— Рученьки мои!
Оглаживала ладонями лоб, голову убитого и кричала:
— Ой, какие ж вы тоненькие, волосики!
Она кричала:
— Какой же ты желтый стал! Всю кровушку из тебя выпустили!
Она кричала, а в Сергее все леденело и заходилось ненавистью.
Потом они вышли на улицу Маркса. По улице борт к борту, в два, а то и в три ряда, двигалась немецкая техника. Шли огромные грузовики, с коротким, тупым радиатором и грузовики со спрятанным в кабину радиатором. Ползли порыкивающие бронетранспортеры с большими передними колесами и множеством задних, перематывающих мягкую гусеницу. Обгоняя колонну, выезжали на тротуар маленькие — их не назовешь легковыми — машины, похожие на железные ящики на колесах. И у всего этого потока техники, у каждого грузовика, даже у каждой части грузовика был устрашающе воинственный вид, который сразу же заметили и оценили мальчишки.
У нашей армии, которая недавно тоже проходила через город, было куда меньше машин. Но дело даже не в количестве. Наши солдаты сидели в кузовах тех же самых трехтонок и полуторок, которые возили колхозный хлеб на элеваторы, гудели с грузом угля, досок, кирпича на городских улицах. Грузовики в армии, конечно, перекрасили. Но никакие маскировочные полосы на бортах, никакая краска не могла скрыть, что солдаты сидят в кузовах известных всем хлебовозов.
Немецкие же автомобили невозможно было себе представить со строительным грузом в кузове. Эти огромные, широко и прочно расставленные колеса с толстенными рубчатыми шинами, эта помесь трактора, колесного тягача и танка в контурах кабины, эти кузова-крепости, кузова-вагоны — все предназначалось не для работы, а для войны. Даже форма бензинового бака у немецких мотоциклов — готовый к тарану нос старинного броненосца — говорил о воинственности. Человек, оседлавший такой бензиновый бак, мчался убивать и разрушать…
И ребята, прижавшиеся к стене дома (вот-вот кто-то из немцев укажет пальцем — и конец!), тоскливо следившие за потоком, очень точно чувствовали эту идею немецких конструкторов.
Иногда колонна останавливалась. Солдаты выпрыгивали из кузовов грузовиков и бронетранспортеров, разминались, бежали с ведрами в соседние дворы, закуривали, смеялись. И было странно и страшно оттого, что они смеялись. Чему они могли смеяться?
Иногда мальчишки уходили во двор, сидели на скамейке или заглядывали во флигель Максима Федоровича и сообщали, что немцы все идут (гроб с телом Максима Федоровича надо было по дороге на кладбище перенести через улицу Маркса). Потом настойчивый шорох автомобильных шин, скрип тормозов, полязгивание гусениц, негромкий гул голосов чужой, дисциплинированной толпы вытягивал ребят на улицу. И опять они стояли, прижавшись к стене дома, опять испуганно, с досадой и разочарованием смотрели и сравнивали.
То, что мальчишки видели, было убедительно.
Внушительными выглядели могучие рубцы-протекторы на огромных шинах вездеходов. Внушительными были и кузова автомобилей, в которых свободно разместились бы не только наши полуторки, но и наши ЗИСы. Внушительным было вооружение немецких солдат — обилие пулеметов, укрепленных на мотоциклетных колясках, над кабинами грузовиков.
Внушительным было даже обилие застежек и пуговиц на широких маскировочных плащах немецких мотоциклистов. Можно плащ пристегнуть к ногам, откинуть или накинуть капюшон, свернуть плащ, развернуть его…
Мелочи поражали ребят как-то особенно горько. Ну, техника техникой, мы еще просто не успели столько настроить; к тому же тут не только немецкие машины — «фиаты», «шкоды», «форды»… вся Европа, Америка. А вот мелочи — затычки там или застежки, откидные скамейки — это ведь можно бы.
И все-таки, несмотря на этот оглушающий подбор доказательств, ребята продолжали верить. Вся эта немецкая махина не могла погасить в них этой веры. Они лишь почувствовали, как хрупки, как ломки их личные судьбы.
На второй день после того, как на стенах домов появились коричневые листки с приказом немецкого коменданта в течение двух суток сдать все огнестрельное и холодное оружие, Сагесу, Хомика и Сергея позвал к себе Иван Лукич.
— Вот что, ребята, — сказал он, — женщины просили меня поговорить с вами. Вы читали приказ?
— Читали, — кивнул Сагеса.
— Женщины видели, что вы таскали и прятали где-то на чердаке — на чердаке? — какие-то ящики. Тол, мины, гранаты, — в общем, я не знаю что. Говорят также, что у вас видели винтовку.
— Мало ли что можно говорить…
— Правильно. Говорить можно что угодно. И лично я не советую вам тащить все ваше оружие на приемный пункт или еще куда там немцы приказывают. Это вовсе не обязательно. А вот взять этот тол, эти мины и оттащить их вечером в сквер и оставить там где-то на пространстве, равно удаленном от всех жилых домов, — пойди догадайся, откуда оно, не правда ли? — это я вам посоветовал бы сделать.
Ребята молчали.
— Вы, наверное, не все поняли, — сказал Иван Лукич, — Прочитайте-ка эту заметку, — протянул он Сагесе газетный лист. — Вот эту: «Сердечный привет германским воинам-освободителям!» Читай, читай!
— Что это за газета? — спросил Сагеса.
— Новая городская газета. «Голос русского патриота».
— Немецкая газета? — поразился Сергей. — Что же в ней можно писать?
— А вот сейчас увидишь.
— «Русские люди, истинно русские, — начал читать Сагеса, — в эти дни со скорбью и благодарностью думают о немецких солдатах, которые пролили свою кровь, освобождая наш многострадальный город от большевистского ига…»
— Так и написано? — не поверил Сергей.
Сагеса продолжал:
— «Большевики нас уверяли, что немецкая армия слаба, что ее дивизии обескровлены, что против Красной Армии воюют старики и дети. Мы все недавно видели, какие это старики! Красивые, сильные, молодые люди проходили перед глазами счастливых горожан…»
— Довольно, — устало попросил Иван Лукич. — Посмотри теперь на подпись.
— «Артистка Его Императорского Величества большого театра…»
— Знаете, кто это?
Сергей вспомнил жену «прокурора», которая хотела познакомиться в их доме с «порядочными» людьми…
— Вот и было бы хорошо, чтобы она видела, как вы выносите оружие. Она знает, что оно в доме.
— Так-то так, — сказал Сагеса, — да мы ни при чем.
Иван Лукич поправил свою повязку, посмотрел внимательно на Сагесу.
— Я вижу, вам надо побыть одним, посоветоваться. Посоветуйтесь. Только без мальчишества. Ладно? Ведь убить могут не одних вас. Учтите: артистка будет дрожать за свою шкуру и поспешит застраховаться.
Мальчишки спустились во двор, вышли на улицу. Они шли по тротуару, как ходят по мостовой навстречу сильному движению, шарахаясь в сторону при виде встречных немцев. Задержат, загонят куда-нибудь выгребные ямы чистить, дрова рубить… Хомика и Сергея уже раз ловили. Сергей сбежал, а Хомик двенадцать часов возился по колено в воде — немцы пытались отремонтировать водопровод.
Вернулся тогда домой Хомик каким-то серым, дрожащим. Он собирался бежать вслед за Сергеем, договорился с несколькими мальчишками, едва дежурный немец отвлечется, выскочить из бункера, в котором они работали. Мальчишки выскочили, а Хомик немного замешкался, и немец прямо на его глазах застрелил троих пацанов из автомата. Потом он кричал на работающих, грозил им автоматом, а Хомик все надеялся: сейчас что-то произойдет, придут другие немцы, арестуют этого или, по крайней мере, обругают его — ведь убил он не солдат, даже не взрослых, а обыкновенных мальчишек. Но никто не арестовал убийцу, никто не кричал на него. К нему подходили другие немцы, закуривали, стояли рядом, о чем-то разговаривали. А в десятке метров от них лежали убитые пацаны.
И вообще мальчишки уже привыкли к тому, что там, где немцы, там поблизости смерть.
Они видели, как на вокзале, где в самый первый день немцы застрелили несколько сот беженцев, немец-конвоир стрелял в толпу пленных. Он стрелял именно в толпу, в огромное серое тело, не выбирая ни правых, ни виноватых. И эта пальба в огромное беспомощное тело выглядела особенно ужасной. Мальчишки ходили на вокзальную площадь, лазили по путям, смотрели, как женщины со всего города шли от убитого к убитому, засматривали им в лица — искали своих.
И еще мальчишки видели…
Они ходили за город, на брошенные огороды, копать морковку и картошку. В полукилометре от них, отчетливо видный на холме, остановился серый автомобиль-фургон. Из кабины вышли трое немцев, они открыли задние дверцы фургона и что-то с усилием вытащили из него. Ребята не сразу поверили себе — это «что-то» был человек. Парализованные, они смотрели, как немцы, раскачав трупы за руки и за ноги, швыряли их в овраг…
На углу Осоавиахимовского и Маркса Сергея чем-то удивило большое объявление. На фанерном щите серый лист бумаги, в центре которого крупными типографскими буквами отпечатана такая известная и в то же время неуместная фамилия «Чайковский».
Как могла она очутиться на этом рекламном щите? Подошли поближе, и Сергей прочитал: «В помещении драматического театра состоится концерт симфонической музыки для офицеров и солдат немецкой армии. В программе — произведения Чайковского». Ну конечно, тот самый Чайковский! Композитор. Великий русский музыкант. Все правильно, русскими буквами отпечатана знаменитая русская фамилия, а прочитать ее и сразу понять — невозможно. Не может быть, чтобы тот самый Чайковский!
— Сагеса, — спросил Сергей, — есть только один композитор Чайковский или есть еще один, немецкий Чайковский?
— По-моему, один, — сказал Сагеса. — Откуда же другой?
— А вот прочитай, — указал Сергей на афишу.
Сагеса прочитал и тоже засомневался.
— А может, — сказал он. — Кто его знает…
Потом заговорили о той женщине — артистке его императорского величества…
— Казнить ее надо, — сказал Хомик.
— Кто будет казнить? Ты? — спросил Сагеса.
— Если надо — я!
Не то чтобы Хомик старался сознательно таким легким способом заработать себе славу отчаянного парня — он искренне загорелся своим предложением, кипел, настаивал. Но в то же время Хомик знал, что его предложение обязательно будет отвергнуто.