— А… Да. Кажется, да.
— Правда, Вон, — заметил я, — у тебя что-то с памятью.
— Я стал слегка рассеян, — сказал он, а затем, к моему удивлению, опустил голову на руки, и плечи его задрожали.
Я с любопытством уставился на него — уж где-где, но в «Красном льве» я его таким еще не видел.
— Вон, — спросил я, — что, черт возьми, случилось?
Всхлипнув, он достал из кармана брюк платок, с силой потер глаза и громко высморкался. При виде этой картины я содрогнулся, но, похоже, он все-таки взял себя в руки.
— Мне действительно очень нравится Одри, — наконец сказал он.
— Знаю, — ответил я, хотя происходящее в голове у Вона для меня оставалось такой же тайной, как и мысли любого другого человека. — Она симпатичная.
— Похоже, мы отдаляемся друг от друга. Все об этом говорит.
— Может, вам стоит перейти на новый уровень? — спросил я, позаимствовав фразу из одного случайно увиденного омерзительного ток-шоу. — Может, предложить ей выйти за тебя замуж или что-нибудь вроде того?
— В самом деле? Ты думаешь?
— Почему бы и нет?
Я всегда считал, что отношения у Вона просто-таки идиллические — с женщиной, которая живет в другом месте и лишь иногда приходит поболтать и, что намного важнее, заняться сексом. А потом убирает за собой и возвращается домой. Но, похоже, подобное удовлетворяет не каждого — по крайней мере, не Вона, который наверняка нуждается в большей эмоциональной привязанности женщины, чем я. Собственно, я в такой привязанности вообще не нуждаюсь.
Я надеялся, что Вон не станет выдвигать контраргументы, поскольку, чтобы им противостоять, мне не хватало опыта, — но я мог не беспокоиться. Он весь просиял, улыбаясь до ушей, словно Чеширский кот.
— Так я и сделаю, — заявил он. — Предложу ей руку и сердце. Конечно! Какой же я идиот!
— Не понял, — сказал я.
Идиотизм обычно не ускользает от моего взгляда, но в случае Вона я всегда предпочитаю считать, что тот просто пребывает в замешательстве.
— Она уже намекала, — горячо проговорил он. — Ее сестра в прошлом году вышла замуж, и с тех пор Одри шутит, будто сама слишком стара для брака, но наверняка именно этого она всегда и хотела!
Он с неподобающей поспешностью допил пиво — учитывая, что платил за него я, — и встал, наматывая на шею шарф.
— Куда ты?
— За кольцом, старина!
Лишь Вон не выглядел напыщенным болваном, употребляя слово «старина».
— У меня есть еще полчаса до конца перерыва, чтобы найти ювелирный магазин!
В гэвистонскую государственную среднюю школу на Гроув-роуд я пошел в тринадцать лет, за семь месяцев до своего четырнадцатого дня рождения. К тому времени я уже оправился от вызванного потерей отца шока, и мое состояние точнее всего можно было описать как «замкнутое». У меня не было никакого желания с кем-либо знакомиться, с кем-либо разговаривать или чем-либо заниматься, так что я вполне вписывался в новое окружение.
На третий день меня зажали в углу раздевалки двое мальчишек из другого класса.
— Новенький! — прошипел один из них.
Он был бледный, по-дурацки остриженный по моде тех времен, с выбритыми висками, торчащими на макушке мышиного цвета волосами и смешным конским хвостиком на затылке. Его приятель был не столько мускулист, сколько дороден, но все равно превосходил меня ростом как минимум на фут — прошло еще два года, прежде чем я вымахал до нынешних шести футов с небольшим.
— Да, — подтвердил я, предпочитая не говорить лишнего, но все равно выдав чужой для них акцент.
— Откуда ты? — бросил второй.
Я даже не понял, что это вопрос, и потому не счел нужным отвечать. Я собрался уйти, но они преградили мне путь.
— Ты чего, псих? — спросил тот, что пониже. — С башкой не в порядке?
Толстяк фыркнул и придвинулся ближе — достаточно близко, чтобы я ощутил вонь его подмышек.
Вряд ли они чем-то могли мне угрожать, и я уж точно их не боялся. Но они не давали проходу, а мне не хотелось больше торчать в этой смрадной, исписанной граффити дыре.
Пожалуй, главное мое преимущество над другими — внезапность. Я действую быстро, не колеблясь и не упускаю ни единого шанса.
Я пнул толстяка в пах. Он согнулся пополам и свалился на пол, пронзительно вопя, словно девчонка. Тот, что пониже, уставился на меня широко раскрытыми глазами. Он был примерно того же роста, что и я, и, видимо, никогда прежде ни с кем не дрался, не рассчитывая на помощь дружка.
Он попятился, пропуская меня. Я хотел было пройти, действительно хотел, но толстяк с воплями катался по полу, и впервые за многие месяцы я ощутил приятное чувство. Мне было хорошо. И весело.
К тому же все оказалось слишком легко. Схватив парня за плечо, я развернул его кругом и ударил о стену. Он что-то неразборчиво бормотал вроде: «Извини, мы не хотели, ты прав, отпусти», а потом голос его сорвался до такого же вопля, что и у его приятеля, будто шок и страх лишили обоих мужского достоинства.
Я не смог противостоять искушению. Прижав своего обидчика всем весом к стене и уткнув кулак меж его лопаток, я дважды намотал дурацкий хвостик на руку и почти без всяких усилий — хотя, возможно, мои намерения прибавили мне сил — оторвал его. Теперь оба корчились от боли, и вопил уже тот, что пониже, а второй лишь судорожно всхлипывал. Несколько мгновений я смотрел на них, удивляясь, как много шума они производят, и думая, насколько по заслугам они получили, а потом взглянул на волосы в своей руке. Вместе с ними оторвался клочок светлой кожи, волосинки все еще надежно связывала резинка.
Пострадавший держался обеими руками за затылок, словно арестованный, таращась на меня выпученными глазами. На лбу его пролегли складки, из глаз текли слезы, щеки побагровели. Я как ни в чем не бывало смотрел на кровь, сочащуюся из-под сплетенных пальцев с побелевшими от натуги костяшками.
— Спокойной ночи, девочки, — сказал я, стряхнув волосы с руки на пол, и ушел, оставив их стонать и всхлипывать.
Меня на неделю отстранили от занятий, но не исключили. Двое мальчишек были известными хулиганами, хотя, конечно, я об этом и понятия не имел. Когда меня вызвали к директору, гомосексуалисту средних лет, который поощрял либерализм в преподавании и надеялся найти последователей среди учителей, тот меня чуть ли не поблагодарил. И он вовсе не сердился.
— Так не делается, — сказал он. — Нельзя бить соучеников, это неправильно. Согласен?
— Наверное, да, — кивнул я.
— Что они тебе сделали?
Я задумался. Если честно, они не сделали мне ничего особенного.
— Встали на дороге.
— Они что-нибудь говорили?
— Не помню.
— Ты их испугался?
— Я никого не боюсь.
— Это хорошо, Колин. Так и надо.
— Вы не будете бить меня палкой?
— Нет, — ответил он. — Предпочитаю иные методы. Полагаю, ты сожалеешь о содеянном?
Я не ответил. Ответ бы ему не понравился, а лгать я не был готов. Я ни о чем не сожалел, и мне не было стыдно. Стычка, скорее, доставила мне удовольствие, внесла разнообразие в скуку обыденных дней.
— Что ж, ты в любом случае понимаешь, что мне придется отстранить тебя от занятий.
— Разумно, — сказал я.
— На неделю? — скорее спросил, чем заявил он. — Если я дам тебе неделю, ты обещаешь хорошо себя вести?
— Ладно, — кивнул я.
— Я напишу письмо твоей матери. Я уже говорил с ней по телефону и просил прийти, но… Впрочем, не важно. Иди забери свой портфель и пальто, а потом возвращайся сюда за письмом.
Я повернулся, собираясь уходить.
— Колин?
— Да?
— Больше так не делай.
Больше я так не делал, по крайней мере в школе, поскольку директор мне, как ни странно, чем-то понравился. Он вовсе не был слабаком, каким казался, — просто порядочным человеком, пытавшимся поступать по совести в крайне сложных обстоятельствах, и мне тоже хотелось ему понравиться. К тому же моя мать уже начала приходить в себя, пережив «крайне тяжкие времена», как она их впоследствии называла. И если директор, похоже, был не способен злиться по-настоящему, то о матери сказать этого было нельзя.
После смерти отца она несколько лет провела в полуофициальном трауре — такой уж она была женщиной. В конце концов она поняла, что люди перестали обращать внимание на ее капризы, и решила, что пришло время набраться смелости и жить дальше. Однако ей никогда не хватало терпения, а теперь, когда мы остались вдвоем, стало еще хуже. Ее подруги и родственники, даже ее сестра, не желали иметь с ней ничего общего, и потому я остался единственным, на кого она все еще могла выплеснуть свое раздражение и гнев. Она перестала пить антидепрессанты и принялась целеустремленно лечиться алкоголем.
Нашу ненависть друг к другу невозможно даже выразить словами. Она часто давала волю рукам, пока наконец не поняла, что я вырос и способен дать отпор, и с тех пор ограничивалась словесными оскорблениями, ранившими не меньше.
— Ты знаешь, что ты убил своего отца? — сказала она однажды вечером. — Я всегда это знала. Ты постоянно ему перечил и никогда не делал то, что тебе говорили, и он не смог этого вынести.
Мы сидели вдвоем в гостиной, молча ужиная. Подобное случалось все чаще — вежливость без всякого предупреждения сменялась враждебностью. За ужином мать пила вино, а до этого джин, а еще раньше шерри, но даже при всем при этом не выглядела пьяной. Работал телевизор, а поскольку мы не сумели прийти к согласию насчет того, что смотреть, напряжение в комнате росло. В конце концов она обвинила меня в смерти отца — точно так же, как и я обвинял ее.
— Ты убил его, маленький гаденыш. Он был так счастлив со мной, пока не появился ты.
В поисках подходящего оружия я остановился на Кафке:
— «Умереть значило бы не что иное, как погрузить ничто в ничто».
— Опять Кафка? — взвилась она. — Какая чушь.
— Кафка был нигилистом, — пояснил я. — И если исходить из его взглядов, не важно, кто из нас виновен в смерти отца, да и виновен ли.
— Жалею, что ты вообще родился, — холодно заявила она.