лым взглядом.
–Ну, хотя бы из партии он мог бы… ты понимаешь?
–Нет.
Ребров рухнул в кресло, свернулся в нем личинкой, но тут же выпорхнул серой бабочкой:
–Ты пойми…
–И ты пойми, он боевой офицер, ветеран войны, он вступал в эту партию на фронте.– Лариса не знала этого наверняка, но считала, что имеет право на такое полемическое преувеличение.
–Да это все, конечно…– кривлялся зам.– Но только его осознанный, такой демократический жест…
Лариса мрачно покачала головой и вышла вон, не скрывая возникающей неприязни к собеседнику.
–Что-то надо делать с этой сукой!– жаловался Ребров в тот же вечер одному из понимающих комсомольских менеджеров средней руки. Он наладил свои тропы в дом на Маросейке.
Тот отмахивался и вздыхал:
–Лучше не связывайся, само отомрет. Как и твой Михалыч. Это уже близкие дела. Лучше наливай.
Ребров и сам чувствовал, что за Ларисой что-то клубится. Да, все эти специалисты по Михаилу Тверскому и любители Лавра Корнилова пока тихо попрятались в поры старой жизни ввиду новейших политических мод, но погасли ли они окончательно? Он искренне, со всем вятским коварством ненавидел эту старомосковскую снобь и даже хотел бы отомстить за то, что вынужден был перед нею в свое время пресмыкаться, но трусил. Его звали на хорошее место в новый ловкий банк, а он боялся расстаться со своим здешним мелким, но прочным местом.
Сердце разрывалось меж двух карьер.
14
У Ларисы было такое впечатление, что крутнули гигантский калейдоскоп – и теперь она с удивлением рассматривает новый глобальный рисунок жизни. Прежде у нее было ощущение, что она один из самых все понимающих и решительно действующих людей, и ей было неприятно осознавать, до какой степени почти все остальные оказались больше готовы к «переменам», чем она.
Впрочем, не все.
С некоторым даже интересом она обнаружила, что у ее ног по-прежнему толчется стайка щенят мужского пола. Они не разбежались, когда распались бразды ее прежнего правления. Им легче пережидать смуту поблизости, в надежде, что она придумает, что и как делать дальше.
Ну, с Бабичем у них был медленно мерцающий брак, даже произошло какое-то сближение с семейством. Отец «супруга», молодой еще, крепкий, нахрапистый мужик, директор мясокомбината, очень к ней благоволил и даже вроде как шутливо ухаживал. Все понимал: «поматросишь ты моего парнишку и бросишь». Лариса и не скрывала, никакого по-настоящему прочного союза она себе здесь не планирует. «Тогда отрежь и отринь». Лариса честно пробовала, несколько раз заводила разговор о том, чтобы Бабич-младший поискал себе настоящую жену. Все это делалось спокойно, без всякого надрыва. Так герцогиня побуждает жениться своего надоевшего любовника-конюха на камеристке.
Прокопенко и Волчок держались на некотором расстоянии, но не потому, что отказались от старшей подруги, а просто не знали, как себя вести. И стоило прозвучать первому ее конкретному окрику, тут же встали в позу прежнего подчинения.
Прежде Лариса их гнобила и шпыняла, обвиняя в самодовольстве и предательстве, теперь отложила кнут. «Настоящее достоинство – это достоинство, сохраненное в поражении» – такая у нее теперь была формула.
Молодые люди, как и подавляющее большинство жителей страны, были жителями политического болота. Им противно было, задрав штаны, бежать за Собчаками, но и свинцовые мерзости старых партийных порядков были отвратны. «Открытая часть закрытого партсобрания», «Да здравствует братство республик сестер!» Такое, конечно, хотелось забыть. Но и новое не восхищало. Они просто кивали напористому телевизору, да, да, победа, но не обнаруживали внутри источника истинного ликования.
Противно и тяжело быть никем.
А тут вдруг оказалось, что они не просто так, не мусор в щелях истории, а носители подлинного, обиженного благородства. Они что-то вроде партии, временно отошедшей с передовых позиций. Бинты на ранах после совместного поражения связывают крепче, чем флаги общей победы.
Таким образом, влияние Ларисы в «Истории» стало, с одной стороны, слабее, но с другой – как бы и сильнее. Если раньше сбежать из-под ее колпака было делом почти желанным, то теперь представлялось практически немыслимым. Все равно что бросить раненого друга.
Разумеется, и Милован, получивший страшный печатный нагоняй за несвоевременную статью про своего кормильца Булгарина, кажется в «Московских новостях», тянулся туда же. Причем как и все очень образованные люди, считал, что именно он является и мозгом кружка, даже не представляя, до какой степени это не так.
Бережной и Энгельс также стали залетать на огонек все чаще. Причем с ними присоединилась еще одна мощная линия. В «Историю» стали заглядывать священники. В прежние времена привлечь к работе ЦБПЗ священнослужителя, тем более официальным порядком, было невозможно. Бережной с Энгельсом хотели, но терпели. Теперь же – свобода!
Физики и химики потащили экстрасенсов, инопланетян, гадалок, свидетелей падения Тунгусского метеорита.
Армейцы – бывших офицеров Иностранного легиона.
Историки – священников.
Теперь каждое застолье было как бы освящено, и рядом с Че Геварой (подарок позабытой лесбиянки) появилась икона.
15
Единственным мужчиной, с которым у Ларисы отношения не складывались, ну ни в какой степени, был ее сын. Конечно, виновата она была сама, и даже готова была признать, что виновата. Мать не рядом с ребенком, на что она может претендовать? Вечная червоточина в сердце – я скверная мать!
Неприятные приступы трезвости – а как можно устроить по-другому?
Ребенок в коммуналке под опекой Каблуковых?!
Потом Ларисе неожиданно дали однокомнатную квартиру, и неплохую, в новом доме, строившемся для сотрудников ЦБПЗ последние лет двенадцать и вдруг победоносно достроенном прямо среди развалин СССР.
Но улучшение жилищных условий только усложнило жизненную ситуацию. Ларисе теперь намного труднее было представить сына в одном с собою жилище.
Кто и как будет за ним смотреть при ее графике и режиме жизни?!
Этим вопросом она обычно заканчивала свои сетования о том, что разлучена с ребенком.
С ней никто не спорил, даже из числа тех, кто искренне не видел ничего особенного в ее жизненной комбинации. Если кто-то пытался заикнуться в том смысле: а что тут такого?– Лариса смотрела на этого человека как на идиота, и так безапелляционно, что он сам себе начинал таким казаться. И в самом деле, как это мать тридцати трех лет может жить в одной квартире с сыном-пятиклассником?
Ларисе сочувствовали, входили в ее положение, у нее было даже что-то вроде негласного звания матери-героини, в том смысле что вынужденной жить без своего дитяти!
Сына Лариса не любила, и до такой степени, что даже иногда признавалась себе в этом. Он был виноват перед нею, и не делал ничего, чтобы исправиться. Ну, зачем он до такой степени подробно и полностью повторяет черты и повадки своего папаши?! Кстати, пропавшего напрочь со всех горизонтов. Он вспоминался Ларисе уже каким-то сгинувшим, как бы из-под земли, и это ее устраивало.
Мальчик между тем, не видя матери, рос в полноценной семье, при моложавых, крепеньких бабушке и дедушке. Они возились с ним именно по-родительски, а не по-стариковски. Заботились, но не тряслись.
Тихий, укромный ребенок, хорошист, на периферии учительского внимания. Не отличник, чтобы нахваливать и выдвигать, но и не двоечник-хулиган, чтобы о нем беспокоиться.
Капитан запаса Конев охотно ходил на родительские собрания, хотя и совершенно зря. Имя ученика Конева почти никогда на них не звучало. Поэтому, когда дочь справлялась в своем дежурном московском звонке «Как он?», капитан честно отвечал: «В штатном режиме».
Деда радовал. В комнате, доставшейся ему по наследству от матери, устроил свой мальчиковый мир. Центром его сделался лобзик. Мальчик был фанатом выпиливания. Его одно время пытались приторочить к баяну в Доме офицеров, но после того, как он сыграл «Дунай, Дунай, а ну узнай» Лиону Ивановичу во время одного своего приезда в Москву, по совету опытного деятеля сцены от баяна отстали. «Пусть пилит»,– сказал Лион Ларисе, и она кивнула, решив, видимо, что Егор с баяна перейдет на скрипку.
Мальчик выпиливал и клеил, и все сплошь модели советской военной техники. То есть действительно радовал деда. Капитан видел во внуке счастливое совмещение двух основным семейных традиций: художественной и военной. Пусть даже в такой фанерной форме.
Друзья у него были.
Хорошие ребята, кто-то из класса, кто-то из кружка в Доме офицеров. Он дружил с ними, но как-то не полностью, на три четверти. У него был огромный недостаток – его нельзя было ни в каком виде использовать в футбольной команде. Даже в качестве вратаря. Он «стоял» так, что лучше было играть при пустых воротах.
Использовался только в качестве болельщика.
Кстати, много болел.
Порода – выносил про себя вердикт капитан, сидя в очередной раз с температурящим в мокрой кровати внуком.
Однажды капитан Конев, зайдя в комнату мальчика, обнаружил, что у него из-под кровати торчит угол какой-то коробки. Вытащил. Оказалось, что это не просто коробка.
Кремлевская стена! Из фанеры.
И уже выпиленные заготовки для башен. И даже покрашенная золотой краской луковка для соборной колокольни.
Не дожидаясь, пока внук явится из школы, капитан позвонил дочери, почти с надрывом объяснил, в чем дело. Мальчик грезит столицей, тем местом, где обретается мать. Вслух не жалуется, а тихо терзает фанеру и прячет тоску под кровать.
Да, я отвратительная мать, признала Лариса. Но неужели непонятно, почему все так происходит?! Может, это жизнь нынешняя настолько отвратительна, что матери вынуждены так относиться к своим детям.
Капитан, в общем и целом, разделял взгляд столичной дочери на ситуацию в стране (на дворе был конец сентября 93-го года, уже назревала беззаконная расправа над парламентом), и он очень ценил, что его Ларочка где-то там, близко к горнилу, знает, чем смазываются рычаги, ворочающие историческим курсом родины. Он извинился, положил трубку и закурил.