Лапти сталинизма — страница 41 из 56

ачений маркеров социальной идентичности менялось в зависимости от текущей ситуации. Все эти обстоятельства при анализе настоящей темы ограничатся следующими задачами: во-первых, рассмотреть базовые характеристики социальной и политической идентичности крестьянства Русского Севера в 1930-е годы, во-вторых, проследить изменения в этой сфере, происходившие в период формирования колхозной системы, определить их характер и основные векторы движения.

1. Социальная идентичность

Важнейшим маркером социальной идентичности для подавляющего большинства жителей села на протяжении всех 1930-х годов оставалось понятие «крестьянин» («крестьянство»). Несмотря на все превратности судьбы, изменения юридического статуса, характера производственной активности и социальной организации на селе, колхозники продолжали считать себя крестьянами. Вероятно, в сохранение устойчивости этой социальной дефиниции свою лепту внесли как сила традиции, так и высоко оцениваемый политической пропагандой статус крестьянства в иерархии социальных групп советского общества.

Крестьянская идентичность жителей села проявлялась прежде всего в их антагонизме по отношению к городскому населению. Порой такая трактовка расходилась с официальной пропагандой. В частности, в период сплошной коллективизации агитпроповская машина нередко вещала о союзе пролетариата и крестьянства в борьбе с эксплуататорским классом — кулачеством. В данном случае селяне готовы были скорее признать отсутствие антагонизмов внутри мира деревни (безусловно имевших место), нежели допустить мысль об общности своих интересов с жителями города (см. об этом в первом параграфе гл. 2 настоящей работы). Таким образом, представление о крестьянстве как о единой социальной общности порой оказывалось сильнее пропагандистских трактовок, в которых структура сельского социума трактовалась исходя из критериев марксистско-ленинского классового анализа. Противопоставление себя миру города было характерным и для периода формирования колхозной деревни. «Деревня сеет хлеб, но голодует, зато город торгует», «Коров держать — масло городу отдавать, а самим воду хлебать», — говорили между собой члены колхоза им. Калинина Шенкурского района в 1934 году[443]. В 1937 году та же мысль звучала в высказываниях жителей Нижне-Кулойского сельсовета Верховажского района. «Пролетариат перевыполняет план промышленности, а мы сидим голодные», — говорили они[444]. О неэквивалентности обмена между городом и деревней говорил на одном из собраний И. К. Тургин, крестьянин из Грязовецкого района: «Нас кругом обманывают, обвешивают, посылают запакованные товары неполновесные. Рабочему дают все, а мужику ничего»[445]. Этот антагонизм нашел отражение и в деревенской частушке 1930-х годов. «Ныне служащие ходят все в суконных пиджаках, пятилетку выполняют на голодных мужиках», — распевали школьники в Каргопольском районе[446]. География даже описанных выше случаев свидетельствует о распространенности подобных взглядов среди жителей села. Конечно, в первую очередь в них отражался протест крестьянства против политики государственного ограбления деревни, но не увидеть общности сельских жителей, их противопоставление себя миру города (вплоть до отдельных атрибутов последнего) здесь также трудно.

Другим важным признаком принадлежности к крестьянству в воззрениях жителей села была трудовая деятельность в сфере сельскохозяйственного производства. Иногда даже под словом «крестьянство» они понимали не определенный социальный слой, а вид трудовой активности. Так, например, описывая хозяйственную деятельность одного из фигурантов политического дела, свидетель И. говорил: «Ранее занимался крестьянством, потом имел подсобное предприятие»[447].

Особенно часто ссылка на трудовой характер деятельности встречается в крестьянских «письмах во власть». Показательно в этом отношении письмо группы жителей Нижне-Матигорского сельсовета Холмогорского района. Пытаясь доказать несправедливость раскулачивания, проведенного в отношении их хозяйств, они следующим образом аттестовали характер своей деятельности: «Онегин Иван Егор[ович] с малых лег работает, трудится не покладая рук. Своими собственными руками построил дом со скотным двором и вся биография его трудовая», «Михаил Петров… с малых лет работал в чужих людях в работниках и все время работал день и даже ночь», «Леонтьев Николай Михайлович… трудовой крестьянин… никогда не выпьет вина, сам себя оскудняет в пище»[448]. Подобные характеристики можно обнаружить и в других письмах крестьян в государственные органы. М. Д. Ламов в письме в редакцию «Крестьянской газеты» так описывал свое хозяйство: «Самое трудолюбивое хозяйство, работая и день, и ночь и отказывая себе во всем и всю жизнь…»[449] М. Н. Улитин, житель Кубино-Озерского района, в письме в Севкрайком в 1932 году так объяснил свой материальный достаток: «…нажитое потом с мозолистых рук, перенося нужду и горе»[450]. Разумеется, в «письмах во власть» крестьяне, как правило, стремились доказать неэксплуататорский характер своих хозяйств, поэтому особо акцентировали свой трудовой статус, однако постоянство обращения к этому аргументу, проявляющееся вплоть до схожести формулировок, позволяет считать этот признак еще одним устойчивым «маяком» в крестьянском сознании.

Элементом крестьянского самосознания в 1930-е годы было также стремление к свободе хозяйственной деятельности. Именно это лежало в основе циркулировавших в северной деревне на рубеже 1920-х — 1930-х годов крестьянских лозунгов о необходимости отмены классового налогообложения, развитии индивидуального крестьянского хозяйства, введении свободы торговли и даже призывов к возрождению капитализма[451]. Распространенность в крестьянской среде подобных взглядов была одной из причин первоначального неприятия колхозов. Для жителя села, привыкшего видеть в крестьянском дворе центр хозяйственной жизни и основу благосостояния семьи, идея колхоза, основанного на непосредственной производственной деятельности, выглядела по меньшей мере странно. Сложнее обнаружить этот элемент крестьянского сознания в колхозной деревне, где свобода хозяйственной деятельности была в принципе невозможна. Тем не менее она есть. Об этом, в частности, говорит отмечаемая в современных исследованиях колхозной деревни широко распространенная практика «прирезок» земельных участков к личному подсобному хозяйству колхозников, с которой власти пытались безуспешно бороться в течение всего десятилетия[452]. Об этом же свидетельствуют и случаи «развода» колхозных коров, которые также имели место в северной деревне. Интересное описание такого «развода» скота содержится в следственных показаниях жены председателя одного из колхозов Кубино-Озерского района:

«3 или 4 апреля 1932 года утром во время обеда приходит к нам в квартиру гражданин нашей деревни Грудин Сергей Иванович с газетой в руках и после пришел Никаноров Александр. Грудин читает газету и говорит вот газета пишут, что у каждого колхозника должна быть корова, веди с колхозного двора Яковлевна корову и ничего не будет. После чего читал газету и Никаноров. А Сергей говорит твой муж председатель колхоза, то защищает свою шкуру, но не дает разводить коров. В это время к нам набежало баб более 10, то им Сергей читает газету и говорит понимаете бабы газету, что каждый колхозник обязан иметь корову и вышел с бабами вместе на улицу и я вышла с ними. То на улице уговорились вести коров… И с этого сразу же разбежались разводить коров и развели с ним вместе и я увела свою корову. Но на следующий день всех коров свели обратно на колхозный двор. И еще вместе с нами вновь коров Милешин Иван и Левашев Василий Васильевич на принципах добровольности. Но продержали на колхозном дворе 2 1/2 недели. Левашев Вас. В. увел корову со двора с женою Екатериной Ивановной. И только лишь сегодня 6 января 1933 года Левашев Василий вторично свел корову на колхозный двор»[453].

Документ хорошо передает внутреннюю борьбу в душе простого сельского труженика, показывает противоречия между установкой, основанной на историческом опыте независимого хозяйствования, и конъюнктурными обстоятельствами ситуации, в которой он оказался. Дилемма заключалась даже не столько в том, вести или не вести корову на колхозный двор, а скорее в сохранении основ крестьянской идентичности. С одной стороны, давила устоявшаяся практика крестьянского хозяйствования, с другой — страх наказания. Последний не был лишен смысла, поскольку государство старалось пресекать рецидивы прежних хозяйственных традиций. Документ отразил и определенный результат этого ментального противоречия. Коровы оказались на колхозном дворе, а участники их «развода» — на скамье подсудимых. В условиях сталинской юстиции 1930-х годов крестьянам нередко не оставалось ничего более, чем просто печалиться по утраченной свободе: «В скором времени все переменится и мы опять заживем по старому», «Доживем, что и мы опять будем хозяевами своего положения», — говорили между собой крестьяне в 1930-е годы[454]. Однако времени вспять не повернуть, а вместе с ним уходил в прошлое и тот социальный тип сельского труженика, который мы привыкли называть крестьянином.

Проживание в сельской местности, труд на земле и претензия на хозяйственную самостоятельность были основами идентичности большинства жителей села, нормой крестьянского общежития. Вместе с тем крестьянское сообщество обладало также специфическими представлениями о своей социальной неоднородности. Было бы наивным полагать, что деление крестьян на бедняков, середняков и кулаков привнесено в российскую деревню советским политическим режимом вместе с коллективизацией или же являлось следствием развития капиталистических отношений в пореформенной