Ларец — страница 74 из 115

Она, Машенька, как всегда, проснулась на рассвете. Да, она Машенька. Хоть и ворчала о том бабушка Серафима, что в старину-де, в добрые времена, не называли дочерей Мариями. «Ни одной не было на Русской земле, слишком чтили святое имя, чтоб обычным девкам давать… Нет в людях теперь того благочестия. Ишь, Мария! Давеча от мамок в малину убежала, а с утра дерзит! Мыслимое ли дело?» Но матушка, дивно румяная от уже снедавшей ее тогда хвори, возражала: «Благочестие ли то было? Разве не лучшее дело родителей дать дитятке самого сильного заступника на небесах? Не успею взлелеять, так, быть может, Царица Небесная дитя убережет». Тут бабушка огорчалась и спорить переставала.

Машенька подходит к оконцу, берется за тяжелую створку, в коей больше свинца, чем слюды, отворяет. Свешивается через подоконник. Начало года, первые осенние дни. Солнечно, но золотистые клочья тумана еще не успели растаять на усыпанных красными ягодами кустах шиповника. Кое-где шиповник разросся так, что к стене старого терема не подойдешь. А подойдешь, так исхлещешься в высокой крапиве, которую давно пора б покосить. Но старый терем помнит еще, как прапрадед Никита уходил на Куликово поле. Деревянные дома стареют, как люди: осел красный угол в больших сенях, и пол сделался покат, в девичьей протекает крыша. Вместе с домом одряхлел и сад. Пруд не чищен, не покатаешься на лодке — весла увязнут у берега в густых водорослях. Большой дуб разбит молоньею по самое дупло и грозит рухнуть. Но Машеньке милы и сад и терем. Жизнь ее течет щасливо.

Не поменялась бы она ни с одной из великих княжон! Пусть горница ее мрачновата и без дорогого убранства, но разве так бы ей жилось, будь Сабуровы богаче и знатней? Разве разрешали б ей кататься с посадскими на ледянках и провожать на улицах Масленицу? Пожалуй что и писать не учили б, хоть и по старинке, стилом на бересте, а не краскою чернильной умеет она выводить буквы. Коли б научили читать, так дали б только молитвослов, а никак не любимую ее книгу о заморских зверях-бестиях. В высоких теремах девы живут в строгости, ох, в какой строгости!

А самое важное… Машенька краснеет. Разве б росла она, будучи великою княжною, вместе с нареченным своим женихом? Разве б играли они с младенчества в городки и горелки? Разве переглядывались бы за трапезой, рвали б вместе желтые кувшинки, промокнувши и перепачкавшись тиной? Вон Елена Иоанновна, сказывают, даже на обручении видала не жениха своего Александра Литовского, а пана, что его представлял.

А Борис, оставшийся сиротою после взятия ливонского города Тарваста, сызмала взят в дом опекуна своего, а Машенькиного родителя. Никто не думал скрывать от невинных детей, что предназначены они друг другу. Как, должно быть, страшно идти за чужого, а не за того, кого велено любить с младенчества!

И Машенька вправду любит темноглазого живого Бориса. Он весел и хорош собою: строен, пусть невысок, темноволос и чернобров, а лучше всего в лице его длинные ресницы да девичий яркий румянец. Машеньке скоро сравняется пятнадцать, а Борис не недоросль уж, а новик, и опека над ним кончена, скоро ждать свадьбы.

Нет, по всему хорошо, что не так уж Сабуровы и высоки!

«Маша! Сестлица!» — произносит не выговаривающий рцы голосок. В светлицу входит малютка Соломония, чьим рожденьем оборвалась матушкина жизнь. Пятилетняя девочка одета лишь в синюю рубашонку, но на распущенных волосах ее красуется какой-то сплетенный из соломы и осенних цветов венец.

«Ты в кого играешь?»

«Я иглала, что я княгиня, но тепель уж пелестала. Маша, Глазок плопал! Никто не видал его!»

Озорной щенок охранной породы неразлучен с девочкою. То-то горе ей будет, коли что случилось с глупышом! Кровные собаки долго глупы, в отличье от беспородных. Мог свалиться в звериную нору, а теперь никто не слышит, как бедняжка лает… Странно, что одна неприятная мысль вызывает другую, из темноты, куда Машенька вовсе не собиралась заглядывать! Да и пусто в той темноте! Не больше там чудовищ, чем ночью в сенях! Меньше надобно книжку про бестий на ночь читать, и не будет глупых тревог! И Глазок сыщется! И все будет хорошо!

«Скажи девкам, чтоб поискали, Соломонюшка! Я и сама выйду с вами, только урок докончу!»

Проводив девочку, Машенька решительно берется за запись прошлого занятия. Вот выведено ее рукою число «VI», на коем остановилась она переписывать. Остановилась, когда вошел Борис. Вот презрительная черта, выведенная его рукою — она пересекает цифру.

«Неразумный счет! — молвил он насмешливо. — У чисел римских своего лица нету. Не шестерка это, а лишь число, на единицу больше пятерки. Всего три числа в десятке — один, да пять, да десять. Вот что есть число настоящее!»

И рядом выведенная рукою Бориса цифра «6».

«Так это ж то же самое, только арабскою цифирью!»

«То же, да не то. Во всех языцех шестерка с звука шипящего начинается, вроде как по-змеиному. А звук тот с буквы, гляди, я рисую, „S“. Ни на что не похоже? У египтян древних он змею и означал».

«А по-нашему не с этой буквы!»

«С буквы, что похожа на букву „шин“. Так еще лучше. Смотри, как арабская шестерка, ровно змея, тож свернулась. А по-иному изогнется, девяткою станет. Значенье меняет и неизменною остается».

«Да лишь бы счислять удобно было, велика важность!»

«Ну да, ты женщина, не понять тебе», — лицо Бориса делается неприятно. Отчего сияющие карие глаза его всегда казались ей большими? Вовсе они невелики.

Машенька с досадою отстраняет исчерканную розоватую бересту. Отчего так томительно ей воспоминанье о том разговоре? Диво ли, когда вьюноша похваляется? Перед кем же ему себя ученым показать, как не перед невестою? А что ученей он ее, так и то вить правда. И прилежен Борис в учении, в том ему не откажешь. Всегда его за смышленость хвалили дьячки, а уж как стал заниматься с ним новый духовник отец Аркадий, так уж и вовсе не оторвать его от уроков. Не грамматикою с арифметикой они занимаются, а высоко парят в познании Божественного. Десятой доли ей, Маше, не понять в их разговорах о Троичности Божества. Даже и сотой. Вроде как спорят о чем, а может, отец Аркадий спорит с кем еще, да объясняет то ученику своему?

Так что ж ей, глупой, не по нраву? Что жених ее не только красив ликом, но и благочестен так, что даже дряхлая бабка Серафима умиляется сердцем?

Вот и сегодня отец Аркадий придет после полудня. Ну и хорошо, что придет. Величествен, но не суров отец Аркадий. Всегда найдет доброе слово даже для малютки Соломонии. Бывает, что бражничают святые отцы сверх меры, бывает, что в гневе и руки распускают на прихожан. А про него со всех сторон доброе слышно. А вить мог бы возгордиться, прислан из Москвы всесильным дьяком Федором Курицыным, приближенным советником самого Великого Князя Иоанна Васильевича. Хорошо, что выделяет батюшка Бориса.

Стоило б взять да подслушать, о чем наедине они говорят? Да ума она лишилась, что ли? Стыд-то какой! Зачем ей вытворять такое? Что за заноза такая засела в щасливой Машиной жизни? Что за невнятные сомнения гложут ее душу?

Она положит им конец! Чего ей грозит — положим, послушает она тайно мудреный урок, соскучится до смерти, в другой раз не захочет. А на душе станет спокойно. И больше она никогда так поступать не станет. Никогда.

Глава XIV

Солнце, перевалившее за полдень, играет разноцветными сполохами в снятом молоке опалов. Ветви дерут одежду, хорошо, что толстые чулки защищают от крапивы. Машенька крадется вдоль стены. День теплей летнего, утренний туман растаял без следа. Окна растворены в сад. Вот и окно горницы Бориса.

Внутри так тихо, что слышен скрип гусиного пера — в отличье от Машеньки Борис умеет выводить, не сажая сок чернильных орешков безобразными пятнами, яркие черненькие буковки. Молодец он, право, молодец!

Но вот заскрипела дверь, прекратился скрип, торопливо стукнула скамейка, отодвинутая от стола.

— Благослови… — Борис произнес какое-то несуразное слово, но Машеньке удается догадаться, что это, верно, «батюшка» на греческом либо латинском языке.

— Благословляю и хвалю, что переписываешь ты книгу «Махозор».

— А в монастыре Кирилловом так и не знают по сю пору, что сие за книга? — Борис негромко засмеялся.

— Есть уже у нас монастыри, где знают все. Советник Иоаннов и сноха его Елена держатся нашего учения, дитя мое. А вить от вдовой княгини зависит, как будет воспитан отрок Димитрий, венчанный дедом на царство. Пятнадцать лет невидимой брани — и мы побеждаем. Едва ль теперь можно нас остановить. Но не об том сейчас речь. Сын мой, по-прежнему ли сердце твое дерзновенно?

— Я ищу могущества и знания, я все отдал бы ради них!

— Отдашь, быть может. — Ласковый голос отца Аркадия стал насмешливым. — Но переступишь ли через себя самого, не побоишься ли нарушить запреты, впитанные с материнским млеком? Только избранный способен на это. Воистину, нарушить запреты — значит победить страх. Это очень страшно, вьюноша.

— Я страшусь только одного — не получить власти над живыми и мертвыми, коей ты поманил меня, учитель. Я хочу знать о людях тайное, чтобы управлять их волей! А страх — разве доселе я выказывал его? Разве не перевернуты у меня на ночь иконы? Разве не надругался я над нательным крестом?

До сего мгновения Машенька не понимает ничего. Теперь ее словно окатывает из раскрытого окна ледяной водою — кожа покрывается пупырышками озноба. Как это — надругался над крестом? Борис, ее жених? И говорит сие священнику? Нет, верно, она что-то не то подумала.

— Бросить вызов святыне — лишь полстраха. Настоящий страх — переступить через то, что кажется противным, внушено как мерзкое. Ты добыл уже собаку?

— Да, я привязал щенка в надежном месте. Он под рукою, чуть понадобится.

Щенка? Не о Глазке ли речь? Зачем Борису щенок?

— Но зачем мне собака, учитель?

— Съесть ее.

— Вы смеетеся надо мною? — Голос Бориса дрожит.

Дрожит и Машенька. Колени ее подогнулись, и она сидит под окошком на корточках. Крапива хлещет ее руки, но она не замечает жжения.