С тихой улыбкой — в душе у нее что-то смеялось и пело, она подошла к Фортинбрасу и горячей щекой прижалась к его чистой и нужной, прохладной гладкой шее.
Портос подал ей шляпу.
— У тебя нет гребешка? — спросила она его.
Он подал ей маленький свой гребешок и она причесалась и убрала под шляпу волосы. Потом сама отвязала Фортинбраса.
— Пора ехать, — сказала она. — Смотри, как темнеет.
Опять был легкий прыжок через канаву, на дорогу, и мерное движение шагом к далеким и редким огням Ланской улицы.
Они ехали всю дорогу шагом и все время молчали. Иногда Портос брал свободно висящую правую руку Валентины Петровны, тихо подносил ее к своим губам и целовал сквозь перчатку.
Смеялось и пело в душе у Валентины Петровны, и бездумное счастье билось в ее сердце. Так, шагом, они доехали через весь город до ее квартиры и там, в улице, в сырой прохладе наступившей белой ночи, у въезда в их палисадник — двор, где ждал автомобиль и вестовые, она, усталая и разбитая, сама, не дожидаясь Портоса, соскочила с лошади.
— До завтра, — тихо сказал Портос.
Она долгим взглядом посмотрела в темную глубину его глаз. В этом взгляде Портос прочитал немой упрек.
Он пожал плечами, взял ее руку и поднес к губам. Она осторожно отняла руку и, опустив глаза, быстро пошла по асфальту двора к горящей светом стеклянной двери подъезда.
Портос следил за нею глазами. Она не обернулась.
XLIV
Диди и Таня прибежали на звонок. Валентина Петровна в прихожей снимала треух. Таня зажгла свет. В зеркале отразилось усталое лицо, синева под глазами, опустившиеся щеки.
Таня подала ей телеграмму, лежавшую на блюде, на столе в прихожей.
— Из Захолустного Штаба, — сказала она.
Валентина Петровна развернула бланк.
"У папочки был удар. Сейчас отошло. Приезжать не надо. Мама", — прочла она про себя.
Она ничего не соображала. Слово «удар» она поняла буквально. Она подумала, что ее отца кто-то ударил и вся похолодела от ужаса. Телеграмма дрожала в ее руках.
— Что там?.. Случилось у нас что? — спросила Таня.
— Вот… прочти… — подавая телеграмму Тане, сказала Валентина Петровна.
— Поедете, барыня?
Валентина Петровна ничего не ответила и пошла, сопровождаемая все ожидавшей ее ласки и прыгавшей на нее собакой, в спальню. Таня шла за нею.
"У папочки удар" — думала Валентина Петровна. — "Вот оно — возмездие… О, Боже! Прости меня! У папочки удар… Я изменила мужу… Раз, или тысячу раз — все равно — это измена… И что я должна делать?"
Она села в кресло.
— Сапожки снимете?
Она посмотрела на Таню и не поняла, что та ей говорила.
— Сапожки, позвольте снять? Чай устали. Так долго сегодня.
— Ах да… — она протянула Тане ногу. — Это ужасно, Таня… удар?
— Пишут: оправляются. Помните, у полковника Томсона был удар. Совсем оправились. Ничего и не осталось.
— Нет… я не о том. Почему был удар?..
— Года их, барыня, не малые… Может, какая неприятность была?
К подошве сапога пристал мох, и Таня снимала его.
— В лесу ездили?
Валентина Петровна вздрогнула и со страхом и мольбою посмотрела на Таню. Ей показалось, что Таня проникла в ее секрет и знает все.
— В леcy теперь, должно, ужасно как хорошо!
— Оставьте меня, Таня!
Горничная взяла сапоги и амазонку и вышла из спальни. Диди, так и не дождавшаяся ласки, свернулась клубком на кресле и заснула. Валентина Петровна опустилась на ковер подле собаки и ласкала ее, прислушиваясь к нежному ворчанию, точно воркованию, левретки.
"Мох на сапоге… Тот мох"… — она вздрогнула. — "Измена мужу… Развод… самоубийство… Как я… опять… приму его здесь?..
Она со страхом посмотрела на раскрытую постель и вздрогнула.
"Этого не может быть… Этого никогда не будет"…
Она не осуждала Портоса. Она себя казнила и в болезни отца видела наказание за грех.
— Я не могу… — вслух сказала она. Ловила мысль, зародившуюся в ней. И не могла поймать. Посмотрела на телеграфный бланк, лежавший на столике.
— Надо ехать… Что же, поеду… Буду ходить за папочкой… А потом? Когда-нибудь надо вернуться?.. Он пишет, чтобы я приехала в Энск… В гостинице… В одном номере?
Эта телеграмма ее спасала. Она давала отсрочку.
"Время… Время научит… Время покажет"…
Листочек мха лежал на ковре. Она подняла его.
"Как это все… само случилось. Ведь, когда она ехала по лесу, когда прыгала канаву… Как легко она ее взяла!.. Она не думала об этом?.. О! как далеко она была от этого! Вдали играл оркестр. Так славно пахло смолистою хвоей. И было тихо. За этот миг — всю жизнь? Полно?.. А Божие милосердие"?..
Она щекотала мягкую шею собаки, покрытую шелковистою шерстью и слушала ее бормотание во сне.
— Что ты там говоришь такое, Диди? Что рассказываешь? — сказала она.
Вдруг простая мысль пришла ей в голову. Вспомнилась пошлая фраза из какой-то немецкой оперетки, должно быть: — "еin mal — kеin mal" — было и не было… Считать — не бывшим. Это ошибка… Это грех… Ну и замолю свой грех… Покаюсь. Кто без греха?.. Споткнулась… упала и встану… Ах, Портос, Портос!.. Все вы, мужчины, так легко на это смотрите… а нам…. нести крест… и лгать… всю жизнь!..
Она с отвращением посмотрела на постель. Ей страшным казалось теперь лечь в нее. Она сняла с нее одеело, закуталась в него и села в кресле. Так просидела она долго, ни о чем не думая, в какой-то тихой дреме, в приятном телесном оцепенении. Таня заглянула к ней.
— Что же вы так-то, барыня, не ложитесь? Не идете кушать?
— Надо лечь?.. Хорошо, я лягу, Таня, — покорно сказала Валентина Петровна.
— Да вы не убивайтесь, барыня. Может быть, папаша уже и встали.
— Ты думаешь?
— Все от Господа… Все проходит.
Валентина Петровна приподняла голову.
— Что ты говоришь, Таня… Как — все проходит?
— Да так… И болезнь, и горе, и радость — все пройдет у Господа. Все позабудется.
— Если бы так, Таня!..
— Да так оно и будет.
— Ну, спасибо, Таня.
— Что же, так не кушамши, и заснете?
— Мне не хочется есть, Таня.
Таня закутывала Валентину Петровну в одеяло, и она отдавалась ее ласке, как больной ребенок.
— Собаку взять прикажете?
— Оставь ее, Таня, пусть спит здесь.
— Прикажете погасить электричество?
— Да, погаси, Таня.
Когда стало темно и Таня вышла, — Валентина Петровна заплакала. Она сама не знала, о чем она плакала. О папочке ли, у которого был удар, о своей ли измене и грехе, о том ли, что это никогда не повторится: — этот прыжок Фортинбраса, мягкий мох и это… что это было?.. Счастье?..
Так, с мыслью о счастьи, она и заснула. Был тих, глубок и покоен ее сон.
Утром она поспешно собралась и, никого не предупредив, никому не послав телеграммы, одна, оставив Диди, Топи и квартиру на попечение Тани, помчалась в Захолустный Штаб.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Этот год… Если был Господь — наложил Он наказующую руку на Русскую землю. За охлаждение к веpе, за равнодушие к пролитой христианской крови послал Он великий зной на Россию, а с ним целый ряд бедствий. Незаметно приходили они. Не пророки отмечали их, но полицейские протоколы и репортерские заметки в газетах. Был далек Господь от людей и не чувствовали они Его тяжелой, взыскующей десницы.
Сухое лето. Над Петербургом седая хмарь далеких лесных пожаров. За Ириновской дорогой горели леca. Раскаленные торцы дышали смолой, вязок был асфальт, и в комнатах даже с открытыми окнами стояла нестерпимая духота.
На юге засуха грозила урожаю. Ржаные поля полегли, перепутались колосьями. Душный воздух был мутен, и в полдень можно было смотреть на солнце. Красным, точно кровью налитым шаром висело оно в дрожащем сухом мареве. Деревни горели, и едкий дым пожаров на много верст тянулся над полями. В степи, на толоках, пересохли лужины, где поили скот, и на их меcте осталась серая земля, сколупанная скотскими ногами и покрытая глянцевитым солонцоватым налетом. Печально топтались вокруг засыхающих полей крестные ходы. Недвижно висели старые хоругви, и маленькая кучка, — больше баб и детей, — жалась вокруг.
— Бог Господь явися нам! — без веры взывали священники в палящий зной. Равнодушное солнце пылало над ними. Не слышал Господь сомневающихся в Нем. Не являлся спасти от голода.
Ночи наступали темные и душные. Точно черной кисеей подернутые звезды едва мерцали, и на горизонте протяженно сверкали обманчивые зарницы. Приходила страшная сухая гроза. Гремела непрерывными раскатами грома, горела молниями, не посылала ни дождя, ни прохлады.
Жара, зной, засуха, трепет людей перед возмутившейся природой отразились на человеческой душе. Как никогда раньше, в это лето было много самоубийств. Участились преступления. Ревность, зависть, распутство точно распухали от зноя и цвели кровавыми цветами человеческих жертв. Самые небывалые преступления прокатились волной по Русской земле. Точно мстил кто-то за неотомщенного мальчика с источенной кровью.
В Павловском парке солдаты изнасиловали девушку из хорошей «интеллигентной» семьи, и она, не пережив позора, — покончила с собою. В Пермских лесах семья заперлась в бане, подожгла ее и сгорела живьем, распевая псалмы. Народ стоял кругом и не позволял тушить. "Святые люди! Ко Господу идут!.. Всем бы народом так!" Под Петербургом объявилась богородица и святые братцы — и народ валом валил к ним. На Смоленском кладбище видели юродивую Ксению.
В деревнях встречали давно умерших людей, восставших из гробов. Шептали старухи о страшном суде и о грядущем Антихристе. Ждали войны.
От жары, от того, что крепко солоны были заправленные впрок свинина и сухая донская тарань и дешевы изобильно родившиеся огурцы — народ много пил воды, и дизентерия начиналась по городам. Ожидали холеры.
По городам и на станциях железных дорог висели большие белые плакаты с надписями: — "не пейте сырой воды!" и стояли бочки и кадки с теплой, противной, кипяченой водой, а народ тянуло к реке, к водопроводному крану, где вода казалась холоднее и свежее.