Largo — страница 36 из 82

Вася остановился.

— Ну, что сегодня?

— Да что, — со злобою воскликнул Вася. — Третьего дня, конюшня дотла сгорела.

— С лошадьми?

— Нет, все лошади были на работе.

— Та-ак, — протянул Яков Кронидович и глубоко задумался. Он уже не слушал, что дальше говорил ему Вася, кого он подозревал в поджоге. Его охватило странное, еще никогда им не испытанное чувство безпокойства. Слушая одним ухом Васю, он думал: — "что же это?… таинственный еврейский бог, черные вихри темных неисследованных сил? Просто широко организованный подкуп с целью устранить всех свидетелей этого дела… Последний свидетель — я"…

Когда Вася ушел, Яков Кронидович смотрел на дверь и вспоминал, как, держась за нее, позднею ночью, Стасский грозил ему третьею встречею.

"Совсем Пеер Гюнт", — думал он, — "Но Пеер Гюнт был развратный малый, думающий только о себе и о своих удовольствиях и ему страшен был роковой плавильщик, ожидавший его на "третьем перекрестке", да и то… спасла его святая любовь Сольвейг. Да разве надо быть грешником, чтобы быть раздавленным колесницею еврейского бога? А Озя, простерший руку свою и взявшийся за ковчег, чтобы поддержать его, был же поражен за дерзновение…. Поражены невинные дети Чапупы…. Сгорела конюшня… Так…. при третьей встрече…. на третьем перекрестке… Стасский… У Пеера Гюнта — Сольвейг… У меня?..

И почему-то с отвращением вспомнил письмо — донос Ермократа о листочке мха, приставшем к сапогу во время верховой прогулки с Портосом.

XII

Никогда не нужно возвращаться на то место, где был особенно счастлив. Счастье капризно: оно не сидит на месте.

Валентина Петровна ехала в Захолустный Штаб. Там были ее детство и девичество. Счастливая, невозвратимая пора жизни. Невозвратимая!.. Она родилась в Захолустном Штабе. Она в нем выросла. В институте мечтала о нем — о родителях, о милых друзьях детства. И ей казалось — там небо другое, другой воздух, там особая красота солнца и облаков, и радостно, а не грозно гремит весенний гром. Нигде не могло быть такой красоты природы, как в Захолустном Штабе.

Нигде не было таких громадных раскидистых каштанов, как в его гарнизонном саду, не цвели так пышно сирень и жасмин, как подле их казенной квартиры. А речка Лабунька с ее тихими заводями, с белыми купавками и желтыми кувшинками, с большими листьями, похожими на лотосы далекой Индии!? А поля, поля!.. Их сладкий дух во время цветения, их пряный аромат в дни покоса! Все здесь было удивительно. И эта вечно откуда-то несущаяся музыка, или пение, и это относительное безлюдье при массе людей — и ее верные мушкетеры!

Какие сладкие, волнующие и, вмеcте с тем, чистые воспоминания шли из несказанной прелести кустов, беседок, завитых ярко-зеленым хмелем, с которым дружно переплелись голубые барвинки, и крученые панычи, и где в зной было прохладно, и золото солнечных лучей лишь кое-где тронуло зеленую сень… Вот они! — Атос, Портос и Арамис — ее три мушкетера — Петрик, Багренев и худышка — черный, точно негритенок — Ричард Долле, в пахучих коломянковых кадетских рубахах с одинаковыми алыми погонами клянутся перед нею — девочкой в коротком платье:

— Еtеnds la main еt jurе! — кричали тогда Петрик и Долле, и красивый, в рамке вьющихся волос Портос, поднял руку и все трое, с поднятыми руками сказали в голос:

— Tous pour un, un pour tous!..

Казалось тогда — клятва на веки!!

Все было для нее. Когда она приезжала на станцию Ровеньки, откуда надо было ехать шестьдесят верст, по прямому, мощеному кирпичом шоссе, которое почему-то называли «стратегическим», — ее, дочь командира полка встречал четверик лошадей, запряженных в просторную коляску с солдатом на козлах и ее мама. Четыре часа усыпляющего гула колес, цоканья подков по камням — и показались в низине шпили костела и городской магистратуры, зелень садов, и высокие бледно-желтые казармы. Дымит на плацу пыль, звучит сигнал и издали видно, как скачут пушки в пыли. Их "лихая конная" учится… Потом, когда она приезжала сюда уже барышней — ее ожидали, отец, начальник дивизии, мать и адютант отца, в автомобиле… Ей подносили букет цветов, — и она еxaлa, как королева. Убегало перед ними ровное, «стратегическое» шоссе, и мама с папа рассказывали ей новости Захолустного Штаба. Через час были уже дома!

Она была первой в деревне!

И когда она уезжала на свадьбу, ехали они все вместе, и — какое столпление экипажей с солдатами на козлах — их автомобиль с шофером с унтер-офицерскими нашивками, высокий брэк запряженный «тэндем» драгунского полка, их бывший уланский четверик, кабриолет гусар и лихая тройка донцов, и сколько еще скромных еврейских балагул стояли на обычно пустынном, мощеном большими камнями станционном дворе. Еще бы! Провожали дивизионную барышню!

Полковые дамы надели лучшие платья. Полковые цвета были на их шляпах и лентах. Маленькая платформа едва могла вместить всех приехавших проводить. Молодые корнеты примчали верхом, сделав для этого основательный пробег. Уланы прислали свой хор трубачей. Из соседнего местечка привезли шампанское. Их купе, когда пришел поезд, засыпали цветами: букеты, связки, пучки, и в длинной тонкой рюмочке болезненная орхидея, подарок соседа помещика-поляка.

Поезд задержали вместо обычных двух минут на целых десять — и звуки их полкового уланского марша и крики ура офицеров и дам ее проводили. И долго мотались в воздухе платки и фуражки.

Это было ее последнее воспоминание, последнее впечатление от ее милого Захолустного Штаба. — Станция Ровеньки, полная нарядных дам и офицеров, масса экипажей, шампанское, крики ура и цветы…. цветы… цветы… Она смеется и плачет на груди у матери, и папочка, стоит у окна купе и с его серых глаз к седым усам катятся слезы.

Такою запомнилась ей станция Ровеньки… Такою, или с мамочкой и денщиком на перроне и автомобилем на дворе.

Поезд пришел без опоздания, в пять часов утра. Было свежее, душистое весеннее утро. Во всю цвела вокруг станции белая акация и ее запах одурял. На перроне, кроме дежурного по станции — никого. Вагонный проводник любезно взял ее небольшой баул. Она выглянула на двор. Автомобиля не было.

Стратегическое шоссе, окаймленное круглыми яблонями-кислицами в белом цвету, прямою лентою уходило между ярко-зеленых, подернутых туманною дымкою полей и упиралось в сосновые леса.

Она вышла на крыльцо и постояла, осматриваясь.

Легкий ветерок развевал ленты ее шляпы и после безсонной ночи освежал ее лицо. Голубое небо, где простерлись нежные перистые облака, показалось Валентине Петровне холодным, безразличным и скучным.

Она прошла на станцию. Дежурный ушел к себе досыпать недоспанное — движение здесь было редкое. В телеграфной комнате постукивал лениво аппарат. Телеграфист, накрывшись черною шинелью, спал на лавке. Весовщик, старый служащий, узнал Валентину Петровну и подошел к ней.

— Ваше Превосходительство ожидаете машину? — сказал он.

— Нет… я не предупредила, что еду.

— Навряд ли пришлют… Папаша ваш не совсем здоров… Новый начальник приехали…

— Да, я знаю… Не слыхали, как теперь отец?

— Не могу знать-с….

— Что же мне делать? Мне надо ехать в Захолустный Штаб.

— Позвольте, я сбегаю в местечко, у жида лошадей вам достану.

— Ах, пожалуйста!

Час тревожного, жуткого ожидания… Она давно не имела из дома писем. Последнее было на Пасхе. Мать писала, что отец получил "синий пакет" — его увольняли в отставку по предельному возрасту. Тогда в своем увлечении прогулками и… Портосом…. Она не подумала о всем значении этого…. Она не читала "Русского Инвалида". Она просмотрела его отставку…. Как скоро… И как все переменилось.

Гремя железными шинами подкатила раскрытая тяжелая балагула, запряженная парою кляч. Жид в длинном лапсердаке щелкал бичем по камням…

Балованная дивизионная барышня тащилась в «свой» штаб целых восемь часов, потряхиваясь на неудобном сиденьи, как какая-нибудь вахмистерская жена!

ХIII

Она не узнала Захолустного Штаба.

Как все переменилось за эти четыре года, или тогда она на все это смотрела другими глазами?

По дребезжащему, дощатому, низкому мосту без перил переезжали Лабуньку. Она хорошо помнила этот мост. Последний раз в нем было две свежие доски и они ярко сверкали на темно-сером фоне других досок.

Она их сейчас же узнала. Они побурели, потемнели, но все еще отличались от других досок.

Это Лабунька? Такая маленькая, жалкая! Она точно обмелела и высохла за эти годы. Молодой камыш рос по берегам. Как и всегда, растоптан был спуск на водопой и брод. Брод казался ей раньше значительным и опасным — теперь он был жалок. За обрывистым, невысоким берегом тянулся полковой плац. Он был пуст в эти после-полуденные часы. И слава Богу! Никто ее не увидит! Скучными, пыльными и маленькими показались ей завалившиеся и разбитые валы препятствий.

За мостом началось предместье. Сонные, слепые жидовские лавочки. В низине на затоптанном лугу низкие деревянные конюшни. На коновязях стояли гнедые уланские лошади. Навешены были торбы. Люди ушли, остались одни очередные. Они равнодушно смотрели на мерно потрухивающих в пыли лошадей и на высокую балагулу, где сидела нарядная дама в городской шляпке.

Каштаны гарнизонного сада в высоких свечках белых и розовых цветов ей показались маленькими и жидкими. Сирень отцветала, и черные кисти были безжизненно печальны.

Она не узнавала своего милого Захолустного Штаба. В нем не было прежнего оживления.

В прихожей недружелюбно ее встретил чужой денщик.

Все переменилось.

Но больше всего переменилась ее мамочка. Она располнела, и по старушечьи опухли и обвисли внизу ее щеки. Кожа лица была мягка и дрябла и, когда целовала она Валентину Петровну, — поразили мягкость и вялость ее губ. Она была неровно напудрена — и пестрые краски — буровато-желтая, сизая, белая и розовая чередовались на ее лице под седыми, сильно поредевшими волосами. Обнимая Валентину Петровну, мамочка облилась слезами и поспеш