— Что ты, что ты! — испугалась Аннушка огласки. — Это я так. Сама знаешь — в первый раз. Ты уже делай, но чтоб как следоват и никто не знал.
— Дура ты, — вздохнула Настя и принялась освобождать стол.
Приготовления шли не долго. Вышла в сени, заперла дверь, в избе поправила занавески и, приняв строгое выражение, деловито приказала:
— Разбирайся!
Путаясь в сарафане и с трудом расстегивая кофту, дрожащими руками Аннушка принялась снимать с себя белье. Настя расстелила на столе простыню, положила маленькую жесткую подушку, сняла с шестка чугун с водой, а из ящика, что вдвигался в шкаф, взяла что-то обмотанное в тряпку.
— Ложись.
Аннушка вздрогнула и, широко открыв глаза, покорно легла на стол. Что-то безразличное было в ее лице, будто приготовилась к смерти.
Настя взяла веретено, отерла конец о полотенце…
Тысячи стрел пронзили тело Аннушки.
— Вот и все. Делов-то — пикнуть не успела.
Помогла собраться, все время ободряя. Когда Аннушка подошла к двери. Настя погрозила ей пальцем:
— Зря не болтай. Нынче строго за это. Угонят куда не следоват, и тогда не к кому вам, бабам, приклониться. Наше дело трудное, глаз да ловкость нужна. Опять же и сноровка и легкость руки… Деньги-то аль после отдашь?
— Вот они, — вспомнила Аннушка и отдала ей недавно полученные за прополку пятнадцать рублей.
— Иди-ка с богом, — выпроводила ее Настя. — Только работать всю неделю не смей.
— Спасибо, — ответила Аннушка.
Бурдин с женой только что поужинали, когда к ним пришли Прасковья с Дарьей. Догадываясь, зачем они пришли, Бурдин быстро собрался и направился к двери.
— Шура, я ухожу.
— Куда? — настороженно спросила жена.
— В совет.
— Ну вот! Целый день дома не был и уходит. Да какой ночью совет?
— Сельский, — проговорил Бурдин.
И хотя он сказал шутя, но жена раздраженно пожаловалась Прасковье:
— Это вам нравится? Каждый день так. Все время оставляет меня одну. Я одурела в этой духоте.
— Одуреешь, — сочувственно отозвалась Дарья. — По целым дням сидеть с ребенком — это скучно. В лес вы не ходите?
— Какой же у вас лес! Кусты.
— Напрасно так говорите, — не согласилась Дарья, стараясь подобрать самые, как ей казалось, городские слова. — У нас роща хоть и небольшая, но очень приятная.
Александра Федоровна рассмеялась. Гореловский — в одиннадцать гектаров — лес считать рощей?!
— Что у вас за село! — вдруг поморщилась она. — Не только врача, даже фельдшера нет. А дети? Совсем беспризорные.
— Это верно, — подсела к ней Прасковья. — Надо что-то придумать.
— Решительно ничего нельзя, — ответила Александра Федоровна. — Медвежий угол у вас. Болезни, грязь, мухи, тараканы. Чистоты вы не любите.
Дарья машинально оглядела квартиру и заметила, что, невзирая на повседневную возню с ребенком, жена Бурдина чистоту соблюдает. Первым признаком чистоты было уже то, что по сравнению с другими избами в квартире Бурдина гораздо меньше мух.
Она теперь не вмешивалась в разговор и предоставила вести его Прасковье. А та с ребятишек перешла на ясли, потом на детские площадки. Рассказала, что еще прошлый год хотели наладить это дело, но ничего не получилось, да и заведующей хорошей не нашлось. Александра Федоровна соглашалась с Прасковьей и в свою очередь рассказала, как работают ясли в городе и что можно было бы сделать в деревне. Тут Прасковья осторожно намекнула, что Александре Федоровне как городскому человеку не плохо было бы помочь им, деревенским, в этом деле. Дарья, удивляясь, только наблюдала как упорно наступала Прасковья и как ловко разбивала все отговорки, которые приводила Александра Федоровна.
— Когда мне возиться с яслями? За день устану, а ночью и к ребенку встать не могу.
— Ты только возьмись, а уж мы тебе такую няню откопаем, в городе поискать — не найдешь.
— Мужу кто готовить будет?
— Няня и сготовит. Да мы скоро столовую откроем. Не нужно будет и с горшками возиться.
Александра Федоровна, работая на табачной фабрике, не раз слышала, как на собраниях говорили, что работницы бесспорно сознательнее крестьянок и что если работница каким-либо путем очутится в деревне, она должна быть передовой. С такой мыслью она и ехала сюда. И муж, правда, не так уж прямо, но говорил ей об этом. Но оттого ли, что всегда перечила мужу, или так крепко связал ее ребенок, только голова наполнилась другими заботами: о молоке для ребенка, о том, как найти мяса, картошки, масла. И вот пришли бабы, настоящие, деревенские, колхозницы, и предлагают ей то самое, что она сама должна была им предложить: организовать ясли. Как же отказаться? Как отказаться теперь, когда Прасковья намекнула, что она, городская, должна помочь им, деревенским. И какими глазами потом посмотрят на нее в деревне, если откажется? «Ага, скажут, барыня». Кроме того, отказаться — это, выходит, расписаться, что она хоть и работница и человек сознательный, а руководить яслями неспособна и что деревенские бабы куда решительнее, чем она.
— Да, я согласна! — подбадривая себя, заявила Александра Федоровна. — Я согласна, но надо поговорить с мужем.
— Поговори, — промолвила Прасковья.
Посоветовавшись еще кое о чем, Прасковья и Дарья ушли. В сельсовете, встретившись с Бурдиным, сказали ему:
— Все уладили. С тобой еще говорить хочет.
— Без этого не обойдется.
После заседания быстрее обычного зашагал домой. Час был поздний, и жена обыкновенно в это время уже спала, но сегодня издали заметил: в избе горел огонь. Тихо подкрался к окну и глянул: за столом сидела жена и в первый раз за все время пребывания ее в деревне читала какую-то книжку. Усмехнувшись, вошел в избу и шумно принялся снимать сапоги.
— Да тише ты, — заметила жена, откладывая книжку.
— Я и так тихо, — ответил Бурдин. — А ты что не спишь? Меня, что ль, ждешь?
— Как же, только этого недоставало.
— Ложись спать, Шура.
— Я тебе мешаю?
Взглянув на крохотное личико ребенка, Бурдин улыбнулся и завалился на кровать. Он отвернулся к стене и притворился, будто сразу уснул. Сам же прислушивался, как жена медленно, словно что-то обдумывая, раздевалась. И хотя оставил ей на кровати место больше, чем себе, все же, ложась, она толкнула его.
— Развалился, как медведь. О-о, господи, подвинься!
— Какой я господи, я — председатель колхоза, — ответил Бурдин.
Из щелей и углов наплывала тишина. Чуть приметно горела привернутая лампа. Бурдин притворился крепко спящим и слегка всхрапывал. Но жена не спала. Он ждал, что вот-вот она начнет с ним разговор. Не тут-то было. Так и уснул Бурдин и не слышал, как жена что-то ворчала, потом несколько раз вставала к ребенку.
Утром тоже ничего не сказала Бурдину. Проводив бригады в поле, Бурдин зашел позавтракать и увидел, что в квартире суетилась чья-то расторопная девка. Улучив момент, когда девка вышла из избы, он вопросительно посмотрел на жену, а та сквозь зубы ответила:
— Няню взяла.
— Что ж, дело хорошее.
— Конечно, сам-то ты век не догадался бы.
Девку эту нашла ей Прасковья. После завтрака жена, хмуря брови, строго заявила:
— Мне с тобой поговорить надо.
— Пожалуйста!
Ей не понравилось «пожалуйста».
— Вечно так. Начнешь по-хорошему, а тебе шутки.
— Да не шучу я, что ты? Неужели нельзя слова сказать?
— Говори хоть десять.
— Да нет, ты что-то сказать хотела?
— Посоветоваться с тобой, а не сказать, — уже мягче начала она. — Ты знаешь, я раскаиваюсь, что притащилась сюда. Теперь заявляю — сидеть дома, нянчиться, кухарничать не хочу. Работать буду в колхозе. А какая работа, тебя не касается. Только для сведения тебе говорю. Хочу знать — одобряешь или нет. Ну?
— Да ты все-таки скажи мне, ну, хоть как председателю колхоза, что ты хочешь делать?
— Одобряешь или нет, говорю?
— Как я могу одобрить, когда не знаю в чем дело?
— Несчастье ты на мою голову. Так слушай. Вчера были две колхозницы. Предлагают заведовать яслями. Организовать и заведовать. Понятно?
— Больше половины.
— Вот и все. И я спрашиваю тебя, советуюсь с тобой, ну, как бы с порядочным мужем: следует мне браться за это дело или нет?
Бурдин задумался. Думал долго, несколько раз вздыхал, потом неопределенно проговорил:
— Кто ее знает.
— А ты прямо скажи, — повысила она голос.
— Прямо? — повысил голос и Бурдин. — Что ж, если хочешь, скажу прямо: не советую…
— Почему? — грозно нахмурила она брови.
— Не стоит браться за такое дело. Ты даже представить не можешь, какая это работа. Кроме того, и нервы твои не позволят.
Пока Бурдин говорил, внимательно наблюдая за женой и думая: «Как бы не перекрутить», лицо ее то бледнело, то вспыхивало, а потом жена спокойно, как умеют иногда говорить нервные люди, начала:
— Вот-вот. Я же знаю тебя. Только хочу взяться за какое-нибудь дело, ты против. Сколько раз тебе говорила, и уже говорить надоело, что ты упорно смотришь на меня только как на домашнюю хозяйку и совсем не хочешь понять, что я тоже человек. Чело-о-ове-ек! Если уж не друг твой и не товарищ, то просто гра-ажда-анка-а! Однажды я хотела поступить в педагогический техникум — ты не пустил, физкультурой хотела заниматься — отговорил, в кружке пения была — через тебя ушла…
И пошло и повалилось на голову Бурдина все, что было и чего не было. И никогда ни от чего он не отговаривал ее, ниоткуда уходить не советовал, все делала она сама, а теперь взвалила на него. Долго он слушал, как она отчитывала его, наконец замахал руками:
— Да, да, Шура, действительно во многом я виноват, виноват. Каюсь… И не хочу прибавлять еще вины. Берись за ясли, берись, берись.
— Назло тебе возьмусь!
— Только не забудь, гражданка, что ты будешь подчиняться мне как председателю колхоза.
— Фигу тебе с маслом!
— Что ж, анархизм разведешь? Разводи! Словом, делай, как знаешь, а после на меня не пеняй! Ни в чем я не буду виноват.
— Нет, будешь, будешь. И всегда ты будешь виноват.
— Всегда ли?
— Да по крайней мере до тех пор, пока не начнешь делать так, как я хочу.
— Ну, значит, всегда, — усмехнулся Бурдин и, неожиданно обхватив жену за голову, пригнул ее к себе и крепко-накрепко поцеловал.
— Ох, дурак ты какой, — прошептала она, оглянувшись на окно, и торопливо принялась поправлять волосы.
Больное место
Со дня смерти Абыса между фельдшером Авдеем и Митенькой дружба еще более укрепилась. Авдей так незаметно выдвигал впереди себя Митеньку, что тот и сам гордился, будто всеми делами против колхоза именно он заправляет. Да и не было нужды Авдею выступать открыто против колхоза: о больнице и о фельдшерском пункте никто как будто хлопотать не собирался. И он по-прежнему лечил и, как раньше, брал деньгами, натурой, а недавно в соседнем селе купил большой гардероб, сундук, посуду, граммофон да кровельное железо для амбара. Чтобы окончательно выветрить мысль у колхозников об организации медицинского пункта, он с них плату брал совсем небольшую.
Раньше, чтобы упросить Авдея осмотреть больного, к нему ходили несколько раз, а сейчас он сам, едва прослышав о больном, шел к нему, осматривал, выслушивал, называл болезнь полным именем и давал лекарство.
Смотря по тому, кто перед ним был, некоторым он не советовал выходить на работу. И они отсиживались дома дня по три, по четыре. В разгар прополки яровых кто-то пустил слух, что согласно декрету больным колхозникам, не вышедшим на работу, все равно зачтут дни и оплатят. С этим вопросом обратились к Бурдину. Тот подтвердил, но сказал, что о болезни нужна справка. На второй и третий день Бурдину принесли около полусотни справок за подписью Авдея. Ничего не ответив колхозникам, Бурдин поставил вопрос о справках на правлении, и все их до единой аннулировали. Авдей, узнав об этом, встревожился, что «перегнул», и всех, кто приходил к нему, убеждал в полном их здоровье.
Ясли, и площадку хотели организовать еще в прошлом году, но не нашли помещения. Не легче было с помещением и в этом году. Грудных по подсчету оказалось около семидесяти. Где найти такой дом, чтобы в нем расставить столько кроваток? А кроватки где взять? Досок нет. Потом нужны еще матрацы, пеленки, подушки, одеяла, посуда разная, а самое главное — это продукты! Отпустит ли райпо? Что, если только обещает? И тогда опять ребят по домам, опять отрываться бабам в самую уборку.
Так думала Прасковья, подходя к квартире Бурдина. Александра Федоровна сидела на крыльце с ребенком. Увидев Сорокину, закивала ей.
— А я и так к тебе, — улыбнулась Прасковья.
— У меня муж исчез.
— Он в Алызово чуть свет поехал.
— И не мог даже разбудить. Вот му-уж…
— Ничего, муж у тебя хороший, — садясь на ступеньку, промолвила Прасковья.
Довольная похвалой, Бурдина тихо сказала:
— Уехал не евши.
— Не умрет, — успокоила Прасковья. Советовалась, с ним об яслях?
— Отговаривал, слышь, — не управлюсь. Да я его все равно не послушаюсь.
— И хорошо сделаешь, — подзадорила Прасковья. — Они, мужики, не верят в нашу силу. Нет, мы им докажем, что такое женщина в колхозе!
Бурдина передала ребенка няне и решительно заявила:
— Сегодня пойдемте по избам, запишем ребятишек… Согласны будут бабы отдать детей в ясли?
— Бабы-то будут согласны, — ответила Прасковья, — только не в них дело.
— В ком же?
— Вот увидишь, в ком.
Поговорив еще немного, они пошли…
Возле полуразвалившейся избы Чушкина Арефия, в пыли, в сухом навозе, вместе с курами, копошились два мальчугана. Одному было года три, другому — лет пять.
Тут же сидела девочка лет восьми и держала на руках младенца. Несмотря на жару, младенец был плотно завернут в тряпье. С лица его, как с лица взрослого во время молотьбы, струился пот. А так как ребята, играя, высоко подбрасывали пыль, то на лице ребенка были черные полосы.
— Что же ты, дура, в такой пыли сидишь с ним? — сердито обратилась Прасковья к девочке.
— Где же сидеть? — переводя глаза с Прасковьи на Александру Федоровну, спросила нянюшка.
— На огород иди или на луг.
— Эх, небось они тут подерутся без меня. Яшка Ваньке недавно голову железкой расквасил.
— Где старуха?
— Нитки в избе сучит.
— Уйди с этой пыли, — приказала Прасковья. — Гляди, ребенку глаза все запорошило. Как его зовут?
— Федькой.
— Ослепнет твой Федька.
— А мне что? — равнодушно отозвалась девочка.
Прасковья с Бурдиной пошли в избу.
Шагая через порог, Александра Федоровна не догадалась нагнуться и задела головой за низкую перекладину двери.
— Ушиблась? — спросила Прасковья.
— Да нет. Пустяки. Какая-то мука за воротник насыпалась.
— Гнилушки.
Старуха, бабушка этих ребятишек, сидела в избе, сучила нитки.
— Здорово, бабушка Февронья, — поздоровалась Прасковья. — Нитки сучишь?
— Что же старой делать? Не даром хлеб жру.
Февронья злобно посмотрела на вошедших. Через баб до нее дошел слух, что скоро у колхозников будут отбирать детей. Поместят их в одну избу, откормят, а к осени увезут.
— Детей вздумали отбирать?
— Зачем они нам? — садясь на лавку, усмехнулась Прасковья.
— А ты, поди, не знаешь?.. Нет, не видать вам наших ребятишек.
— Мы и не возьмем, — сказала Прасковья. — На кой они нам? Возьмем у тех, кто сам хочет отдать. На них колхоз и расход понесет.
— Душно как, — промолвила Александра Федоровна. — Вы хоть бы окно открыли.
Но старуха не ответила ей. Она опять обратилась к Прасковье:
— Сноха-то вчера — и — ишь расфуфырилась: «В ясли отдам. Ты, слышь, стара стала. Какой пожар, погорят». А я ей: «Погорят — ты, сатана, опять народишь».
— Напрасно, бабушка Февронья, так рассуждаешь, — вступилась Александра Федоровна. — Погляди, что с вашим внучонком. Он в пыли задохнется.
— Задохнется? — удивилась старуха. — Здоровее будет. Все мы так росли, глядь не задохлись.
— Опять напрасно так рассуждаешь. В яслях и сытно будет, и чисто, и все время на воздухе.
Старуха еще злее посмотрела на чужую женщину и, сморщив лицо, запальчиво выкрикнула:
— Ты бы за своим ребенком больше глядела: кислый у тебя, слышь. Страсть, бают, одна.
Александра Федоровна покраснела.
— Это, бабушка, оттого, что в селе нет доктора и некому осмотреть ребенка.
Старуха на это язвительно заметила:
— А за нашими ребятишками так фершала по пяткам и бегают… — Встала, резко повернулась, застучала костлявым кулаком по столу и, уронив сканец, прокричала: — Ввек я дохторов не знала, сроду к фершалам не ездила, а восемнадцать человек родила.
С изумлением посмотрела Александра Федоровна на эту сухощавую старуху. «Неужели восемнадцать?»
— Сколько в живых осталось?
— Пятеро.
— Вот видишь, — подхватила Александра Федоровна, — а был бы врач, все бы остались живы.
Февронья расхохоталась:
— Погляжу на тебя — глупощая ты!
— Почему? — не обиделась Александра Федоровна.
— «Все бы живы остались». А куда мне их столько? С этими горе мыкала.
Вздохнув, не то завистливо, не то осуждающе проговорила:
— Нынче вон как ловко бабы ухитрились. Забрюхатили чуть, бегут к Насте аль к Катьке.
Желая закончить затянувшийся разговор, Прасковья обратилась к старухе:
— Говори: отдаешь внучат или подождешь?
— У них мать есть.
— Мать согласна, ты вот как?
— А вот я как: пока жива, пока ноги ходят, глаза видят, с внучатами не расстанусь. — Передохнув, громко и жалобно произнесла: — Ты, Паша, подумай: за что же меня тогда, дуру старую, кормить будут?
Прасковья махнула рукой, и они вышли. Ребятишки все еще пускали пыль, высоко подбрасывая ее, девчонка с ребенком сидела на том же месте, а Февронья вновь крутнула веретено, и оно тонко, жалобно запело. Пройдя двора два, Александра Федоровна, случайно оглянувшись, увидела, что старуха вышла из избы, в руках у шее была тряпка, подошла к девочке и принялась вытирать тряпкой лицо ребенку.
Вторая старуха, к которой они направились, сидела на пороге глиняной мазанки и вязала чулок. Но вязать ей мешала орава ребятишек. Трудно было поверить, что все они из одной семьи. Их шесть человек, седьмой лежал в зыбке, подвешенной на перекладине между ветел. На колени к старухе забрался мальчуган, который, интересуясь вязаньем, то и дело выдергивал спицы. Второй, постарше, швырял клубок ногой. Сзади стояла девочка лет шести и занималась тем, что стаскивала с бабушки платок и опять надевала его на голову старухи. Этот же платок вырывал из ее рук братишка. Еще постарше девочка назойливо просила хлеба, затем отправилась в избу сама и вынесла оттуда большой ломоть. На нее, как коршун, налетел самый старший и, свалив ее, выхватил ломоть.
— Заступись, баушка! — заорала девочка.
— Эй ты, разбойник, что делаешь? Ну-ка, где палка?
— На, баушка, на, — услужливо подала ей девочка палку.
Кряхтя, старуха поднялась, но мальчишка, показав ей язык, злорадно засмеялся и с куском испачканного в земле хлеба пустился наутек. Оглядываясь, он чуть не сшиб Прасковью.
— Здорово, бабушка Фекла. Что делаешь? — подходя, спросила Прасковья.
— Цыплят гоняю, — нашлась Фекла. — Это ты, Паша? А с тобой кто?
— Жена Сергея Петровича.
И Прасковья, не заводя разговора издалека, пояснила, зачем пришли. К удивлению Александры Федоровны, старуха не только не упорствовала, но заметно огорчилась, когда узнала, что на детплощадку не берут одиннадцатилетних.
— Вот уж озорник навязался. Он скоро зарежет меня. Нельзя ли его, Христа ради, взять?
— Больших мы не берем. Он в школу ходит?
— Озорует, а не ходит. Сколько раз учительница жаловалась. Два стекла в училище разбил.
— Надо сказать ему, чтобы не озоровал.
— Сказать? — удивилась старуха. — Отец-то боем его бьет и никак дурь не выколотит. Вы уж, Пашенька, и этого возьмите.
— Подумаем, — успокоила старуху Прасковья, и они пошли к следующим избам.
Большинство старух, не в пример Февронье, были рады такому делу.
— На сегодня хватит, — сказала Прасковья, когда они подходили к избе Василия Крепкозубкина. — Пойдем навестим мою помощницу.
Вкратце рассказала, что случилось с Аннушкой.
Навстречу им шел сам старик и сын его Митроха. Оба они, как всегда, безнадежно в чем-то убеждали друг друга.
Заметив подходивших женщин, мужики прекратили спор.
— Где Аннушка? — спросила Прасковья.
— В мазанке, — ответил старик.
Аннушка лежала на кровати. Перенося муки, она тихо стонала. Когда вошли к ней, пыталась улыбнуться.
— Как ты похудела!
— Поправлюсь скоро, — хрипловато проговорила Аннушка.
Прасковья положила ей руку на лоб. Он был холоден и мокр.
— Ой, видать, из тебя много кровей ушло.
— Ужасть, — едва слышно ответила Аннушка. — Пи-ить хочу.
Кувшин с водой стоял на табуретке. Налила в кружку воды, приподняла ей голову и напоила. Прасковье показалось, что и от мертвенного лица Аннушки и от всего ее тела идет сырой запах. Полузакрыв глаза, больная тихо простонала:
— Все зябну.
Александра Федоровна стояла снаружи возле двери. Положение, в каком находилась эта молодая женщина, казалось ей кошмарным. Ведь почти никто — ни муж, ни свекор не навещали ее, ни о чем не спрашивали, просто даже не приходили узнать — жива она или умерла.
— Я пойду, — сказала Бурдина и тут же ушла.
Аннушка поманила к себе Прасковью. Широко открыв глаза, страшным сухим голосом выговорила:
— Што я… дура… наделала.
— Эх, Анка, Анка, разь кто тебе велел? Вот я родила четверых, и растут.
— Лучше бы десять раз родить.
— В больницу тебе надо ехать.
— Знамо бы надо, да мужик не везет.
— Я сама с ним поговорю, — строго сказала Прасковья.
От Аннушки Прасковья направилась в совет и все рассказала Алексею. Тот послал за Митрохой.
— В чем дело? — спросил он, искоса глянув на Прасковью.
— Доски у тебя есть?
— Доски? — опешил Митроха. — Зачем?
— Гроб готовь.
Митроха догадался и, ероша свои без того не причесанные волосы, выкрикнул:
— Выживет! Они, бабы, как кошки.
— Вот с котятами и останешься, дурак, — сказала Прасковья. — Умрет, что будешь делать с ребятишками? Или вези ее в больницу, или, как Алексей говорит, гроб готовь.
Оробевший Митроха обещался, но тут же обругал свою ни в чем не повинную жену. Вечером по дороге в правление, куда шел просить лошадь, повстречал Авдея. Рассказал ему начисто и попросил совета, как быть — везти или нет. Авдей ничего ему не ответил, и Митроха вернулся с полдороги домой, поужинал и лег спать. Авдей же, как только стемнело, направился к Насте.
— Ну, Настя, на твою голову несчастье.
— Какое?
— Аннушку в больницу хотят везти.
— Ну да?..
— Кому ну да, а тебе беда. Встретил Митроху сейчас — и прямо к тебе с глазу на глаз. К Аннушке иди, сама погляди. Посетуй, а в больницу не советуй. Доктором попугай, чего-нибудь попить дай.
Насте было не до прибауток.
— Ты бы сам сходил, — попросила его. — Ты больше смыслишь.
Авдей засмеялся:
— Эта каша не наша. Сумела заварить, да забыла посолить. На каком месяце было?
— На четвертом.
— Сто сороковую статью пора знать, всыпят тебе по ней лет пять, — добавил он и, прижмурив раскосые глаза, рассмеялся.
Смех этот напугал ее больше, чем складные речи. Набросила платок и прошла мимо. Следом за ней вышел и фельдшер.
Шла Настя через огороды, потом гореловским лесом. Сердце тревожно билось, и прислушивалась к каждому шороху. В лесу было тихо. И казалось Насте, что лес насторожился и за каждым деревом кто-то подкарауливал ее. Вот выскочит, схватит за волосы и страшным голосом спросит:
— Что наделала?
Открыв дверь в темную мазанку, Настя весело спросила:
— Жива, что ль, Аннушка?
— Поколь жива.
— Темно у тебя.
Сходила в избу, никому ничего не сказав, сняла лампу с крючка.
Дверь в мазанке заперла на засов, лампу повесила на крючок, подошла к Аннушке.
— Ну-ка, — отвернула рубашку.
Осмотрев и чувствуя сама озноб, закрыла Аннушке ноги и принялась пить воду, стуча о край жестяной кружки зубами.
— Ничего страшного.
— Поясницу ломит.
— А ты думала, как? Сама ведь запустила на четвертый месяц. Поломит еще недельку, и плясать пойдешь.
— В больницу бы надо. Кто тебя надоумил?
Аннушка чуть не проговорилась, что это посоветовала ей Прасковья, но зная, как Настя боится и ненавидит Прасковью, смолчала. Она опасалась, как бы Настя в отместку хуже чего не наделала.
— В больницу тебе не к чему. Да и растрясет за дорогу, умрешь. Чего больница поможет? Ну сделают разрез живота и оставят калекой. Ты думаешь, доктора церемонятся с нашей сестрой? Путем и не оглядят.
— Может, лекарство какое дадут.
— Этого добра и у меня хватит. Вот я захватила с собой.
Вынула бутылку, подала Аннушке.
В дверь постучались.
— Кто? — испуганно спросила Настя.
— Отопри, я.
Лицо у Митрохи тревожное. Видимо, напоминание о досках его припугнуло. Посмотрел на Настю, злобно выругал ее.
— Угробишь мою бабу — убью тебя, стерву.
— Чего ты знаешь! — огрызнулась Настя. — Какой дурак тебе сказал? Гляди, дня через три встанет.
— Совет в больницу приказывает везти.
— И вези, вези, ежели без бабы хочешь остаться. Сам-то был в больнице?
— Пока нет, — сразу сдался Митроха.
— И дай бог не быть. Куски мяса от бабы привезешь.
— Вот черт! — совсем опешил Митроха. — Кого теперь слушать?
Под конец даже сама Аннушка решила, что в больнице ей делать нечего.
Бурдин успел побывать почти во всех районных учреждениях. Некоторые дела разрешил успешно: так, гореловский лес обещали передать колхозу, на конюшни лес тоже отпустили — дали бумажку в Оборкинское лесничество. С продуктами для яслей и детплощадки дело налаживалось, только с медицинским пунктом ничего не выходило.
— Вот дела! Надо прямо в больницу, к врачу.
Заявился Бурдин к нему как раз в обед. Смутился было и попятился к двери, но врач остановил его, расспросил, по какому делу приехал. Бурдин вкратце сказал, кстати упомянул про Дарью. Врач помнил Дарью, помнил и все события, которые произошли зимой в Леонидовке.
— Маня, — окликнул врач свою жену, — знакомься. Это председатель Леонидовского колхоза Бурдин. Рабочий из Москвы.
— Раздевайтесь, товарищ Бурдин, давайте с нами обедать.
— Я не хочу, спасибо.
— А у нас такой порядок, уж если попал к обеду, пожалуйста за стол.
— Что ж, придется подчиниться.
После обеда отправились в сад, и там врач рассказал, в каком незавидном положении находится медицинское дело в районе. Больница хотя и была расширена, но приезжих больных столько, что она не в силах обслуживать их. Не хватает медицинского персонала. С большим трудом удалось перевести из бывшей окружной больницы опытную акушерку, но и та не может справиться с роженицами. Печально обстояло дело и с медикаментами.
— Кто же во всем виноват? — спросил Бурдин.
— Все зависит от местной власти, как она относится к медицине. Наш рик относится плохо.
— Почему?
— Говорят, некогда. К хлебозаготовкам готовятся.
— А ведь я как раз и приехал просить рик, чтобы у нас хоть фельдшерский пункт открыли.
— Тяжелое дело вы задумали, — покачал головою врач. — Советую обратиться к шефу из Москвы. Возможно, что-нибудь и выйдет.
Поговорив еще, Бурдин распрощался.
Прежде чем отыскать шефа, он решил повидать секретаря райкома. Особенных дел к секретарю у него не было, но уж так повелось: кто бы из активистов ни приехал из села в район, первым долгом считали зайти к секретарю — поговорить с ним.
В кабинете было три человека. Они не совещались, а просто о чем-то говорили.
— Здравствуйте, директивные люди! — нарочно громко произнес Бурдин.
— Пожалуйста, низовой работник, — улыбнулся секретарь. — Чем страдаешь?
Бурдин начал рассказывать, но с первых же слов по выражению лица секретаря понял, это этот вопрос его трогает мало.
— Что ты, что ты? — перебил его тот. — Где мы тебе возьмем медицинский пункт? Фельдшеров даже нет.
— Стало быть, знахарь может калечить людей?
— Это ненормально. Придется пока потерпеть.
— Потерпеть?! — загорячился Бурдин. — Потерпеть можно, только огромное село оставить без медицинской помощи нельзя. Нельзя, товарищ секретарь.
— Правильно, товарищ Бурдин. На будущий год мы обязательно откроем вам фельдшерский пункт. И акушерку дадим. Но сейчас не можем. Сейчас у нас боевые дела. Кстати, как работает ячейка?
— Ячейка работает неплохо.
— А Столяров? — вдруг вступил в разговор другой человек, узколицый, с черными укороченными усами.
— Прекрасно, — ответил Бурдин.
— А его перегибы зимой?
— Вам лучше знать, почему были перегибы. Не присылали бы Скребневых.
— Это не мотив. Столяров не выдержал партийной линии. РКК постановила все же Столярову дать строгий выговор.
— Серьезно? — прищурился Бурдин.
— Вполне. И я, как член РКК, прошу вас зайти к нам и захватить пакет с постановлением об этом.
Некоторое время Бурдин смотрел с недоумением, то на одного, то на другого. Он мог ожидать все, что угодно, только не этого. От волнения покраснел, готов был кричать, но одумался, сел на стул, закурил папиросу и тяжело сказал:
— Такого пакета я… не возьму.
Член РКК вскинул брови и почти шепотом спросил:
— То есть как — не возьму?
— Такого, — нарочно, подчеркнул это слово Бурдин, — пакета я не возьму.
— Почему?
Бурдин встал и раздраженно начал:
— Я приехал сюда не для того, чтобы выговоры развозить по району. У меня более важные дела. И вы, вместо того чтобы помочь мне, сочли нужным только выговор Столярову вручить. Вам обидно, что вы сами получили выговор от крайкома? А Столярова в перегибы затянул ваш уполномоченный Скребнев, троцкист. И не сейчас, когда все уже исправлено и скоро начнем собирать первый урожай колхозов, заниматься щелканьем. Щелкайте себя да Скребневых, а Столяровых не трогайте. Они преданные партии люди. Что же, выходит, надо писать на вас жалобу в ЦКК? Думаю, с вами там не будут согласны.
— Грозишь, товарищ Бурдин? Противопоставляешь низовую организацию вышестоящим? А еще двадцатипятитысячник.
— Что касается угроз, то этим занимаетесь вы. А что касается двадцатипятитысячника, то, кстати, напомню одно ваше обещание. Когда мы разъезжались по колхозам, район заверил нас, что каждому сообщит адреса товарищей. Этих адресов до сего времени не имеем, и мало что знает, где работает его товарищ. Не можем поделиться опытом, посоветоваться. Некоторые из нас плохо знают обстановку и могут сделать промахи.
— Знаем, — согласился член РКК. — Кулак использует каждый промах.
— А выговор Алексею они не используют?
— Может быть и так, но РКК свое постановление отменить не может.
Бурдин вопросительно посмотрел на секретаря райкома, а тот едва заметно пожал плечами. Видимо, он сам не был убежден в правильности постановления РКК.
«Ни черта, — подумал Бурдин. — Перегибать начали, только в другую сторону».
Третий присутствующий все время молчал. Бурдин заметил, что, когда он, Бурдин, говорил, этот человек глядел на него, кивал головой и чуть заметно улыбался.
«Кто такой?»
Уходя, решил обратиться к нему.
— Вы случайно не знаете, где можно видеть представителя шефа?
— Здесь.
— Знаю, что здесь, но где он?
— Вот — я и есть.
— Разве? — обрадовался Бурдин и протянул руку. — Мне вы очень и очень нужны. Где нам встретиться?
— Пойдемте ко мне.
Потрава
Из Алызова Бурдин с Афонькой выехал перед утром.
Лесничество от Алызова было за тринадцать километров, почти на пути к Леонидовке. Лошади, хорошо отдохнувшие за сутки, бежали весело. Несмотря на раннее утро, холода почти не ощущалось. Земля, прокаленная за день, скупо отдавала теплоту. Лишь чуть-чуть подувал легкий ветерок. Бурдин сидел на телеге, поджав ноги. Если лошади шли шагом, он начинал дремать, но как только Афонька прикрикивал на них и лошади брали рысь, Бурдин от скачков вздрагивал, выправлял ноги и сонно смотрел на окружавшие их поля.
Скоро показался лес. Он тянулся по склону горы. Лес этот был государственного значения, и ведал им лесничий, живший здесь же на берегу реки в красиво отстроенном домике. Въехали в дубовый сплошняк. Дубы — крепкие, толстые, прямые.
Лес шумел тихо. Слышался ранний птичий гам. В селе, которого еще не было видно, — оно стояло по ту сторону реки, — разноголосо кричали петухи.
— Очень рано едем, — проговорил Бурдин. — Спит, наверное, лесничий.
Из-за деревьев уже виднелся домик лесничего. Лучшего места для постройки и выбрать нельзя: на пригорке полянка, сзади — зеленая стена леса, вниз — до самой реки — покат, а за рекой — село.
Они остановились у прясел. Двери конторы были заперты. С обеих сторон помещения выбежали четыре крупных пса. Афонька так и присел у телеги. Ему казалось, что псы с разгону бросятся на него и разорвут, но злобные собаки были на цепях и бегали вокруг помещения, шурша кольцами по проволокам.
— Что же мы делать будем? — проговорил Бурдин.
— Будить лесничего. Гляди, уже солнце всходит.
Ни разу еще не приходилось Бурдину видеть такой восход солнца. Всходило оно из-за дальнего взгорья, которое до этого было покрыто туманом. Взгорье пылало, залитое ярко-рубиновым пламенем. Еще момент — и над вершиной показался край солнца. Затем явственно, словно из-под низу выжимала его чудовищная сила, выплыло оно до половины и походило на жерло раскаленной печи. Вот уже и все оно, крупное, заметно зернистое. Некоторое время на нем висела как бы кисея, и вдруг кто-то смахнул эту легкую завесу, и тогда всколыхнулись в ложбинах туманы и сразу стали видимыми самые дальние деревушки. Радостнее запели птицы в лесу, громче послышались звуки из пробуждающегося села, а скоро донеслись резкие удары пастушьего бича.
— Ох, здорово! — невольно воскликнул Бурдин.
Когда луч солнца коснулся реки и она заискрилась, Бурдину вдруг захотелось искупаться.
— Афанасий, карауль, я пойду на реку.
— Ужель купаться? Простудишься.
— Быть того не может.
Вода была изумительно прозрачна. Бурдин бросился вглубь и окунулся с головой. Вынырнув, гулко шлепая ладонями по воде, поплыл на тот берег. На середине реки решил опуститься. Отдышался, выровнялся и, плотно сжав ноги, пошел на дно. Река была глубокая. Толкнувшись о дно ногами, чувствуя, как спирает грудь, вынырнул. Бодрый, поднялся на пригорок. Под дубом спал Афонька и спал так крепко, что — возьми его за ноги, оттащи к реке — не услышит. Бурдин уселся рядом с Афонькой, вынул «Правду» и принялся читать.
Все выше поднималось солнце, угоняя из-под дуба тень, и Бурдин несколько раз перебирался с места на место. Наконец, ему надоело сидеть, он расстелил пальто и лег на него. Афонька проснулся тогда, когда Бурдин уже дочитывал газету.
— Где я? — вскочил Афонька.
— Под дубом, — засмеялся Бурдин.
— Вот как! Ну, я тоже пойду купаться.
Бурдин направился в контору. Дверь была заперта. На двери приклеена бумажка, в которой указывалось, что прием посетителей производится с десяти утра до двух дня, вечером — от четырех до шести.
— Черт возьми, — пробормотал Бурдин.
Афонька шел с реки, встряхивая мокрой головой.
— Ну что? — кивнул он на контору.
— Подождем еще.
В это время подъехали еще чьи-то подводы.
Наконец, контору открыли.
Высокий, седой, встретил их лесничий.
Бурдин подошел к барьеру, молча подал лесничему бумагу от райколхозсоюза.
— Деньги за лес внесете сейчас или по приезде? — спросил старик.
Такого вопроса Бурдин не ожидал. В бумаге от райколхозсоюза относительно денег написано было ясно.
— Вы о задатке спрашиваете?
— Лес отпускается только за наличные.
— Кому? — спросил Бурдин.
— Всем без исключения.
— Согласно постановлению правительства колхозы лес получают со скидкой и в рассрочку. Вы знаете об этом, товарищ лесничий?
— Товарищ колхозник, — сделал лесничий ударение на последнем слове, — для нас все равно — колхоз ли, совхоз ли, единоличник ли…
— Вы отношение райколхозсоюза прочитали? Там же сказано просто…
— Для кого просто, для меня нет.
— Я вас не понимаю, — начинал сердиться Бурдин.
— Я тоже.
Приехавшие мужики с любопытством вслушивались в пререкания.
— Постановление правительства о льготах в отпуске леса для колхозов вам известно? — повысил голос Бурдин.
— Мне ничего не известно.
— Вы, что же, не читали этого постановления в «Известиях»?
Лесничий усмехнулся.
— Я не обязан читать и подчиняться.
— То есть как? Ведь вы же — лицо должностное?!
— Товарищ колхозник, — раздраженно начал старик, — лесничество подчиняется только своему непосредственному начальству.
— У вас что же, свое государство?
Мужики, ожидавшие, кто же кого переспорит, подошли к барьеру. Если лесничий в разговоре с Бурдиным еще кое-как сдерживал себя, то с мужиками разговор был у него краток. Он резко заявил им, что лес будет отпущен только за наличные, без скидок, без рассрочек.
— Ты нам воду на молоке не меси, — вступился молодой колхозник. — Мы постановление тоже знаем. Отмечай делянку, и больше никаких.
Бурдин снова вмешался:
— Товарищ лесничий, постановление правительства о льготном отпуске леса для колхозников было полгода тому назад.
— Может быть. Но эти постановления для меня недействительны, и я подчиняюсь только тем постановлениям, которые идут по нашей линии. Вот и весь мой с вами разговор.
Бурдин тяжело передохнул и спокойно произнес:
— Товарищ лесничий, вы не советский человек.
— А вы? — вскинулся лесничий. — Кто вы такой?
— Я рабочий, двадцатипятитысячник, посланный партией в деревню…
— Поэтому и ведете себя так? И другим даете повод?
— Кстати, у вас есть телефон?
— Для служебных разговоров.
— Вы давно здесь служите?
— Двадцать пять лет, — ответил лесничий.
— Кому раньше эти леса принадлежали?
— Графу Чернышеву.
— Так, так.
Один из мужиков сквозь зубы проговорил:
— Потрепали мы его, графа, в девятьсот шестом году, а он казаками нас угостил.
— Товарищ лесничий, — раздельно начал Бурдин, ударяя ребром ладони о барьер, — прошу вас позвонить в райколхозсоюз и справиться об этом деле.
— Товарищ двадцатипятитысячник, — в тон ему проговорил лесничий, — я не нахожу нужным звонить в это учреждение.
— Тогда… я предлагаю вам!
Лесничий с такой ненавистью посмотрел на Бурдина, что казалось, вот-вот затопает ногами, как топал он прежде на мужиков, но сдержался и ответил:
— Вы… слишком много позволяете себе, фабричный человек. Прошу вас удалиться из моего учреждения.
— Ка-ак?! — вспыхнул Бурдин. — Удалиться?.. Мне?!
Быстро толкнул дверку, подошел к телефону. Не успел лесничий понять, что случилось, — а случилось это за всю его практику первый раз, — как уже Бурдин покрутил ручку, взял трубку и вызвал председателя рика Вязалова. Вкратце объяснил, в чем дело. Тот потребовал к телефону лесничего. Лесничий к телефону не подошел. Бурдин заявил об этом Вязалову и добавил, что даже звонить вот приходится самовольно.
— Это какой-то графский бюрократ сидит, — кричал Бурдин в трубку. — Тут вредительство. Что?.. ГПУ… может быть. Хорошо. Звоните уполномоченному ГПУ.
Бурдин стоял к лесничему боком и не видел, как тот быстро поднялся со стула. Ни слова не говоря, лесничий взял у Бурдина телефонную трубку.
— Да, я… лесничий Сурков. Кто говорит?
Некоторое время молчал и, видимо, выслушивал, что говорил ему Вязалов, затем уже совсем иным голосом ответил:
— Но у меня нет распоряжений… Да, да… Меня могут под суд отдать… Можно… Я так им и говорил…
Повесил, трубку и, не глядя на Бурдина, прошел к столу. Взял отношение и на углу дрожащей рукой написал резолюцию.
Бурдин вышел. Афонька стоял возле крыльца. Через открытое окно он слышал всю перебранку.
— Здорово ты его припугнул.
Запрягли лошадей, сели на подводу, помчались в Леонидовку.
Там ждала их неприятность. Случилась она утром на заре…
Алексей спал в мазанке. Спать он лег поздно, на заседании долго спорили: башни строить для силоса или ямы копать. Перед утром в дверь постучали.
— Кто?
— Это я, Лукьян.
Хотел зажечь лампу, но, увидев, что уже светает, открыл дверь. Старик вошел босой, мокрый.
— Ты что? — чувствуя недоброе, спросил Алексей.
— Хлеба травят!
— Как травят? Кто?
— В яровые скотину запустили…
— Беги к Никанору, к Илье! — торопливо собираясь, приказал Алексей. — Возьми из сарая узды.
Прихватив револьвер, Алексей зашел за Петькой, Сотиным и еще кое за кем. Когда вышли на гумна, увидели: в яровых хлебах — овсе, просе и кукурузе — паслись лошади. Заранее наметив, кому какую лошадь поймать, мужики, пригнувшись, пошли цепочкой, через долок. Но люди, которые пустили лошадей, тоже не дремали. Правда, некоторые спали, зато сторожить оставили злую собаку. Почуяв чужих, собака озлобленно взвыла, и из шалашей, риг и ям выскочили люди, по большей части мальчишки. И началась двойная охота на лошадей. Испуганные бегущими людьми лошади тронулись еще дальше в хлеба, топча их и выворачивая копытами глыбы земли с корнями. Охота была молчаливой. Сурово молчали колхозники, молчали и потравщики, не ожидавшие нападения. Лишь собака заливалась бешено и особенно приставала к Петьке, который раньше всех успел добежать до лошадей. Несколько раз она пыталась схватить его за ногу, но тот на бегу отмахивался от нее уздой. Потом, изловчившись, так хватил ее железными удилами по морде, что она, взвизгнув, метнулась прочь. Вот и лошадь, к которой он бежал. Схватил ее за гриву, только было приподнял узду, чтобы обратать, как рядом — глазам даже поверить не мог — Карпунька. От неожиданности у Петьки опустились руки, а Карпунька, сверкая глазами, прохрипел:
— Не трожь! Уздой по башке хвачу.
— Вот как!? — перекосился Петька и опять схватил лошадь за гриву. Но Карпунька, побледнев, крепко охватил Петьку за шею и повис на нем. В глазах у Петьки потемнело. Попытался было сбросить Карпуньку, но запутались ноги, и тогда они вместе повалились в густой, покрытый росою овес. Драка у них не первая. Еще маленькими часто дрались. Но за последние четыре года совершенно не знали, кто из них стал сильнее. Помня старые приемы своего врага, Петька, падая лицом в овес, закрыл голову локтями, чтобы, выждав момент, упереться ногами и сразу вскочить. Карпунька, забравшись на Петьку, принялся бить его кулаками по голове, по вискам, но больше всего попадал по локтям.
В густом овсе мужики не видели драки двух парней.
Долго сидел Карпунька верхом на Петьке, немалое количество ударов отпустил он, и, видимо, готов уже был бросить, чтобы уйти, как внезапно получил такой ошеломительный удар головой в подбородок, что сразу свалился, и через секунду Петька, в свою очередь, вскочил на него. Крепко зажав его между ног, он некоторое время тяжело дышал, потом спросил:
— Как фамилия?
Карпунька что-то прохрипел.
— Лобачев или Горбачев?
— Бей!
— Это я знаю, — ответил Петька. — Сейчас мы поквитаемся. Скажи, отчество — Семеныч или Кузьмич.
В ответ ему матерная брань.
— Ого, здорово лаешься! Ну, слушай: бью тебя не как Лобачева, не как Горбачева, а как классового врага. Клялся ты в газете своим отреченьем, а, видать, глаза отводил. Так на же тебе, сволочь, на, на, на! Еще меняй свою фамилию три раза, на, на, на!
Петька ожидал, что Карпунька, как и всегда в драках, начнет орать, но тот молчал. Тогда вспомнил — ведь Карпунька мужик. Женат на Варюхе-Юхе. И еще вспомнил, что ему, секретарю комсомола, совсем и не годится драться с кулацким сыном. Да и какая же это классовая борьба с мордобоем? Все же, несмотря на это, он продолжал колотить Карпуньку. Натешившись, встал, толкнул напоследок ногой и крикнул:
— Вставай, морда. Больше бить не буду. Но я еще не устал, это запомни. В случае чего…
Не менее грязный, чем Петька, с лицом, измазанным кровью, Карпунька поднялся, угрюмо посмотрел на истолченный овес и поплелся. Следом за ним, прихватив узду, шел Петька.
Лошадей в поле уже не было. Кто-то увел и Карпунькину лошадь. Лишь собака бежала сторонкой и все скулила, оглядываясь на Петьку.
Пойманных лошадей поставили на колхозные конюшни. Они били копытами о колоды. Им хотелось пить. Но конюхи воды не давали. И не потому, что боялись опоить, а со злобы. В обед приехал Бурдин. О потраве он узнал, как только еще въехал в село.
Возле совета собрались потравщики. Бурдин, не ответив на их поклон, сурово прошел мимо.
— Будет теперь нам жара, — произнес один из мужиков.
Среди потравщиков ходили Авдей с Митенькой. Фельдшер весело хихикал и повторял одно и то же:
— За потрав штраф, за овес потянут нос.
Потом Митенька и Авдей пошли в совет. Там стали возле дверей и принялись наблюдать, что будут делать с потравщиками. Но интересного ничего не было. Алексей и Бурдин не кричали на потравщиков, а каждому называли сумму штрафа, и потравщик или молча кивал головой, или говорил: «Хорошо, принесу». Здесь же сидел Сотин Ефим. Он все время смотрел в пол. Лишь когда запротестовал один мужик и начал оправдываться, что и потраве виноваты мальчишки. Сотин поднял голову. Мужик, обращаясь к остальным, кричал:
— Разве за ними доглядишь? Я как своему наказывал: гляди, бес, не проспи, скотину в хлеба не запусти, штрафу не оберешься. А он, дело-то молодое, проспал. Вот и отвечай отец. А чем платить?
— Платить нечем, — протянули мужики.
Авдей, сдерживая улыбку, чтобы не выдать самого себя, хмуро произнес:
— За потрав — штраф.
— Знамо, штраф, — обратился к нему мужик, — а где взять? Вот ты, Авдей, человек грамотный, можно сказать ученый…
Сотин, уставившись на мужиков, глухим голосом произнес:
— В каком веке, мужики, было, чтобы скот пасли по яровым хлебам?
Василий Крепкозубкин тут же подхватил:
— Такого дела сроду не было.
Больше всего волновались и не хотели платить середняки. Когда же узнали, что с зажиточных совсем никакого штрафа не берут, насторожились.
— Что-то не так!
Зажиточных в совет не вызывали, хотя некоторые уже припасли денег. К ним вышел Алексей и с крыльца объявил:
— Ваших лошадей сельсовет передает в колхоз. Кто хочет, пусть подает в суд.
Конюх, стоявший в толпе, побежал к конюшням и еще издали кричал конюхам:
— Карповой, Федотовой, Сергеевой, Лобачевой, — он насчитал четырнадцать лошадей, — дать воды!
Остальных лошадей, хозяева которых уплатили штраф, выпустили из конюшен. Конюхи злобно свистели и улюлюкали им вслед.
Вечером Бурдин сделал доклад о поездке, поговорили о сенокосе, о подводах за лесом, о силосных ямах и подыскании помещения для детских яслей.
Утром на следующий день отправили подводы в лес, комсомольцы пошли рыть силосные ямы. Днем бригадиры составили группы для сенокоса, разбили луга на участки.
А поздно вечером, в страшных муках, в темной мазанке умерла Аннушка, жена Митрохи Крепкозубкина. Никто не видел, как она умирала, никто не слышал ее стона. Поутру свекровь, забежав в мазанку за мукой, увидела, что Аннушка наполовину съехала с кровати лицом вниз, а руку, будто протянула к табуретке, на которой стояла кружка с водой.
Охнув, свекровь побежала в избу. Но ни Митрохи, ни старика дома не было. Крикнув ребятишкам: «Ваша мамка померла», — она побежала искать мужиков.
Они были у кузницы. Там шел спор о сенокосе. Кто-то подзадорил единоличников, чтобы они не уступали луга, отведенные колхозу. Взбудораженный Перфилка, отчаянный хвастун, потрясая кулаками, грозил:
— Только попробуйте, колхозники!
Тенью слонялся Митенька, то и дело приговаривая:
— Колхоз — сила. Придется быть без сена.
— Попробуйте! — орал Перфилка, и глаза его налились кровью. — Ни нам, ни вам.
Против Перфилки, упершись кривыми ногами, стоял Крепкозубкин. Он, видимо, спорил давно и больше всех. Голос у него заметно охрип. Уставившись на Перфилку, допрашивал:
— А что сделаешь, если закон?
— Не дадим! — визжал Перфилка.
— Как не дашь?
— Косами головы посшибаем.
— Закона такого нет, — говорил Крепкозубкин.
На этот раз в тон ему подтверждал и Митроха:
— Нет такого закона головы резать.
Спору не было бы и конца, но к кузнице прибежала старуха.
— Че-орт, — визгливо набросилась она на сына своего Митроху, — дья-а-авал! Где у тебя баба-то, а?
— В мазанке, — оторопело крикнул Митроха.
— На кладбище тащи!
Митроха молча — не улицами, а огородами — побежал домой. Следом, тоже молча, прихрамывая, тронулся отец его, Законник.
Схоронили Аннушку на второй день утром. Схоронили торопливо. Авдей сказал, что если труп в жаркое время держать в мазанке, разведешь заразу.
Случайно или нет, но Аннушку похоронили рядом с Абысом. И возле двух могил, тоже как бы случайно, встретились Авдей с Настей. У Насти было испуганное лицо. Когда стали засыпать могилу и заплакала свекровь, вместе с ней в голос заплакала и Настя. Незаметно толкнув ее, Авдей шепнул:
— Брось, дура!
Настя отошла от могилы. Следом за ней отошел и Авдей.
— Что ты? — спросила Настя.
— Дело тюрьмой пахнет.
Старик Крепкозубкин долго сидел в мазанке и все искал какую-то книгу. За этим занятием застал его Сорокин Петька.
— Дядя Василий, ты назначен на силосные ямы.
— Сейчас иду.
Помолчал, затем поманил Петьку. Лицо у Законника мрачное. Вынул из-за пазухи книжку и ткнул в страницу пальцем.
— Гляди, что тут сказано.
Петька прочел:
«Совершение с согласия матери изгнания плода лицами, не имеющими на это надлежащей медицинской подготовки, имевшее последствием ее смерть, — лишение свободы на срок до 5 лет».
— Что ж из этого? — спросил Петька.
— Как что? — удивился Законник. — Зачем тогда закон писать?
— Законы зря не пишутся, — понял его Петька.
В сенокосную пору
На сенокосе в послеобеденное время Авдей отдыхал под большим кустом орешника. Неслышно и чему-то улыбаясь, к нему подошел Митенька. На нем — выцветшая сатиновая рубаха, на ногах опорки. Волосы прядями лежали на мокром лбу.
Опустившись на корточки, он произнес:
— Приехали.
Авдей посмотрел на Митеньку и не скоро спросил:
— Кто?
— Врачихи из Москвы. Шеф прислал.
— Сколько?
— Две пока.
Послышался звон косы — сигнал к работе. Единоличники, не желавшие отставать от колхозников в уборке сена, тоже приступали к работе по сигналу колхоза. Авдей и Митенька, переговариваясь, пошли копнить сено.
Врачам Бурдин отвел просторный дом церковного старосты. Не успели они еще расположиться, как уже к ним нагрянули бабы, а за ними несмело — мужики.
Роза Соломоновна, привыкшая работать в городе, где без предварительной записи никого не принимала, пришла в ужас от такого стихийного наплыва болящих. И боясь, что если откажет в приеме, то прослывет бюрократкой, решилась было принимать. Но фельдшерица довольно сурово объявила болящим, что, пока сельсовет не известит население об открытии медицинского пункта, никого принимать не будут. К удивлению Розы Соломоновны, больные не только не обиделись, даже не поворчали. Они спокойно унесли свои болезни. Лишь одна старуха никак не хотела уйти и все стояла у порога, подперши щеку сухой ладонью.
— Вы что? — наконец, громко обратилась к ней Роза Соломоновна, решив, что она глухая.
Старуха шустро оглянулась по сторонам, но, заметив, что никого, кроме нее, здесь нет, и недоумевая, кому же врач говорит «вы», оробела.
— Мы-то? Мы к тебе.
Роза Соломоновна, посмотрев на фельдшерицу, улыбнулась.
Старуха, заметив улыбку, осмелела:
— Зубы вот…
И, крепче поджав щеку, поморщилась:
— Болят, окаянны, штоб ни дна им, ни покрышки.
— Подойдите ко мне, покажите, — позвала ее Роза Соломоновна.
Старуха совсем не по-старчески подбежала и открыла беззубый рот. В деснах торчали четыре огрызка.
— Какие же болят? — спросила Роза Соломоновна.
— И сама, родная, не знаю. Ты уж гляди. Тебе виднее.
Роза Соломоновна взяла инструмент, похожий на чайную ложечку, и, постучав по одному корню, спросила:
— Этот?
— Га, — ответила старуха.
— А этот? — стукнула по другому.
— Га, — опять ответила старуха.
— Может быть, этот?
— Га, — подтвердила старуха.
Тогда Роза Соломоновна поочередно принялась стучать не только по еле видневшимся корням, но и по деснам. И каждый раз старуха неизменно произносила «га».
— Чем вы питаетесь? — спросила Роза Соломоновна.
— Чего? — не поняла старуха.
— Говорю, что кушаете?
— Што бог даст. Когда мякиш, когда корочку.
— Корочку нельзя, — сказала Роза Соломоновна. — У вас десны припухли.
— А я размочу корочку-то.
— Все равно нельзя. Вам надо мягкую пищу. Кашу, кисель. Сейчас дам полосканье. Утром полоскать и вечером после ужина.
— Дай, родимая, дай, — обрадовалась старуха.
Получив лекарство, низко поклонилась, отошла к двери, постояла, затем, поймав недоумевающий взгляд Розы Соломоновны, таинственно поманила ее к себе. Та, не зная в чем дело, подошла. Воровски оглядываясь на окно, старуха вынула из-за пазухи два яйца и, улыбаясь, начала совать их в руки Розы Соломоновны.
— На-ка, матушка, на-ка съешь.
— Что это? — испугалась Роза Соломоновна, отдергивая руку.
— Курочка снесла.
— Не надо, бабушка, не надо. Неси их домой.
Но старуха не уходила.
— А ты возьми — и и съе-ешь. Они ведь не болтуны. Они прямо из-под курицы вынуты, тепленьки. Сама их вынула, а сноха и не видала. Ох, уж и сноха у меня окаянна! Вот у кого сроду ничего не болело…
Старуха, видимо, хотела пуститься в бесконечные повествования о своем семейном быте, но бойкая фельдшерица прервала:
— Иди-ка ты, бабушка, домой. Некогда с тобой говорить.
Старуха замолкла, покосилась на фельдшерицу и снова принялась совать яйца Розе Соломоновне. При этом чуть слышно шептала:
— А ты возьми, возьми. Да ей-то не давай, — кивнула на фельдшерицу. — Ишь зубаста. Ни пса не давай. Сама съешь. Всмятку свари… А мы ждали, вас, право, ждали. Думали, не приедете. Так, мол, и помрем… Я себе и баю… зубьев у меня нет, а ноют. Какого им окаянного надо?
— Корни у вас, бабушка, болят, десны…
— Мотри-ка, так, — обрадовалась старуха тому, что Роза Соломоновна терпеливо выслушивает ее. — Вишь, до смерти будут ноить. А яички вот на стол положу. Потому лекарство, оно ведь не бесплатно. Авдей, поди-ка, сколько содрал бы с меня. Да ему што ни давай, все пусто. И пусто, матушка, и пусто! А он говорит: мало. Вот у нас какой Авдей-то!
— Кто же этот Авдей! — заинтересовалась Роза Соломоновна.
— Нешто не знаешь, — удивилась старуха. — Ай-яй-яй! — всплеснула она руками. — Да его вся округа знает. Наш он, Авдей, из нашенских, фершал. Всех он лечит. А говорит, о-ох, прямо умереть. У меня под самым сердцем типун какой-то нашел. Самому бы ему типун на язык, а он мне его под сердце.
— Типун?! — удивилась Роза Соломоновна и посмотрела на фельдшерицу.
— Типу-ун, типун, — совсем оживилась старуха, видя, что и фельдшерица слушает ее. — Вот ведь черт какой! Как взглянет, как скажет, ему за это аль полмеры ржи, аль десяток яиц. А всего-то даст какой-нибудь порошок. Нюхнуть его, и то мало, — скупой.
— Ну хорошо, теперь иди, бабушка, домой, — проговорила Роза Соломоновна.
— Иду, иду, родимая. Коль полегче не будет, опять приду, — и, кивнув на оставленные ею яйца, вышла.
— Занятная старуха, — заметила Роза Соломоновна.
Фельдшерица, указывая на яйца, засмеялась:
— Всмятку сваришь или вкрутую?
— Да, да, — спохватилась Роза Соломоновна, — что с этими яйцами делать?
— Посуду готовь.
На другой день рано утром Роза Соломоновна и фельдшерица решили ознакомиться с расположением села. Когда они попали в лес, их поразила его чистота. Сквозь деревья, всюду, куда ни глянь, виднелись просветы. Лишь по правой стороне стоял густой молодняк. На лесных дорожках и тропинках не валялось ни одного сучка. Бросилось в глаза полное отсутствие кустарников между деревьями. Не было даже прошлогодних листьев.
— Смотри, Верочка, — произнесла Роза Соломоновна, — нам говорили: село некультурное. А видишь, как они за лесом приглядывают.
— Да, — произнесла фельдшерица, — очень приглядывают.
— И чистота какая. Даже трава… впрочем, скошена она или…
— Скошена… скотиной, — пояснила фельдшерица.
— Скотиной? — приостановилась Роза Соломоновна.
— И кусты тоже скотина обглодала.
— Хорошо, хорошо, — согласилась Роза Соломоновна. — Правда, скот не следовало бы пускать в лес, но чем объяснить то, что в лесу нет прошлогодних листьев?
— Их осенью бабы сгребли и потолки в избах утеплили.
— А сучья?
— На топку собрали.
— Откуда ты это знаешь?
Фельдшерица усмехнулась:
— Как же не знать, когда я родилась и выросла в деревне. И деревня наша почти такая же, как и это степное село.
— Я в деревне первый раз, — созналась Роза Соломоновна. — А согласись, хороший бы получился парк, если бы за ним ухаживать.
Так, разговаривая, они очутились на опушке, откуда виднелось кладбище. Поразившись, что на кладбище не было ни одного креста, остановились.
— Чем объяснить, что на кладбище нет крестов? — обратилась Роза Соломоновна к фельдшерице. — Неужели все население антирелигиозное?
Фельдшерица не поверила в антирелигиозность населения, но объяснить, в чем дело, тоже не могла. А так как уже зарекомендовала себя знатоком деревни, то ей было неудобно оставить этот вопрос без ответа.
— Видишь ли, — подумав, начала она, — те кресты, которые были поставлены до революции, подгнили, а во время революции никто крестов не ставил.
— Неверно, — внезапно раздался сзади голос.
Обе женщины испуганно переглянулись.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Из-за куста вышел человек, одернул рубаху. Стараясь улыбаться как можно приятнее, он продолжал:
— На растопку самогонных аппаратов перевели кресты. Первый почин сделал Яшка Абыс, отчаянный пьяница. Он умер от перепою в эту зиму. Гнали в избах, в хлевах, на огородах. Больше всего вот в этой канаве, перед которой вы стоите. Видите, ямки по краям? В каждой ямке царил аппарат. Аппараты требовали сухой растопки. А где ее взять? И пошли на это дело кресты. Сначала рубили их топорами, потом выкапывали целиком. Село наше знаменитое — оно поставляло самогон в окружающие деревни. Пьянство, драки, головы проламывали друг другу. Откуда-то сифилис свежий втащили в село, хотя эта болезнь у нас и без того была. И названье ей — сифилис бытовой с дореволюционным стажем. Вот какое село.
Женщины молча смотрели на его полукалмыцкое лицо, на плотную фигуру. А он, еще приятнее улыбаясь, обнажая белые, чистые зубы, говорил легко, почти не подыскивая слов.
— Вы, кажется, испугались меня?
— А кто вы такой? — спросила его фельдшерица.
— Я гражданин этого села, индивидуалист, — ответил мужчина. После некоторого молчания незнакомец снова заговорил: — Вот вы ходили по лесу, а самого красивого, вероятно, и не видели. У нас здесь в лесу есть прекрасная полянка. Кусты, тень, высокая трава. Пожалуйте за мной. Не бойтесь, я не кусаюсь.
Роза Соломоновна вопросительно посмотрела на фельдшерицу, как бы вручая ей свою судьбу, та кивнула, и обе пошли за незнакомцем. Тот все говорил и говорил, рвал на ходу ветки, мял в пальцах листья и едва заметно, не поворачивая головы, смотрел по сторонам. Лесная полянка была действительно красивой. Трава на ней стояла нескошенная, цветов так было много, что пестрела она, как сарафан.
— Правда, хороша полянка? — повел руками незнакомец.
— Да, отличная, — отозвалась Роза Соломоновна. — Очень удобная для детской площадки.
— Это еще не все, — быстро произнес он. — Вы присмотритесь и прикиньте, какое на этой полянке очень удобно было бы построить учреждение.
— Школу, — ответила Роза Соломоновна.
— А еще лучше — больницу, — подсказал незнакомец.
— Правильно, — подтвердила фельдшерица. — И от села будет в стороне.
— Главное, лес тут. — И незнакомец принялся указывать, где и какое здание, по его мнению, нужно расположить. Потом, чуть подумав, тихо прибавил: — Очень жаль, что вы, как я слышал, приехали сюда на короткий срок. Работы вам предстоит много. Кстати, придется столкнуться с большими трудностями в смысле получения медикаментов. Может быть, вы привезли их достаточное количество?
— Кое-что привезли.
— Неосальварсана потребуется много. Вы не удивляйтесь, что мне знакомо название такого лекарства. Здесь каждый пятый двор его знает. Когда вы начнете брать у детей кровь на исследование?
— Вероятно, с завтрашнего дня. А почему вас все это интересует? — в свою очередь спросила Роза Соломоновна.
— Видите ли, — замялся незнакомец, — как для приезжих, я хочу услугу оказать. Конечно, если вы сами этого пожелаете. Я могу составить список особо опасных или подозрительных по сифилису фамилий. Да, да, фамилий, а не домов. Сифилис, знаете, по фамилиям у нас, то есть по родственникам.
— Откуда вам известно, гражданин индивидуалист, — подчеркнула последнее слово фельдшерица, — кто здесь больной, кто здоровый?
— Хе-хе! — усмехнулся незнакомец. — Вот известно.
— Кстати, — вспомнила Роза Соломоновна. — Здесь у вас есть какой-то свой фельдшер. Забыла, как его зовут?
— Случайно не Авдей? — спросил незнакомец.
— Да, да.
— Есть и такой. Он интересует вас?
— Нет, просто спрашиваю. Старуха одна рассказывала про него.
— Плохо отзывалась?
— Нельзя сказать, чтобы хорошо. Говорила, будто он спекулирует на лекарствах, пугает женщин различными названиями болезней. Вы знаете его?
— Конечно, — ответил незнакомец.
— Может быть, вы расскажите нам, что он собою представляет?
— С удовольствием. Авдей — местный человек. Когда Авдею сровнялось шестнадцать лет, — это было до революции, — он ушел в город, поступил в аптекарский магазин мальчиком, потом стал приказчиком. Во время войны его забрали в солдаты, но там он тоже находился при амбулатории, а когда на фронт попал — работал лекпомом. Пришел в деревню, женился, отделился от братьев. Словом, очутился на голой земле. Помогло ему выбиться в люди только то, что он кое-что знал в лечебном деле. В настоящее время Авдей лечит, когда его попросят, и, конечно, не бесплатно. Бесплатно никто лекарств ему не отпускает.
— А вредить он нам не станет? — спросила Роза Соломоновна.
— Вряд ли. Впрочем, все зависит от вас. Если вы не будете вести против него агитации, то он вам может оказаться полезным. Медициной Авдей очень интересуется.
— После того, что вы рассказали о нем, мне хотелось бы повидать его.
— Что же, могу ему передать.
— Пожалуйста. Пусть он завтра зайдет. А пока до свиданья. Нам пора.
— Мне тоже.
— Кстати, — остановилась Роза Соломоновна. — Мы вот все время говорили с вами, но вы о себе ничего не сказали. Если не ошибусь, вы избач?
— Совершенно правильно, — согласился незнакомец.
— Судя по вашему разговору, вы, вероятно, много читаете?
— Ежедневно. Читать люблю с детства. Крылова басни знаю наизусть.
Они разошлись.
— Да, — уже отойдя, проговорила Роза Соломоновна, — избач у них культурный… Только почему же он не в колхозе?
На квартире их ждали Александра Федоровна и Прасковья. Они уже успели сходить в те избы, откуда будут взяты ребятишки на детскую площадку, и сказать там, чтобы завтра детей привели на медпункт.
Прасковья подобрала нянь, кухарок. Одну уговорили не только быть кухаркой в яслях, но и вступить в колхоз. Это была Минодора, вдова Абыса.
Медпункт начал свою работу. Кровь, взятую в пробирки, отослали в город, через несколько дней привезли результаты. Когда подсчитали, сколько будет детей в яслях, вплотную стал вопрос, где найти помещение. Оказалось, удобнее, чем дом Лобачева, не сыскать. Просторный, с большим отдельным двором. В доме есть помещение под кухню, есть две комнаты для яслей. Кроме того, дом этот находился против леса. И перед президиумом сельсовета стал вопрос о выселении Лобачева и его сына Карпуньки из дома. Но решить было гораздо легче, чем привести в исполнение. Главной помехой оказалась Варюха-Юха, Карпунькина жена. После ареста Карпуньки за потраву хлебов она поселила к себе старуху мать, которая до этого побиралась, сестренку, приютила глупую девку Аниську-Милок. Юха словно предчувствовала, что после ареста мужа ее обязательно придут выселять, поэтому и окружила себя беспомощными людьми.
В тот вечер, когда обсуждался этот вопрос в сельсовете, Юха, окруженная бабами, рассказывала, что папа римский уже выступил в поход на большевиков и остановился с войском под Киевом.
— И стоит он там вторую неделю и молебны служит. В одной руке — крест, в другой — меч. Сам роста пребольшого. Несметному войску нету терпежа: так и скачут на конях, и дудят в трубы, и палят в пушки. Все-то хочется им поскорее. «Чего, слышь, ты не ведешь нас на басурмантов? Аль за силу не ручаешься?» — «Ручаюсь я за силу, Христово мое воинство, но жду разрешенья от господа бога, грома-сигнала». И вот, бабыньки, в саму жару трахнул гром. Над Киевом и слетело разрешение-бумага, писанная огненными буквами.
Прибегали ребятишки звать матерей, стучали мужья в окна, никто с места не двинулся. Слух о бумаге с огненными буквами давно ходил по селу. Говорили, что эта бумага уж есть, есть она и у Юхи. Бабы надеялись, авось Юха покажет им ее, но Юха только намекнула и перешла на другое: о летающем гробе, который никак не «принимает» земля, потому что покойника без попа хоронили.
Алена, жена Никанора, на этот раз пришла от Юхи едва волоча ноги. Дрожащим голосом рассказала все, что слышала. Никанор обругал жену, отвернулся к стене и заснул. Но Алена не спала всю ночь. Утром возле открытого окна услышала шорох и не успела сообразить, в чем дело, как чья-то рука бросила конверт на стол.
«Либо письмо, либо повестка мужику».
Взяла конверт, положила в шкаф.
«Надо печь затапливать. Скоро стадо прогонят».
Затопила печь, поставила варить картошку. А из головы все еще никак не выходил гроб. О папе римском она почти не думала. Папа был где-то под Киевом, стало быть далеко, а вот гроб… гроб может оказаться и на их кладбище.
Во время завтрака подала конверт Никанору. Тот разорвал его, вынул письмо и принялся читать. Сначала удивлялся, потом стал хохотать.
— Что это ты, мужик, ржешь? — глядя на него, улыбнулась Алена.
— Как же, дура такая, не смеяться. Говорил, учись грамоте. Письмо-то ведь тебе прислано.
— Будет зря, — удивилась Алена. — Кто мне письмо пришлет? Нешто племянник из армии?
— Может быть. Только который, не знаю. Сколько их у тебя, племянников?
— Пес их пересчитает. Ну-ка, почитай.
— Ладно, слушай.
И Никанор прочитал:
«Слава в вышних богу».
— Будет тебе, — отмахнулась Алена, — что ты зря!
— Упросила читать, слушай…
Во имя пресвятой богородицы не забывать тебе страдальца Иисуса. Близится страшный суд, и будь тут. Молись, откладывай сорок поклонов и столько же «господи помилуй». Не будешь делать — гореть в аду. И приказ царя Давида: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых». Это выполни. А скоро папа римский — плохо будет. Рать несметная, пушки. Он изничтожит колхозников, комсомольцев, коммунистов.
Размножь приказ десять раз и передай другим.
— Господи, вот грех-то, — проговорила Алена, заглядывая в бумагу.
— Да, баба, дело дрянь, — усмехнулся Никанор, засовывая бумажку в карман.
Встали ребятишки, умылись и тоже уселись за стол.
— Ты что же сама не садишься? — обратился к жене, которая места себе не находила.
— Я уж после.
Встретив в совете Алексея, Никанор показал ему бумажку.
— О папе римском? У нас уже есть!
— Паники не будет? — спросил Никанор.
— Видишь ли, пока папа еще под Киевом, нам беспокоиться нечего. А тебе поручение от совета; сходи-ка к Юхе, высели ее из дома.
В это время вошла Минодора. Оглядевшись, решительно заявила:
— Скажите Пашке, ни в кухарки, ни в колхоз не пойду. Слава богу, вовремя опомнилась.
— Бумажку, что ль, получила?
— Ка-кую?
— О папе римском?
Минодора и рот раскрыла. В недоумении глядела то на Алексея, то на секретаря сельсовета.
— Ну, вот что, — сказал Алексей, — в колхоз мы тебя приняли жалеючи. Только радости нам от тебя, видать, будет не много. Иди домой, на твое место десять баб охотятся.
Минодора не уходила. Думала, что ее опять, как и раньше, будут уговаривать, а оказалось вон как! Иди! Хотела что-то сказать Алексею, но тот прошел мимо, даже не взглянул. Постояв в нерешительности, вышла.
Юха с сестренкой пропалывали помидоры. Никанор позвал ее в избу. На кровати лежала старуха, на лавке сидела Аниська, расчесывая волосы. Никанор прямо заявил Юхе:
— По решению совета вы должны перебраться отсюда в свою прежнюю избу. Тут будут ясли.
Ничуть не удивившись, Юха ответила:
— Из этого дома, поколь жива, никуда не пойду.
— Кроме того, — продолжал Никанор, — очисти двор, захвати кур. Огород оставляем за тобой.
— Сказала: не пойду — и не пойду.
— Старик дома?
— Он нам не родня.
— Знаю, у вас фамилия другая, Горбачевы. Так вот, Горбачева Варвара, если к вечеру не очистишь дом, выкинем на улицу.
— А право имеете? Я беднячка!
— Что ты беднячка, про то нам тоже известно.
— Куда мужика угнали? — сразу закричала Варюха.
— Об этом бандите речь не хочу вести.
— Может, я брюхата, — заплакала Варвара.
— Это дело меня не касается.
— На бедных набросились? — взвизгнула Юха. — У меня мать при смерти. Куда я с ней? Мамка, — обратилась к старухе, — что молчишь? Выселять нас пришли. Плачь, мамка. Аниська, — повернулась к глупой девке, — совет выгоняет нас. Опять пойдешь по чужим людям. Плачь, Анисьюшка.
И Юха завыла в голос. К ней сразу присоединились еще три голоса. Такого оборота дела Никанор не ожидал. Он глядел то на одну, то на другую. А на крик и на вой женских голосов с улицы к окну уже налипли ребятишки, потом стали подходить бабы. Скоро у избы образовалась толпа. Одни были довольны, что Юху выселяют, другие принялись ее защищать. Юха услышав, что ее кто-то защищает, распустила свои рыжие волосы, терла ими глаза и громко выкрикивала:
— Я беднячка! Права не имеете! Я в суд подам. Нате, нате! Терзайте меня в клочья! — и начала рвать на себе кофту.
Стараясь сдерживать себя, Никанор, насколько было возможно, спокойно заявил:
— Тебя, что же, придется арестовать?
— Арестуй, арестуй, — зачастила Юха. — Вместе с моим мужем в тюрьму посади!
К окну подошла Любаня, кивнула людям на Юху:
— Ишь расселась в кулацкой избе. Какая беднячка нашлась!
— А ты кто, сволочь? — сразу набросилась на нее Юха.
— Я колхозница, — ответила Любаня, — а вот кто ты, говорить тошно.
— Сама хвост посуши на заслоне, — метнулась Юха.
— А твой никогда и не просыхал, — ответила Любаня.
Скоро к окну подошла и Устя. Ругань она заслышала еще в самом конце улицы.
«Ну, теперь будет дело, — подумал Никанор, — как бы, черти, не подрались».
Хотя Устя знала, в чем дело, но притворилась незнающей. Оглядев баб, она спросила:
— Это что они схватились?
Ей охотно ответили. А Любаня, как только завидела свою подругу, смолкла. Поле брани она всегда охотно уступала Усте.
— Неужели она Любаню сволочью обозвала? — переспросила кого-то Устя.
— Ей-богу, обозвала, — подтвердили ей.
— Эта? — указала пальцем на Юху. Затем, смерив ее презрительным взглядом, звонко начала: — Эта потаскуха, шинкарка, сплетница? — Обратилась к бабам: — С каких же пор, бабыньки, наших колхозниц стали сволочами обзывать? И кто такую власть кулацким снохам дал?
Не давая выговорить Юхе ни слова, Устя по косточкам принялась разбирать ее. Она перечислила все: сколько раз ходила Юха в соседние села за покупкой водки, сколько наторговала денег, сколько добра отхватила у Лобачева. Походя упрекнула, что Юха выгнала мать из дому, а вот теперь нарочно взяла, чтобы совет не выселил из кулацкой избы. И Милка прихватила.
А народ все прибывал. Юха уже не ругалась. Она сидела спиной к бабам и, вздрагивая, плакала. Устя продолжала звенеть. Перечислив все, что вспомнила, обрушилась теперь на папу римского. И так разукрасила Пия Одиннадцатого, что все его белые ризы повергла в грязь, крест разнесла в щепки, а в кадило, чтобы затушить его, обещала нацедить такое, что бабы, услышав, сразу взорвались хохотом.
— А это что? — показала Устя бумажку. — Это папа Юхе письмо прислал, и она сама переписала и по окнам рассовала. Оба они с папой сплетники, оба стоят друг дружки.
Никанор попросил народ разойтись, а Юху предупредил:
— Нынче к вечеру, аль завтра чтобы твоего тут духу не было.
Сила слова
К Розе Соломоновне пришел Василий Законник и рассказал ей о смерти снохи. Она принялась расспрашивать, на кого падает подозрение в аборте, но Крепкозубкин говорить не хотел и советовал спросить Авдея. Вспомнив встречу в лесу с избачом, который рассказывал об Авдее и обещал их познакомить с ним, она написала записку Авдею и послала с мальчиком. В записке просила прийти его после обеда, к этому же времени, сказала, чтобы пришел и Крепкозубкин.
Окончив прием больных и пообедав, Роза Соломоновна сидела на крыльце, читала газету.
— Здравствуйте, — услышала она возле.
— А-а, избач! Почему вы слово свое не сдержали? Вы же обещали познакомить меня с вашим лекарем Авдеем?
— Ему некогда было, сенокос.
— Неужели он и сейчас все лечит?
— Лечить он перестал. Хочет быть полезным вам.
— В чем же дело? Кстати, мы послали за ним, и он, вероятно, скоро придет. Вы подождете его?
— Что ж, можно.
Некоторое время они помолчали. Затем Роза Соломоновна, вспомнив, спросила:
— В лесу вы сказали, что вы единоличник. Верно это?
— Верно.
— Странно! Вы избач… ведете культурно-просветительную работу, вероятно агитируете за колхоз, а сами до сих пор в колхоз не вступили. Почему?
От такого вопроса он несколько опешил.
— Знаете, избачом я… недавно.
В это время подошел Крепкозубкин.
— Ты уже тут? — удивился Законник.
— А ты только идешь?
— Меня Юха задержала. Спрашивала, имеет ли совет право выселить ее. Я сказал: «Полное». И теперь она выселяется, — похвалился Василий.
Указывая Розе Соломоновне на Авдея, спросил:
— Ничего с ним о моем деле не говорили?
— О чем я буду с ним говорить?
— Как о чем? — удивился Крепкозубкин. — Спросили бы, он знает.
— Странно. Что может знать о таких делах избач? Я Авдея жду. Где он?
— Где? А вот! — чуть не в лоб Авдею ткнул пальцем Крепкозубкин.
Переводя взгляд с одного на другого, Роза Соломоновна замахала руками. А фельдшер весело захохотал, перегнулся через перила крыльца.
— Так вы… и есть Авдей? — с неподдельным удивлением спросила Роза Соломоновна.
— Он самый.
— Но как же… в лесу там?.. Это нехорошо!
— Зато весело, — снова захохотал Авдей.
Крепкозубкин, так ничего и не поняв, махнул рукой.
— Вполне законно.
— Что законно? — спросил Авдей.
— Если скажешь, кто аборт Аннушке делал.
Авдей охотно принялся рассказывать:
— Аборт делала Настя. У Аннушки получилось общее заражение крови. Помочь ей уже было поздно. В больницу ехать отговорила тоже Настя.
Потом сказал, что за Настю и Катьку пора взяться, что он несколько раз советовал им бросить такое дело, намекал на суд, но они не слушались. В такт его словам Крепкозубкин кивал головой.
Роза Соломоновна посоветовала подать заявление в суд и просить, чтобы суд был показательным. Сама обещалась выступить обвинителем. Ее поддержал Авдей.
— Только об этом пока никому, — предупредил фельдшер.
— Все будет в тайне, — обещался Василий.
— А Юха вытряхивается? — спросил Авдей. — Лучшего дома для яслей не сыскать.
— Куда там! Я теперь всех ребятишек в ясли и на площадку сбагрю.
— Вот видишь, — подхватил Авдей, — что значит колхоз! Не будь его, пропал бы ты с внучатами. А еще не шел тогда.
— Я не шел? — удивился Законник. — Как я не шел? Это Митроха упирался. Да ты что меня-то упрекаешь? — спохватился Василий. — Сам что не идешь, сам? Ишь других уговаривает, а сам… — Крепкозубкин погрозился пальцем. — Хи-итра-ай!..
Авдей лениво проговорил:
— Я что?
— Как что? — теперь уже взялся Крепкозубкин. — Почему не идешь в колхоз? Аль тебе места не хватит? Эй, грамотей! Войди, а на тебя глядя и другие потянутся. К жнитву дворов сорок еще войдут.
Авдей ладонью водил по перилам. На лице у него Роза Соломоновна заметила смущение. Помня наказ шефа «вести агитацию за колхоз», она испытывала теперь остро волнующее чувство агитатора. Вот он — единоличник. Когда, как не сейчас, уговорить его? Она долго подбирала слова, а потом, краснея, проговорила:
— Почему бы вам действительно не вступить в колхоз?
Авдей, подумав, печальным голосом ответил:
— Поздно.
— Как поздно? — словно ждал такого ответа Крепкозубкин. — Как поздно, коль самое время?
И тоном, не допускающим никаких возражений, приказал:
— Вот что, иди-ка садись за стол и пиши заявление.
Роза Соломоновна живо подхватила:
— Да-да, дела этого нельзя откладывать. Идите в помещение, мы дадим бумаги, чернил.
Улыбаясь, она взяла Авдея за руку. Полагала, что Авдей упрется, — в газетах сколько раз читала, как середняки упираются, — но радость ее была велика, когда Авдей не стал упираться, а пошел. Суетясь, нашла ручку, чернила и усадила Авдея за стол. Но он сидел, не шелохнувшись. И опять забеспокоилась. Ей казалось, что сейчас он встанет и решительно уйдет. Подошла, взяла ручку, обмакнула перо в чернильницу, подала ему и отошла, все еще опасливо поглядывая на Авдея. А тот сидел, думал, и рука его дрожала.
«Как он колеблется, как в кем борются две души!» — подумала Роза Соломоновна, а вслух спросила:
— В чем же дело?
Поникнув головой, Авдей горько усмехнулся и еле слышно произнес:
— Написать не трудно, только… Василий вон знает.
— Что я знаю? — насторожился Василий. — Пиши, и больше никаких.
— Правление мне не поверит. Помнишь, как я выступал против колхоза, когда церковь закрывали?
— Э-эх! — протянул Василий. — Мало ль что раньше было? Кто старое вспомнит, тому глаз вон.
— И другое затрудняет… С домашними не посоветовался.
Василий Крепкозубкин руками всплеснул:
— С домашними? А ты разь не хозяин? Да они без тебя никуда…
— Вдруг делиться захотят.
— Кто делиться? Жена? Братишка? Права не имеют. Ты — глава. Ишь жена! Не бабье это дело.
— Еще не знаю, как и писать, — проговорил Авдей.
— Как? А как я писал. Пиши, буду подсказывать.
И под диктовку Крепкозубкина Авдей написал:
В правление колхоза «Левин Дол»
от середняка Крупнова
Авдея Федоровича
Прошу принять меня с семьей в колхоз. Имущество сдаю: рабочую лошадь, жеребенка, двухлемешный плуг, бороны «зигзаг», одноконную сеялку, телегу на железном ходу, веялку, хомуты — ездовой и пахотный. Также всю сбрую, какая найдется, и мешки и канаты. Сдаю свой надел земли с посевом ржаного и ярового на 6 едоков и долю сенокоса.
С уставом артели знаком и подчиняюсь ему, как и всем распоряжениям по артели
Роза Соломоновна пожала Авдею руку и заверила:
— Я буду поддерживать вас на правлении.
Вышли на крыльцо. В селе было тихо. И внезапно тишину раздробил гулкий набат. Мигом изо всех изб, мазанок и огородов хлынул народ на улицу.
— Где пожар?
— Какая улица горит?
Но ни дым а, ни огня не было видно.
А колокол все бил и бил, тревогой наполняя село.
Авдей стоял на ступеньках крыльца. Он судорожно вцепился в перила. Испуганное лицо его было бледным, глаза лихорадочно блестели. Крикнув Василию: «Бежим!» — помчался к церкви. Скоро их обогнала пожарная дружина комсомольцев. Василий вслед крикнул было: «Где горит?» — но дружинники не ответили. Лишь когда собрались возле церкви, узнали, что в степи горели стога колхозного сена.
Алексей и Бурдин запрягли жеребца «Самолета» и понеслись в степь. Сзади с вилами, граблями и лопатами бежала толпа народа.
Горели два недалеко стоявших друг от друга стога. Горели они не снизу, а сверху. Пожарная дружина с Петькой во главе бросилась к стогам, но огонь так разросся, что нельзя было забросить багор наверх. Две бочки воды, выпущенные из насоса, сшибли струей огненный верх, и тогда уже сено загорелось снизу. Те, кто прибежал с лопатами, принялись копать дерн, бросать его в огонь, с топорами отправились в лес рубить зеленые кусты. Охапками кидали они их в жадное пламя, но огонь пожирал и зелень.
Багром стащили кучу горящего сена, загорелась сухая степь, и огонь пополз к соседним стогам.
— Мужики, окапывать! — крикнул Алексей.
Принялись окапывать стога, забрасывая пламя землей. Алексей видел, что лопатами ничего не сделаешь, и если поднимется ветер, то огонь может захватить всю степь.
— Кто с вилами, караульте ближайшие стога, а ты, — обернулся он к Авдееву братишке Ваське, — садись на лошадь и езжай в село. Скажи, чтобы сейчас же пригнали четыре плуга с лошадьми.
Васька вскочил на лошадь. На дороге повстречался с Авдеем и Крепкозубкиным. Авдей остановил Ваську:
— Что там?
Бросив испуганный взгляд на подбегавшего старика, братишка махнул к степи рукой:
— Два стога горят.
Прибежали они в то время, когда народ оцепенело смотрел на третий стог. Этот стог стоял почти у самых Дубровок, до него даже ветром не донесло бы искру, но он загорелся. Видели, как сначала, словно из трубы, показался белый дымок, затем огонь охватил почти весь верх. Алексей и Бурдин не знали, что делать. Прямо с разбегу бросился к горящему стогу Василий, за ним Авдей. Он быстрее старика забрался наверх, схватил кучу горящего сена, обжегся и крикнул, чтобы подали вилы. Отворачивая лицо остервенело принялся сбрасывать сено вместе с огнем вниз. На помощь ему подоспел Василий, затем Алексей, Бурдин и Петька. Решив сбросить горящую верхушку, они стали в ряд, вилами завернули сено сбоку и дружно сбросили объятую пламенем и дымом огромную кучу. Внизу мужики принялись топтать огонь и оттаскивать сено в сторону. Третий стог удалось спасти. Он стоял изуродованный, растрепанный, без верхушки. Оставив несколько мужиков караулить, опять побежали к догоравшим стогам. Поднялся ветер, огненные клочья начало разбрасывать по степи. Огонь быстро перебегал, подбирая уцелевшие клочья сена. В это время подоспели четыре пары лошадей с плугами. Начали опахивать. На остальные стога посадили по два человека, чтобы следить, не покажется ли возле или под ногами струйка дыма.
К Бурдину и Алексею, размахивая руками, подошел Крепкозубкин.
— Ты что? — спросил Алексей.
— Вот, обжег.
— Я тоже обжег. Но ты молодец, дядя Василий.
— Мы с тобой что? Гляди, Авдей как обжегся.
— Я не ожидал, что он будет тушить наше сено.
— Почему?
— Как почему?
— Это ты зря, — догадался Василий. — Он не такой теперь. Гляньте, что у него с руками.
Возле Авдея стояла толпа. Завидев Алексея и Бурдина, он смущенно улыбнулся.
— Сильно обжег? — спросил Алексей.
— Пустяки, — ответил Авдей.
— Покажи!
На пальцах и сверху на кистях рук были полосы ожога и ссадин. Рукава рубахи висели клочьями.
— Поезжай домой, — посоветовал Алексей. — Ты фельдшер, сам и вылечишься. За то, что стог тушил, спасибо.
Как только Авдей уселся на подводу и тихо тронулся, Василий сказал Алексею:
— Переработался Авдей.
— Как переработался?
— У него в кармане заявление в колхоз. Мы с врачихой уговорили.
Алексей удивленно взглянул на Бурдина.
— Желательно, остановлю его? — спросил Крепкозубкин.
И, не дожидаясь ответа, побежал догонять подводу. Переговорив с Авдеем, шел обратно и нес бумажку. Бурдина и Алексея окружил народ. Заявление Крепкозубкин прочитал вслух. Колхозники начали толковать всяк по-своему:
— Одумался.
— Гляди, все имущество сдает.
— В фершала метит.
— Да уж Авдей без притчи шагу не сделает.
— А в огонь бросаться ему тоже притча?
Разошлись с пожара поздно, а вечером на собрании ячейки долго обсуждали, кто мог поджечь стога, но подозрение ни на кого не падало.
Был поставлен вопрос о заявлении Авдея. Начались споры. Вспомнили все Авдеевы дела, его выступления против колхоза, связь с Митенькой, с Лобачевым, агитацию против медицинского пункта. Словом, ничто не было забыто, но чувствовалось, что сегодняшний случай на пожаре одерживает верх. С какой стати бросаться Авдею в пекло спасать колхозное сено? Особенно горячо выступала Роза Соломоновна. Она рассказала, как нелегко было уговорить Авдея, как он искренне колебался и как был испуган, когда ударили в набат, и первый побежал. Авдея приняли в колхоз. Только что проголосовали, распахнулась дверь, и, запыхавшись, вбежал Илья. Дрогнувшим голосом кузнец крикнул с порога:
— Какая-то сволочь силосные ямы закопала!
Многие даже не поняли сразу, в чем дело. Но кузнец, размахивая руками, горячился:
— Продольную яму закопали наполовину, а которая с плетнем — доверху, третью только начали, да не успели.
Петька Сорокин побледнел. Ответственным по силосным ямам был он.
— Та-ак, — протянул Бурдин. — В один день два несчастья. Пойдемте.
Шли молча. Ночь темная, в улицах лаяли собаки. Слышалась гармошка.
Подходя к силосным ямам, заметили свет двух фонарей. Это конюхи ходили возле закопанных ям и ругались.
— Проспали? — крикнул на них Алексей. — Удивительно, как вас самих не закопали?
— Диву даюсь, — подошел с фонарем старший конюх. — Ты гляди, что они тут наделали. Ведь надо было осилить такую работу.
— Закапывать легче, чем выкапывать, — послышался чей-то голос.
Молодой конюх, стоявший возле Бурдина, всплеснул руками и со слезой в голосе выкрикнул:
— Это я виноват!
— Почему? — обернулся к нему Бурдин.
— Слышал, как закапывали, только невдомек было. Думал, комсомольцы работают. Подивился: вот заботливые, ночью покоя не знают.
Сорокин прыгнул в ту яму, которую копал он с комсомольцами пять дней и которая была засыпана кем-то в один час, освещал фонарем стены и ругался непривычными для него словами.
Разошлись с силосных ям, как с могил. Каждого грызла досада, обида. Алексей пришел домой, лег на кровать, задымил папиросой и молчал. Дарья тоже молчала. Лежал долго не смыкая глаз.
— Я лампу зажгу, — поднялась Дарья.
При свете лампы Алексею вдруг захотелось просмотреть свои давнишние чертежи плотины и мельницы. Встал, выдвинул корзину и долго копался в ней.
Сел на сундук, разложил чертеж плотины. Потом, как бы спохватившись, воскликнул:
— С электрификацией села ничего не выйдет. Где сейчас достанешь динамо? Гвоздей и тех нет.
Затем принялся вспоминать, как приехал в Леонидовку, как на лугу встретил ее, Дарью, как приходила она к нему в «штаб-погребицу».
— Знаешь что? — усевшись рядом, сказал он. — Уедем с тобой на Днепрострой.
— Спать бы лег, — ответила Дарья. — Глаза у тебя нехорошие.
— Спать не буду. Кто же все это наделал?
— Утро вечера мудренее.
— Какой вечер, — заря.
— Переустал ты.
— Как, как сказала?
— Переустал.
— Верно, переустал. Тебе нравится жена Бурдина?
— Ничего. Работает в яслях.
— Не ругаются они?
Дарья не успела ответить. Кто-то тихонько постучал в дверь. Это было неожиданно. Стук повторился.
— Кто? — спросил Алексей.
— Я тут, я, — послышался голос.
— Кто я?
— Аль не узнал?
Приоткрыв дверь, Алексей изумился. Перед ним стоял кривой Данилка, тот самый, который зимой чуть не подрался с перегибщиком Скребневым.
— Конечно, не узнал, — удивленно произнес Алексей. — Разве каждого по голосу узнаешь? По какому делу в такую рань?
— По вашему, колхозному. Ты один?
— Дарья тут.
— Ну, это все равно что один. Слушай… да ты открой дверь, впусти. Дарью не съем.
Впустив Данилку в мазанку, Алексей затворил дверь. Данилка огляделся. Заметив на сундуке чертежи, отодвинул их и сел. Некоторое время молчал.
— Сразу тебе иль издалека?
— А как самому виднее, — заинтересовался Алексей.
— Ладно. Только уговор: никому ни-ни. Даешь слово? Ну, вот… Я знаю, кто закопал ямы.
— Ври! — привскочил Алексей.
— Святая икона, — прошептал Данилка. — Да, знаю. Было это так: уехали комсомольцы на пожар, инструменты не убрали, а один человек и подговорил свою бабу. Та других. Когда стемнело — к ямам.
— Чьи же бабы?
— Скажу. Больше скажу. Моя холера тоже была.
— Жена?
— Да-а. Сам видел.
— Рассказывай, как было дело.
— Десять мужиков нас в риге стояло, глядели. Прямо скажу, боязно мне было глядеть, а как другим — не знаю. Смеялись, я не смеялся. Дрожь меня проняла. А он, этот человек, стоял возле. Как взгляну на него, заслышу его смех, дубиной мне по затылку. Старался, старался комсомол, дней, никак, десять, и все насмарку. Поверь, всю ночь я не спал.
Данилка пытался говорить спокойно, но голос его дрожал.
— Кто же тот человек? — прервал Алексей.
Данилка свернул цигарку, закурил и сердито глянул на Алексея.
— Ужель невдомек? — повысил он голос. — Эх, председатель! Я того человека всего раскусил. Потому к тебе и пришел. Кой черт меня заставил бы ночь не спать да людей беспокоить. Стигней, вон кто! Враг он ваш, — и могу прямо сказать, — и наш. За жеребца он вам и за то, что судом прихлестнули зимой. А баба его — змея. Она всех собрала. И как человек я грамотный, баб всех упомнил и даже на бумажке записал. — Он подал список.
— Большое тебе спасибо, — потряс Алексей Данилке руку. — Сегодня у нас две беды. Случайно не догадываешься, кто зажег стога?
— Святая икона, не знаю. Что одним глазом своим видел, говорю, а про пожар не знаю.
— Почему ты вечером не сказал мне об этом? — вдруг спросил Алексей.
Данилка ответил не скоро:
— Думал.
— О чем?
— Обо всем.
— Все-таки надумал?
Данилка взволновался еще больше. Роняя Алексеевы чертежи, он, заикаясь, начал:
— Я, видишь ли, Матвеич, того… и сказать-то сразу вроде неаккуратно. Так смелый, а сейчас и смелость куда-то девалась. Ну, все равно. Вчера, говорю, как по затылку меня ударило. Это про Стигнея. Эге, думаю, вон куда. А ведь я у него два года в работниках оттрубил. Вон к чему я говорю. Понял меня?
— Пока не все понятно.
— Ах, горе! Язык мой дубовый. Со Скребневым-то, помнишь? В колхоз гнал меня силком. А я не люблю, когда меня ломают. И пошумели мы. А я что?.. Иль опять непонятно? Чудак человек. Да в колхоз я иду! В колхоз! — вдруг выкрикнул Данилка и в упор уставился на Алексея острым глазом.
— Давно пора.
— Может, и так, — подхватил Данилка, — только характер мой дурной. За собственность держался крепко, потому как горбом своим наживал. А вчера, ну, святая икона… «Ах ты, думаю, да я же у тебя, негодяя, батрачил, ну, погодь… Только бы не оттолкнули меня колхозники, уж я тебе»… Примете, что ль? — внезапно спросил Данилка.
— Жена ругать тебя не будет?
— Баба? — вспыхнул Данилка. — Да она у меня вот где, — показал он кулак. — Я еще за ямы ей всыплю. Только баба у меня такая: куда я, туда она… Стало быть, святая икона, писать заявление?
— Святая икона, — подтвердил Алексей.
Выйдя, Данилка зорко оглянулся по сторонам, боясь, как бы кто не догадался, зачем он так рано приходил к Алексею.
Еще раз прочитал Алексей список и, что с ним редко случалось, выругался.
Не завтракавши, зашел к Бурдину, вместе с ним направились в сельсовет. Вестового послали за бабами, которые вчера закапывали силосные ямы. Бабы хоть и догадывались, в чем дело, все-таки спрашивали вестового, зачем их вызывают, но вестовой и сам не знал. Евстигнеева жена идти отказалась, вместо нее пришел он сам. Алексей не сразу приступил к опросу. Сначала принялся за другие дела. Искал задолженность, проверял прошлогодние платежи, взносы за тракторы и, лишь когда в сельсовете собралось много колхозников, начал говорить. Говорил спокойно и словно между прочим упомянул, что закопка силосных ям — дело контрреволюционное. Потом прочитал список.
— Вот, граждане, не дожидаясь милиционера, выполните приказ от сельсовета: к обеду выкопать все ямы. Завтра с утра заплести их прутьями, после обеда оштукатурить. Силосные ямы — дело полезное. А потом мы поговорим по-другому.
Так же, как со штрафом за потраву хлебов, никто ему не возражал.
— А если бабы не будут? — задал кто-то вопрос.
— Мужиков заставим, — ответил Алексей.
— За баб мы не ответчики, — раздался голос.
— Это ты, Евстигней? Говори, говори.
— Бабы закапывали, их и откапывать заставляйте.
— Не пойдешь?
— Нет.
— Хорошо. В самом деле: степенные мужики и вдруг пойдут бабьи грехи зарывать. Правильно рассуждает человек.
Мужики сначала тихо, затем громче и яростнее принялись ругать баб. Те, не поняв, в чем дело, в свою очередь начали обвинять мужиков в подстрекательстве.
— Я, истинный господь, не шла, — кричала одна баба, — а мой дурак гнал.
Этот «дурак» стоял с ней рядом и моргал ей, чтобы она замолчала, но баба была не умнее своего мужа.
— Ведь гнал, а? — допрашивала она его.
— Пастух, что ль, я тебе, — проговорил невзрачный на вид мужик.
— Скажите, вас всех на эту работу мужья подстрекали? — спросил Алексей, увидев, что к столу пробирается Данилкина жена.
— Погодь-ка, — звонко крикнула она, — это как дядя Стигней работать не пойдет? Это за что ему поблажка от советской власти? Не его ли баба прибегала ко мне?
Круто повернувшись к народу, она, передразнивая жену Евстигнея, принялась рассказывать:
— Прибежала ко мне его толстуха и давай: «Машка, живей бери лопату, пойдем чертовы могилы закапывать». — «Какие могилы?» — говорю. «А на лугу комсомольцы накопали. Слышь, всех ребятишек у единоличников в них будут закапывать». А я ей: «Что ты зря». — «Не зря, мотри. У нас, Машка, круговая порука. Все идем, и ты не отставай. После плохо будет».
Повысив голос, уже Алексею негодующе крикнула:
— А теперь Стигней — не работать? Он и бабу свою подзудил. Вот мой мужик, дело другое. Он за меня не пойдет работать. Раз я сама нагрешила, сама и отвечать буду. Он уж мне всыпал. И за дело. А Стигней — не работать?
— Да, он не станет работать, — повторил Алексей, — Евстигней милиционера будет дожидаться.
— Тогда дело другое, — догадалась Данилкина жена.
— В этом деле разобраться надо, — возразил Евстигней. — А дураков слушать — дураком останешься.
Бурдин молча наблюдал за этими людьми, изучая их.
— Ну?! — сердито обратился Алексей к мужикам и бабам. — Разговор окончен. Идите за лопатами. Всем слышно?
— Хорошо слышно, — ответили ему.