Ласточка и другие рассказы — страница 4 из 14

— Ну, — ответил старый лесник, — это потому, что ты еще карапузик и таких речей слушать не умеешь.

А кто долго в лесу живет и часто слушает деревья, тот все это понимает так, как людские голоса.

— Господи Боже! — воскликнул Ендрусь. — Да как же так? Говори, крестный, очень уж это интересно!

— Ну, погоди, погоди, чего спешить! — сказал старик Шимон и, усевшись на пне, стал закуривать трубку. Потянул раз, потянул другой и, видя, что у мальчика так глаза и горят от любопытства услышать рассказ, начал так:

— Видишь ты, мальчуган, тот дуб перед нами?

— Вижу! — ответил мальчик. — Какой он огромный… А ветви у него такие, что он накрыл бы и нашу избу, и овин, и голубятню… Верхушку едва видно!

Ендрусь еще больше отклонился назад, вдруг шляпа упала у него с головы, а старик Шимон, заметив это, сказал:

— Ты хорошо сделал, мальчик, что снял шапку перед этим дубом, — во всем лесу это лучшее дерево, хозяин среди слуг… Он тут говорит громче всех, и деревья любят его слушать больше всех и слышно его всюду до самой поляны.

Ендрусь обхватил старика за колени.

— Говори, говори, крестный, что он говорит?

А тут закачался вдруг дуб от ветра всей своей верхушкой, ветви зашумели, загудели как орган в костеле. Старик Шимон помолчал минуту, поднял седую голову и начал:

— У всего в мире, мальчик, есть свой голос, и все эти голоса — как напевы в песне. А человек, который не понимает такой песни, ходит по миру, как глухой. И леса, что выросли на нашей земле, поют наши песни, а те, что выросли в чужих землях — чужие, и так все. А этот дуб, видишь ли, говорит вот что:

«Дети мои, дети,

Сыновья и внуки.

Кто из вас упомнит

Времена былые?

Дети мои, дети,

Куда делось время,

Как над нашим лесом

Соколы летали?

Гей ты, сокол, сокол,

Древняя ты птица,

От тебя и следу

Нынче не осталось!..»

Ендрусь открыл рот, слушает… Думал, что Шимон еще продолжать будет, но лесник замолчал и только качал головой и курил трубку.

Тогда Ендрусь сказал:

— А вот сосна, крестный, что она говорит?

— У сосны этой, — ответил старик Шимон, — речь такая:

«На небе, с востока,

Загорелась зорька.

Сосенку срубили,

На море услали…

А над синим морем

Там орел гуляет…

Сосенка горюет

О лесах родимых…»

— Боже ты мой, Боже! — крикнул Ендрусь со слезами в глазах. — Жаль мне ее, коли она так жалобно поет… А береза? — спросил он через минуту, — она тоже говорит?

— О-го, — ответил старик. — Береза — болтунья! Все говорит и говорит про себя… Раз одно, другой раз другое, как и всякое дерево, что везде растет. А вот та, что там, налево на горке стоит и шевелит маленькими листиками, она так говорит:

«По лесной дорожке,

По тропинке узкой,

Проходил солдатик

С костылем под-мышкой.

Проходил солдатик,

Напевал он песни,

О родной деревне

Об избе родимой…

Поняла я песню,

Зашумела тихо:

— Бог тебе поможет

Их опять увидеть!»

— Значит, она может разговаривать так же, как человек? — спросил Ендрусь.

— А что? Ведь у всякого создания есть свой язык.

— А ива тоже говорит? — спросил опять Ендрусь.

— Ива, — ответил старик Шимон, — говорит так:

«Ты меня над речкой

Посади, хозяин,

Пастушек пройдет здесь,

Вырежет свирельку»

Ендрусь еще шире открыл рот.

— Ну, что, — спросил Шимон, — нравится?

— Нравится, нравится! Страшно нравится! Когда я теперь пойду в лес, я пойму, что говорит каждое дерево… А ольха, крестный, тоже говорит?

Но у Шимона погасла трубка, он вытряхнул из нее пепел, спрятал в суму из барсучьей кожи, встал с пня и сказал:

— Ну вот ты бы все хотел сразу узнать. Не годится так, мальчик! Ты запомни сначала то, что я тебе сказал, а когда мы еще раз сюда придем, я тебе еще расскажу. Теперь нужно пойти посмотреть, не случилось ли чего худого в лесу.

И они пошли дальше.




НА ЧЕРДАКЕ


— А-чхи, — чихнула Манечка, взбираясь на последнюю ступеньку лестницы, которая вела на чердак в хате старой Фоминичны.

— А-чхи! — чихнула она еще раз, но уже в шутку.

Сквозь открытые двери чердака слышался сильный смешанный запах ароматических трав.

Начихавшись, Манечка залилась веселым смехом.

— Фоминична! Что ты там делаешь? Табак растираешь?

— Дитятко дорогое! Барышня! — крикнула старуха-крестьянка, а Манечка в один прыжок была уже на чердаке и обхватила обеими руками шею своей бывшей няни.

— Что ты, Фоминична, колдуешь тут? — спросила девочка, пробежавши вдоль доски, стоявшей на козлах, на которой лежали пучки сухих и свежих трав. Рядом с доской на глиняном полу стояла корзина, полная белых цветов, за ней лежал платок, из-под которого торчали зеленые стебли, а дальше — сито, полное блестящих желтеньких цветочков.

Как колдую, дитятко золотое? — рассмеялась Фоминична. — Да ведь это моя аптека!

— Аптека? А лекарство для проказниц есть?..

— Есть! — погрозила пальцем Фоминична.

Но Манечка подбежала уже к другой стороне доски, и, засунув носик в пук засохших листьев, снова чихнула.

— Дай тебе Бог здоровья! — добродушно сказала старая няня.

— Брр!.. какой сильный запах! — вздрогнула Манечка.

— Сильный, сильный! Это ты верно сказала, мой цветик! Сильный, потому что в этом растении сила есть. Такая сила, что оно и человеку поможет и болезнь прочь прогонит.

— А что это такое? — спросила девочка.

— Это мята! Разве ты не знаешь, детка? Только не жабья мята, что растет на болотах на толстых стеблях, как конопля. Это настоящая — когда ее заваришь кипятком и дашь больному, у него и болезнь пройдет, и язык у него жжет до вечера.

— Как-будто я это знаю… а как-будто и нет! — говорила Манечка, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону и рассматривая маленькие розовые цветочки, разложенные на самом конце доски.

— Это тысячелистник, барышня. Не везде его можно найти, но если попадется где-нибудь хорошая земля, так он и среди простой травы растет. Страшно горькое это зелье. Сколько сахару, сколько меду ни клади — все ни по чем. Ничем горечи не прогонишь. Варят это люди и пьют от лихорадки. Вот я потому и собираю, что у Юзика лесничего лихорадка. Жаль, это не всегда помогает, хоть одному мужику помогло. Я давала ему два раза в день по чайнику. Лихорадка и ушла на болото, откуда пришла.

— Ага! Березовый цвет! — крикнула Манечка, заглянув в корзину. — Я сама знаю, что его пьют для того, чтоб вспотеть. Берут белок сначала, потом желток сбивают вместе, подливают отвару из березового цвета, вот и все! Ах, как это хорошо! А этого я не знаю… — прибавила она, указывая на платок, в котором были пучки стеблей с серебристыми продолговатыми листьями.

— Это полынь, барышня!

— А она от каких болезней?

— Э… это лекарство не для вас, барышня. Не так это сладко, не так вкусно, как березовый цвет. С полыни нужно общипать листочки, опустить их в бутылку, залить водкой, поставить на солнце, и пусть ее стоит! А когда придет время, и человек почувствует боли в желудке или озноб — нужно налить немного в рюмку этой водки, выпить — и согреет она так, что прелесть! Страшная горечь в полыни, но против болезней она очень часто помогает.

— А это что? — спросила Манечка, коснувшись белых корешков, нарезанных мелкими кусками.

— Это зинзивей, детка.

— Как зинзивей? Разве я зинзивея не знаю. Ведь у него розово-лиловые колокольчики, а в каждом колокольчике точно маленькая пуговка… Ведь он в саду у забора растет.

— Вы знаете одно, — сказала Фоминична, — а я знаю другое. Одно дело цветок, а другое корень. Только он промыт и высушен. Это лекарство от кашля, от удушья. Старая Петровна говорить не могла от хрипоты, а когда я ей зинзивейного корня наварила, медом подсластила и пить дала, так и хрипота прошла.

Но Манечка уже побежала дальше. Перед ней лежали груды бледно-зеленых листьев, расправленных как крылья на лету.

— Это липа так цветет! — крикнула она весело. — А зачем ее так много?

— Пригодится! Иногда на человека такой жар, нападет, что ему бы только пить и пить. Сваришь ему липового цвета, немного подсластишь и дашь. Это очень приятно в жару да в горячке… У больного руки так и тянутся к чашке.

— А это ромашка! — крикнула Манечка, засовывая руки в груду белых цветочков.

— Ромашка, барышня, ромашка! Только есть два сорта ромашки. Одна простая, песья ромашка, она ни на что не годится. И есть другая, настоящая — она растет маленькими цветочками и очень помогает человеку от болей в желудке.

— А это что? — спросила Манечка, указывая на сито, полное желтых цветочков.

— Это коровьяк. Я его насобирала потому, что старый плотник часто кашляет и страдает от удушья. Это смягчает горло. Особенно, когда сделаю я ему полосканье из шалфея и добавлю пчельнику, так старик совсем поздоровеет.

— Богородская трава! — крикнула Манечка. — А это на что тебе, Фоминишна, столько богородской травы? А как пахнет! У меня сразу защекотало в носу, когда я вошла. А-чхи! А-чхи! — стала она чихать шутливо.

Старая Фоминична смеялась, кивая головой.

— Ох, дитятко! Ох, барышня! Да ведь мало ли этой травы я насобирала и для того, чтоб купать вас, когда вы были маленькая. Горсточку или две этой травки положить в ванну, прибавить отрубей, так ребенок растет, как цветочек в саду.

— Ага! В ванну!.. — рассеянно говорила Манечка. — Скажи же, Фоминична, где ты все это собираешь?

— Да где растет, там и собираю. Одно дома, другое в лугах, третье в поле, в рвах, на горках, на песке… Где Господь приказал расти этим травам. У каждой есть свое место. А так как у старой Фоминичны работы теперь нет, стара она стала, года к земле ее клонят, — так встанет она рано утречком, на палочку обопрется, мешок за плечи, возьмет корзинку и пойдет, бормоча молитвы, собирать с земли эти травки… Тут пчелка прожужжит, там птичка чирикнет, тут кузнечик застрекочет, там зеленая лягушка глянет из-под листка, а где-нибудь на пастбище дудочка заиграет. А солнышко светит себе на небе, ветерок гонит тучки как белых ангелочков, а колосья и травы шумят да шумят, словно они с человеком разговаривают. Ох хороша наша земля, хороша! И хлеба она даст, и воды ключевой, и тени даст, и плодов всяких, и травы вырастит против разных болезней. Если бы люди любили ее так, как их любит эта добрая мать…