Лапти сталинизма — страница 4 из 56

ния политических проектов власти, что имело крайне негативные последствия — страна оказалась отброшена назад в своем развитии чуть ли не в эпоху Ивана Грозного[29]. Противоположные суждения высказывает А. К. Соколов в своем «Курсе советской истории». Уже на первых страницах своей книги он постулирует тезис, что «содержание [курса. — Н. К.] лежит в русле социальной истории». По мнению автора, «сталинский» режим имел свои социальные подпорки, и большинство людей были искренне ему преданы. Вслед за западными «ревизионистами» А. К. Соколов доказывает слабость центральной власти в Советском Союзе, которая вынуждена была делегировать на места значительные полномочия. В наступившем в силу этого административном хаосе Кремль оказался не способен ни на что более как слабо откликаться на различные движения внутри общества. Этими движениями автор объясняет и коллективизацию, и репрессии 1930-х годов. Однако же в целом, по мысли А. К. Соколова, сталинский режим соответствовал задачам модернизации страны и становления в СССР индустриального общества[30].

Дебаты отечественных «тоталитаристов» и приверженцев социальной истории, безусловно, оказали позитивное воздействие на развитие современной российской исторической науки, поскольку привлекли внимание исследователей к изучению механизмов взаимодействия между государством и обществом в СССР. Однако при этом значительно упрощается и сужается круг вопросов, задаваемых историком прошлому, что сводит историческое исследование к поиску аргументов для доказательства прогрессивности или регрессивности сталинизма. Сам по себе вопрос о том, что в прошлом было хорошо, а что плохо, по нашему мнению, глубоко внеисторичен, ибо априорно предполагает обращение историка не к анализу фактов и процессов, а к миру собственных субъективных оценок. К тому же в спорах представителей этих направлений все более сказывалось пренебрежительно-снисходительное отношение к историческим источникам. Российских приверженцев тоталитарной модели, как и их зарубежных предшественников, отличает тяга к сдергиванию завесы с тайн истории и разгадыванию сталинских секретов. Так, одной из основных идей И. В. Павловой, высказанных в ее монографии, стала мысль о законспирированности сталинской системы власти: «Механизм сталинской власти в 30-е годы — способ принятия решений и передачи их из Центра на места — представлял собой настолько законспирированную систему, что она не оставила практически никаких следов»[31]. Если от предмета изучения не осталось никаких следов — возникает вопрос: на основе чего автор строит свое исследование? С другой стороны, А. К. Соколов безгранично доверяет официальным советским источникам. Например, доказывая, что «содержание самой

Конституции [имеется в виду Конституция СССР 1936 года. — Н. К.] никак не соответствует тоталитарной модели», он пишет: «По демократизму своего содержания Конституция 1936 года превосходила все созданные до этого законодательные акты. В этом заключалась ее сила воздействия на общество»[32]. Сам по себе этот факт неоспорим, но какое отношение он имеет к реальным политическим практикам сталинизма? У обоих авторов критический анализ источников становится словно бы излишним. В первом случае, поскольку документы бездоказательно лживы, во втором, потому что они безоговорочно верны и не требуют предварительной критики. Учитывая эти особенности современных «тоталитаристко-ревизионистских» дискуссий, их продолжение в заданных рамках представляется нам занятием бессмысленным. Современное состояние дискуссий в вопросе о политическом режиме в СССР таково, что требует от обратившихся к этой проблеме исследователей поиска новой методологической платформы. Как нам представляется, выход из этой сложившейся ситуации возможен на основе обращения к изучению жизненного опыта «маленького человека» в условиях тоталитаризма[33], то есть той аналитической модели, которую предложил С. Коткин.

Вместе с тем следует отметить, что в 1990-е — 2000-е годы в российской исторической науке продолжалось концептуальное и эмпирическое осмысление проблемы сталинизма. Важное значение для понимания природы сталинского режима имеют работы О. В. Хлевнюка[34]. Своеобразным итогом исследований этого автора на сегодняшний день стала книга «Хозяин. Сталин и становление сталинской диктатуры», в которой проанализирован механизм принятия внутриполитических решений руководством СССР в 1930-е годы[35]. О. В. Хлевнюк приходит к выводу, что в основе функционирования этого механизма лежали не политические программы и пристрастия отдельных политических лидеров, а ведомственные интересы, личные взаимоотношения и клиентно-патрональные связи, невидимыми нитями опутывавшие советское политическое руководство. И. В. Сталин, выполняя в этой системе роль арбитра, сосредоточил в своих руках основные рычаги власти и являлся инициатором всех принципиальных политических решений. На сегодня эта работа О. В. Хлевнюка является, пожалуй, наиболее полным исследованием функционирования институтов власти высшего уровня и внутренней политики сталинского режима. В последние годы появились исследования и по другим важным аспектам советской истории «решающего десятилетия». Среди них вопросы функционирования советской экономики[36], место и роль ГУЛАГа в системе советского государства[37], проблемы внешней политики и внешнеполитические стереотипы советской политической элиты[38]. Особое внимание историков привлекает тема сталинских репрессий[39]. Исследователи в буквальном смысле проследили «вертикаль Большого террора» — от кремлевских кабинетов до застенков районных отделений НКВД. В итоге современная историография значительно расширяет наши представления о механизмах функционирования сталинского государства. Однако этого недостаточно для понимания природы сталинского режима. Дело в том, что характер последнего определяется соотношением трех системообразующих элементов политической системы: государства, общества и личности. Место двух последних в политической системе сталинизма также нуждается в объективном историческом осмыслении.

Отчасти именно на решение этой задачи и ориентированы труды историков «школы советской субъективности». В России подобные исследования еще только начинают появляться. Из крупных работ мы можем отметить прежде всего две книги. Во-первых, это монография политолога О. В. Хархордина, подготовленная им на основе своей диссертации, выполненной в одном из ведущих на территории США постструктуралистских научных центров — Университете Беркли[40]. Большое влияние на автора оказали работы М. Фуко, терминология и модели концептуализации этого философа. Личность в советском обществе О. В. Хархордин исследует в ее взаимодействии с коллективом через анализ практик обличения, товарищеского увещевания и отлучения. Сами по себе эти практики, по мнению автора, насаждались властью как инструмент взаимного (горизонтального) контроля и дисциплинирования общества, однако затем стали фактором индивидуализации личности. Проходя чистку в партии, составляя автобиографию или отчитываясь перед «коллективом товарищей» на «суде чести», то есть становясь субъектом действия, индивид невольно совершал рефлексию своей предшествующей деятельности. В этих условиях происходило формирование его представлений о самом себе, что в конечном итоге, по мысли О. В. Хархордина, и предопределило успех индивидуалистической психологии после падения Советского Союза. Другой работой, важной для понимания механизмов коммуникации индивида и власти в советской России, стала книга С. В. Ярова[41]. Несмотря на то обстоятельство, что работа основана прежде всего на богатом опыте отечественной исторической психологии, ее ключевая проблематика почти идеально соотносится с главным вектором научных поисков школы «советской субъективности». В частности в работах С. Коткина одной из центральных тем является анализ методов, при помощи которых сталинский режим вовлекал индивида в свою деятельность, делал его субъектом своей политики. Такая реакция индивида, которую американский исследователь характеризует как «коллаборационизм», очень близка по своей сути понятию «конформизм» — в качестве аналитического стержня — книги С. В. Ярова. Работа последнего, собственно, и посвящена формированию в рамках советского политического режима институциональных (система политического просвещения, политизации языка и досуга) и логических (системы аргументации) условий, предопределивших обращение индивида в «большевизм». Несмотря на появление этих, безусловно, интересных работ тема взаимодействия индивида и власти все еще продолжает оставаться мало изученной областью, обращение к которой, как думается, было бы весьма целесообразным и актуальным.


В современных аграрно-исторических исследованиях, как правило, выделяются три этапа в развитии отечественной историографии советского крестьянства: первый этап -1930-е — первая половина 1950-х годов; второй — вторая половина 1950-х — конец 1980-х; третий — конец 1980-х — до наших дней[42]. Хотя центральной проблемой крестьяноведческих исследований применительно к 1930-м годам оставалась тема коллективизации и ее последствий, оценки, методология и институциональные основы историографии на этих этапах значительно отличались.

Для работ по истории крестьянства на первом этапе была характерна значительная зависимость от официальной партийной литературы и установок «Краткого курса истории ВКП(б)»