Лапти сталинизма — страница 11 из 56

ну без всякой оглядки диктовать свою волю. Таким образом, «великий перелом», по мнению В. П. Данилова, «не имел ничего общего с действительностью социально-экономического развития — ни с якобы огромным ростом производительности труда, ни с возникшим будто бы массовым колхозным движением в деревне»[115]. Коллективизация в этой схеме была системой мер государственного вторжения во внутреннюю жизнь деревни и зиждилась на двух основаниях — насилии и демагогии. Основными проводниками этой политики, по мнению авторитетного историка-аграрника, являлись структуры государственной безопасности, прежде всего ОГПУ. Местным же партийным и советским органам в построениях В. П. Данилова отводится лишь незначительная роль «соучастия» в акциях ОГПУ, заключающаяся в обеспечении демонстрации поддержки сельским населением идей, спущенных «сверху». О социальной базе коллективизации в такой схеме говорить и вовсе не приходится. В. П. Данилов по этому поводу однозначно утверждал: «Сталинизм по своей природе антисоциален, и поэтому бессмысленно искать в рабочем классе, крестьянстве и интеллигенции социальный слой, интересы и настроения которого требовали создания и в конце концов создали сталинскую диктатуру»[116]. В результате основной стержень общественно-политического катаклизма, охватившего страну в начале 1930-х годов, в концепции В. П. Данилова конституировался по линии государство-общество.

В зарубежной (прежде всего американской) историографии специальным исследованием коллективизации занимались по преимуществу авторы «ревизионистского» направления — Ш. Фицпатрик и Л. Виола. Одна из лидеров ревизионизма Ш. Фицпатрик в качестве предпосылок коллективизации рассматривает сложившиеся на селе в годы нэпа острые противоречия между богатыми и бедными крестьянами, прокоммунистически и атеистически настроенной молодежью и крестьянами-традиционалистами среднего и старшего поколений. Американская исследовательница описывает процесс формирования — из прежних отходников, вернувшихся в 1920-е годы в родные деревни, и сельской молодежи — своеобразной группы сельских активистов, ставшей носителем радикальных идей и противостоявшей консервативно настроенным верхам крестьянской общины, куда, как правило, входили наиболее зажиточные крестьяне. Таким образом, у Ш. Фицпатрик — в отличие от В. П. Данилова — главная ось конфликта, предопределившего коллективизацию, лежит не в сфере отношений между государством и крестьянством, а внутри деревни. Ожидание надвигающейся войны, по мнению исследовательницы, ужесточение хлебозаготовок и начало репрессий стало спусковым крючком для резкой эскалации внутренних конфликтов в деревне. Коллективизация, считает она (как и В. П. Данилов), осуществлялась «сверху» и представляла собой немыслимый всплеск насилия, однако главными инструментами этого насилия были уже не структуры высшей власти и напрямую подведомственные им органы ОГПУ, а сами крестьяне: деревенские активисты, охваченные «жаждой немедленных революционных перемен», при первом же сигнале «сверху» занялись преобразованием деревни, а их консервативные противники ответили различными формами радикального протеста, вплоть до вооруженных выступлений[117]. Внутренняя разрозненность и высокий уровень конфликтности сохранялись в деревне и после завершения сплошной коллективизации[118]. В этой системе факторов политическому руководству СССР Ш. Фицпатрик отводит иную, нежели В. П. Данилов, роль. В отличие от концепции последнего, в соответствии с которой власть инициировала практически все процессы, происходящие в деревне на рубеже 1920-х — 1930-х годов, власть, согласно выводам Ш. Фицпатрик, превращается в своего рода стороннего наблюдателя, которому, однако, время от времени приходится вмешиваться в текущую ситуацию, то инициируя и поддерживая революционные устремления одной, то вынужденно откликаясь на вспышки протеста другой из противоборствующих сторон этого повседневного конфликта.

Какими бы различными ни были оценки причин и природы коллективизации, все авторы сходятся в мысли о том, что она имела судьбоносное значение в жизни советской деревни, предопределила все ее дальнейшее развитие. Возникшая в результате сталинской «революции сверху» колхозная система обладала специфическими механизмами управления и правового регулирования, социальной структурой, трудовой мотивацией и политическими представлениями, характерными для колхозников. По своей сути коллективизация знаменовала собой приход советского эксперимента в деревню. В этой связи обе концепции — и В. П. Данилова, и Ш. Фицпатрик — представляются недостаточными для объяснения процессов, происходивших в жизни деревни на рубеже 1920-х — 1930-х годов. Первая из них исключает существенные механизмы низовой поддержки советского партийно-государственного аппарата, вторая преувеличивает возможности автономного вызревания в крестьянской среде идей революционного преобразования села.

Более однозначно в историографии трактуется характер крестьянской реакции на коллективизацию. Сегодня историки всех направлений признают, что политика сплошной коллективизации и раскулачивание вызвали острейшее неприятие крестьянского социума. Крестьянское сопротивление вмешательству государства в жизнь деревни действительно имело огромный размах. Этому сюжету сегодня посвящена обширная литература. Пожалуй, наиболее ярким исследованием крестьянского протеста является книга канадской исследовательницы Л. Виолы «Крестьянский бунт в эпоху Сталина». В своей работе она пришла к заключению, что коллективизация — как для крестьянства, так и для государства — превратилась в новый виток гражданской войны[119]. В той или иной степени этот вывод разделяют сегодня многие отечественные и зарубежные исследователи крестьянства[120]. Существуют и региональные работы на тему крестьянского протеста[121]. Сравнение данных, полученных в ходе этих исследований, с общероссийскими показывает, что реакция северного крестьянства на коллективизацию соответствовала общим формам крестьянского протеста. Принципиально важным для нас все же представляется другое обстоятельство.

В силу подобной концентрации исследовательского внимания слабо изученным остается вопрос о возможных мотивах поддержки или принятия крестьянами коллективизации. В свое время на эту историографическую лакуну обратил внимание еще М. Левин[122]. Правда, с тех пор ситуация мало изменилась. Поэтому представляется важным определить, имела ли вообще политика коллективизации поддержку в среде крестьянства; принималось ли крестьянами ее пропагандистское осмысление; какие элементы этого концепта были наиболее востребованы крестьянством Севера и какие оставляли крестьян безразличными? В вопросе же о крестьянском сопротивлении нас будут интересовать прежде всего не формы и динамика протеста (которые и так неплохо изучены), а скорее возможные стратегии его осмысления и оправдания крестьянством Севера.

Вопрос о хронологии — окончании НЭПа и начале коллективизации — долгое время относился к числу спорных, пока в начале 1990-х годов не стала общепринятой точка зрения В. П. Данилова, поддержанная, хотя и с некоторыми оговорками, В. С. Измозиком и Н. Б. Лебиной[123]. Согласно оценкам этих историков, водораздел между этими двумя крупными периодами советской истории приходится на весну 1929 года. Несколько ранее, в начале 1929 года, был образован Северный край. Впрочем, судя по протоколам бюро Северного краевого комитета (Севкрайкома) ВКП(б), вопросы политической пропаганды на первом этапе существования этой партийной структуры мало интересовали краевое руководство. Главными заботами оставались проблемы административного устройства, назначения на должности, а также борьба первого секретаря Севкрайкома ВКП(б) С. А. Бергавинова с политическими противниками в крае[124]. Поэтому директивы, связанные с широкой политической агитацией в массах, стали появляться на страницах протоколов бюро с лета 1929 года.

В это время, помимо решения хозяйственных задач, связанных с пропагандой сельхозналога, 2-го и 3-го займов индустриализации[125], внимание региональной власти привлекли еще два события, которые явились причиной проведения широкомасштабных агитационных кампаний. Первая из них — организация 1 августа Международного Красного Дня — революционного праздника, проведение которого было предложено VI Конгрессом Коминтерна в целях борьбы с «угрозой новой империалистической войны, которую подготавливают капиталистические правительства всех стран». В циркуляре бюро крайкома ВКП(б), посвященном подготовке к этому празднику, говорилось, что «империалисты» продолжают наращивать расходы на вооружение с целью последующего нападения на СССР. Практически все приводимые в циркуляре аргументы (агрессия на Востоке, отказ от сокращения вооружений на конференции в Женеве, приход к власти в Англии правительства Макдональда) в пользу агрессивного характера политики капиталистических держав должны были свидетельствовать о возможности агрессии: «События последних месяцев выпукло подчеркивают реальность военной опасности». В связи с этим трудящиеся Северного края должны были вспомнить об «ужасах белогвардейского террора» в годы интервенции и своей «беззаветной борьбе» за советскую власть[126]. Вторым важным для пропаганды событием стал так называемый разгром колхоза «Громобой» Грязовецкого района, который в постановлении Вологодского окружкома ВКП(б) от 27 августа 1929 года оценивался как «организованное кулачеством кровавое побоище» и «событие сугубо политической важности». По материалам этого дела планировалось организовать показательный процесс и массовую разъяснительную кампанию. В вышеупомянутом постановлении окружном подверг жесткой критике местные партийные и советские органы власти за недостаточную активность «в деле сплочен