Лапти сталинизма — страница 43 из 56

е хозяйство с целью полегче работать и это же кушать по сравнению своих товарищей середняков»[465]. В апогей сплошной коллективизации эта тенденция еще более усилилась. Сводки сообщают, что крестьяне не только не стремились развивать свое хозяйство, но и разными путями «разбазаривали» свое имущество (проводили «самораскулачивание» в терминологии власти). Порой зажиточники не находили для себя лучшего выхода, чем породниться с беднотой. Участившиеся случаи таких браков привели к тому, что в ряде районов местные власти даже пытались административным путем их запретить[466]. В целом используемые на рубеже 1920-х — 1930-х годов деревенскими жителями категории социальной градации были сложным симбиозом индоктринированных концептов большевистского классового дискурса и этических норм самих крестьян, в котором замысловато переплетались оттенки моральных, экономических и политических коннотаций. Провести строгие границы применения той или иной категории в этом хаосе оценок практически невозможно. Тем не менее все это позволяет говорить о кризисе социальной идентичности, переживаемом населением деревни. Вместе с ним из хаоса эпохи коллективизации возникало и здание новой социальной организации — колхозной системы.


Среди многих других важных изменений, которые принесла коллективизация в жизнь села, было деление крестьянства на колхозников и единоличников. Эти категории быстро стали важными маркерами крестьянской идентичности. Обособленность этих двух групп сельского социума особенно очевидна в первой половине 1930-х годов, в период становления колхозной системы еще не ставшей в то время устойчивой нормой сельской повседневности[467]. Отношения между этими двумя группами крестьянства далеко не всегда бывали добрососедскими. Иногда в их взаимном восприятии проскальзывали и нотки враждебности: «Колхозники не наши товарищи», — говорил в 1933 году один из жителей Няндомского района[468]. Более явно взаимная неприязнь проявлялась в среде деревенской молодежи. Бывало, что членов колхоза — мужчин и женщин — не пускали на деревенские вечеринки или с криками «даешь колхозников, где колхозники» нападали на них во время гуляния[469]. С другой стороны, колхозники считали, что именно их в первую очередь государство должно снабжать товарами; некоторые колхозники завидовали единоличникам — если те, несмотря на все трудности, имели больший достаток. В отдельных случаях антагонизм между крестьянами — членами колхоза и единоличниками принимал полуанекдотические формы. Например, в деревне Харитоновское Вельского района после создания там в 1929 году колхоза сельчане разделились на два враждебных лагеря: одни гордо именовали себя колхозниками, другие — с не меньшей гордостью — общинниками. Праздники они отмечали в разных концах деревни; при встречах колхозников и общинников постоянно возникали ссоры и потасовки, по этой причине женщины в гости друг к другу предпочитали ходить полем, а не деревенской улицей, где легко можно было столкнуться с враждебно настроенной «товаркой» из противоположного лагеря. В итоге столкновения — вплоть до рукопашных — между жителями деревни привели к тому, что в ситуацию вынуждены были вмешаться следственные органы, усилиями которых в деревне и был наведен относительный порядок[470]. Впрочем, не следует преувеличивать враждебность колхозников и единоличников по отношению друг к другу. И те, и другие понимали, что стали жертвами грубого административного вмешательства государства в мир деревни и продолжали считать себя крестьянами. К тому же этот антагонизм уже во второй половине 1930-х годов практически сходит на нет — как только крестьяне осознали, что колхозы «всерьез и надолго», признав тем самым неизбежность своего нового положения.

Даже единоличники, которые после коллективизации сохраняли прежние признаки своего крестьянского статуса, понимали, что они оказались в принципиально новых условиях, будучи объектами ограничительной политики государства. Это неоднократно подчеркивалось в «письмах во власть». «Если крестьянин не идет в колхоз, то его облагают налогом от 100 до 150 руб. и т. д. и сразу просят деньги. Если крестьянин не платит сразу денег, то продают последнюю корову или лошадь», — жаловался И. В. Сталину М. И. Данилов из Леденского района[471]. «Жизнь единоличника — насильно гонят в лес старых и малых на лесоработы, отбирают, зорят, продажа имущества до последнего», — так описывал бедственное положение крестьян И. Д. Пестерев из Кич-Городецкого района[472]. В условиях жесткого налогового и административного давления со стороны государства какая-либо активность в сфере сельскохозяйственного производства оборачивалась против самого крестьянина, то есть, по сути, утрачивался смысл самого крестьянского существования. Об этой проблеме сельского труженика точно написали в письме «отцу народов» В. Беричевский и С. Замараев из Великоустюгского района. В частности, описывая практику «твердых заданий» на единоличников, они спрашивали вождя: «…стоит ли после этого улучшать свое хозяйство, то есть, стоит ли стараться распахать и засеять лишнюю полосу, выкормить лишнюю скотину?… улучшишь свое хозяйство и попадешь в твердозаданцы, так уж не лучше ли жить как попало, да лишний рубль пропить, тогда уж не оверхушат и не дадут твердого задания»[473]. Показательно, что житейским идеалом в данном письме выступает модель отношения к труду, которая ранее считалась уделом лодырей да лентяев.

Если к единоличникам советское государство относилось как к своим потенциальным противникам, то колхозники оценивались в большинстве своем лояльными крестьянами. Это осознавали и сами жители села. Недаром в их «письмах во власть» нередко указывалась дата вступления в колхоз — как факт, по их мнению, должный иметь явную положительную оценку в глазах адресатов. Однако новый социальный статус имел свою цену. Вступая в колхоз, помимо имущественных потерь, крестьяне страдали и в ментальном отношении. Ценой политической лояльности для крестьянина стал отказ от свободы хозяйствования. Представление о колхозах как о форме крепостнической, по сути, зависимости было довольно широко распространено в северной деревне 1930-х годов. Его можно обнаружить и в высказываниях единоличников в адрес колхозников, и в характеристиках последними своего собственного положения. «Коллективами разоряете середняков, хотите сделать его рабом», — говорили крестьяне Черевковского района. «У нас теперь барин все отобрал и землю и сенокос и скот. Мы все теперь на барина работаем. Работай, работай, а все что соберешь отдай барину» (Вельский район); «совхозы и колхозы являются второго вида формами угнетения (Вологодский округ); «мы же являемся людьми мучениками ибо в колхоз мы зашли не по доброй воле, а по неволе. Житья нам по за колхозу не стало и таких как мы на всем свете много» (Кич-Городецкий район)[474]. Иногда крестьянское самоосознание как зависимых от колхоза касалось не только их хозяйственной деятельности, но переносилось на другие сферы повседневной жизни. Отражение представления о колхознике как о подневольном человеке можно обнаружить в частушке 1930-х годов: «Сероглазый на расстание поиграй в тальяночку / Из колхоза не отпустят боле на гуляночку»[475]. Разумеется, отсутствие хозяйственной самостоятельности и слабая материальная заинтересованность в развитии колхозного производства, внеэкономические методы принуждения со стороны власти и колхозной администрации — все это меняло отношение крестьянина к труду. Во всяком случае, на протяжении всего десятилетия государство вело активную и, по всей видимости, безуспешную борьбу с трудовым саботажем (так называемыми «волынками»), Как говорили сами крестьяне, «энтузиазм не рождается из рабства»[476].

Итак, можно констатировать, что в основе деления крестьян на единоличников и колхозников на ментальном уровне лежало представление жителей села о своем месте в системе отношений с государством[477]. Единоличники — в представлениях крестьян — сохраняли за собой, пусть и достаточно иллюзорно, статус независимых хозяйственных субъектов, колхозники же попадали в зависимость от государства, однако взамен приобретали статус лояльных граждан. Именно отношение крестьян к государству выступало в данном случае фактором формирования идентичности. При этом прежние доминанты крестьянской идентичности (такие, как отношение к труду и свобода хозяйственной деятельности) в силу новых обстоятельств частично теряли свою прежнюю роль. По сути происходило разрушение основ крестьянской идентичности жителей села.

Параллельно менялись и представления о внутренней дифференциации крестьянства северной деревни, постепенно теряло свое значение разделение по имущественному признаку. Нагляднее всего утрату прежнего значения социальных маркеров демонстрирует эволюция понятия «кулак» в политическом дискурсе 1930-х годов. По данным современных исследований, после сплошной коллективизации реальных кулаков на селе не осталось, «великий перелом» нивелировал крестьянство. Однако государство продолжало свое наступление на «зажиточные слои деревни»: на места рассылались строгие предписания об обложении в индивидуальном порядке, твердых заданиях и прочих «антикулацких мерах». Эти «меры» способствовали выявлению новых жертв — так же, как и активно проводившиеся в первой половине 1930-х годов чистки колхозов от «кулацкого элемента». Следует иметь в виду, что в этой «охоте» на очередных врагов колхозного строя принимали непосредственное участие и сами крестьяне. Вряд ли можно однозначно судить о мотивах последних (вероятно, в каждом случае они были индивидуальны), однако несомненно, что ярлык «кулак» активно использова