Какая-то ленивая, но настойчивая сила подтолкнула меня к самому краю крыши. Без страха, почти безразлично, я заглянул вниз. Там никого не было. Должно быть, прежде чем меня кто-нибудь заметит, пройдет какое-то время. С вывернутой головой и сломанными в виде свастики конечностями. Немного бурой крови на снегу – так, для колорита.
И вот именно в этот момент, когда равнодушие почти оглушило мои мозг и душу, когда я уже почти махнул на себя рукой, когда в формуле свободного падения тела после знака равенства встал выкрашенный серебрянкой крест на Ржаном кладбище, внезапный приступ злости (не злобы, а именно злости) отрезвил меня.
– А почему? – произнес я громко. – Какого черта?
Почему это я должен делать то, что кому-то хочется? Кому-то, а не мне? Да и что они мне сделают? Что они вообще могут мне сделать? Да, конечно, отец – им ничего не стоит угробить его карьеру. С таким грузом вины даже я, привыкший к этой ноше, далеко не уползу.
Ответ явился просто и скоро – так встает солнце из– за кромки моря. Решение лежало на поверхности, наверное, именно поэтому я его не видел. Мы с Ингой должны уехать из Кройцбурга! И немедленно! Бежать-бежать-бежать – да! Бежать – и прямо сейчас!
Я оглядел унылую округу. Тяжкое небо, поле с часовней, полоска леса. Вся гамма серого – от нежного дымчато-грязного до кардинально темно-мышиного. Часы на башне вокзала показывали без пяти четыре. Шпиль с флюгером в виде всадника с копьем царапал подбрюшье туч. Господи, а ведь я мог запросто прожить всю жизнь, так и не узнав, что за хмарью есть синее небо.
13
Инга слушала не перебивая.
Слушала молча. Даже когда, горячась и размахивая руками, я не мог найти верных слов. Междометия – тоже слова, тем более с парой восклицательных знаков на конце.
Мы встретились на той стороне Даугавы, на самой окраине. Город кончался тут невысокой каменной стеной. Она обрывалась, из штукатурки торчали красные кирпичи. Это напоминало рану. Дальше шли деревенские дома, окруженные аккуратными деревьями. Черные стволы кто-то старательно побелил ровно по пояс. Заборов не было. Сами дома, бедноватые, но по-немецки чинные, стояли в глубине. От улицы к ним вели мощенные речным камнем тропинки. На телеграфном столбе висела железная табличка; улица по неясной причине называлась «Комсомольская».
– В Ригу? – переспросила Инга. – Почему именно в Ригу?
Из деревянной конуры с жестяной крышей вылез мохнатый пес, проводил нас взглядом, зевнул с аппетитом и залез обратно. Снег почти сошел, лишь кое-где прятались безнадежные островки. Действительно, почему именно в Ригу? Ведь если уж бежать, так на край света. Как минимум.
– Смотри! – Инга присела. – Крокус…
Из-под мертвой травы выглядывала ярко-желтая почка. Я тоже опустился на корточки.
– Ну давай на край света! – Я взял ее ладони в свои. – Давай в Ташкент! В Саратов! В Магадан!
– В Магадан не надо. – Она подняла серьезное лицо. – И почему мы должны куда-то уезжать? Почему?
Ее ладони были озябшие и хрупкие, как пара мелких птиц. Нагнувшись, я выдохнул в них, потом еще раз. Врун из меня никудышный, мне гораздо проще не сказать, чем выдумывать какую-то белиберду. Вот Валет – тот мастер, с ходу может такую историю выдать – просто Фенимор Купер.
Короче, Инга ничего не узнала ни про майора, ни про наш с ним разговор.
Мы дошли до последнего дома. Он стоял чуть особняком, будто отступив назад, словно не желал быть частью Комсомольской улицы. И еще до того, как Инга сказала «Я тут живу», я уже знал, что это ее дом. Под почерневшей черепичной крышей, двухэтажный и приземистый, он, точно присев, прятался за старыми яблонями, корявыми и рукастыми, как ведьмины клешни. Штукатурка на стенах потрескалась, а кое-где и отвалилась, обнажив каменную кладку. Из того же дикого камня была сложена ограда. На лобастых камнях пятнами рос мох. За оградой темнел амбар, тоже пятнистый и мокрый, с прогнутой, как коровья спина, крышей. Перед распахнутыми воротами стояла телега. Лошадь, мелкая и облезлая, словно побитая молью, печально смотрела под ноги, свесив седую челку.
Дверь в дом открылась, в проеме появился старик. Сутулый и худой, в долгом пальто вроде шинели, он был высок и почти доставал головой до притолоки. Черный сук – первое, что пришло на ум.
Инга сделала шаг вперед, словно пытаясь загородить меня. Но старик нас уже увидел. Он ничего не сказал. Не махнул рукой, даже не кивнул. Он натянул кепку и направился к телеге. На старике были солдатские сапоги какого-то невероятного размера, похожие на свинцовые ботинки водолаза. Из голенища торчал кнут. Дед забрался на козлы, несильно хлестнул лошадь по серому крупу. Лошадь тронулась, тряся челкой, зашагала к дороге.
– Ты молчи! – Инга ткнула меня локтем. – Ни слова!
Я не видел ее лица, но заметил, как она нервно сжимает и разжимает кулаки, точно у нее затекли пальцы. Повозка, грохоча по булыжникам, выкатила на асфальт. Старик на козлах был похож на птицу: носатый, кадыкастый, с седой головой, он напоминал старого грифа. Зловещего стервятника, что караулит умирающего в пустыне путника. Впрочем, тут моя фантазия, скорее всего, излишне разыгралась.
– Лабден, вектес, – произнесла Инга каким-то высоким чужим голосом.
– Уз рездэшанос, – почти не взглянув, ответил старик.
Он стегнул лошадь и уставился вперед. По-латышски я не говорю, но знаю две дюжины слов. Старика этого я где-то видел раньше, но где?
– Дед твой? – шепотом спросил я. – Слушай, это не его хутор на Лаури?
Она кивнула, провожая взглядом повозку.
– Суров…
Инга не ответила.
Дверь снова открылась, на пороге появилась женщина. Не вышла, выглянула. Ее шея была обмотана длинным желтым шарфом, ярко-лимонным, как давешний бутон крокуса. Пронзительный цвет – как вскрик.
Заметив нас, женщина помахала рукой и что-то крикнула по-латышски. И широко улыбнулась. Инга молча махнула в ответ. Я сразу понял, что это ее мать. Дело не в похожести лица или фигуры, речь шла о каком-то более глубинном сходстве – с той же безошибочностью в Валете всегда угадывали сына его отца.
Мы подошли. Вот, значит, как ты, дорогая моя Инга, будешь выглядеть лет через двадцать. Будто специально, чтобы окончательно убедить меня в этой догадке, мать повторила жест дочери – чуть склонив голову, заправила прядь за ухо. Инга тоже делала это мизинцем: такое плавное движение кисти, похожее на элемент индийского танца.
Я поздоровался, женщина ответила по-латышски.
– Свейки-свейки.
На ее щеках от улыбки заиграли детские ямочки. А вот Инга никогда так простодушно и открыто не улыбалась.
Мать Инги звали Марута. Почти так же, как мою, – совпадение показалось мне чуть ли не знаком. Мы вошли в прихожую, темную и теплую. Пахло чем-то вкусным, так пахнут только что испеченные булки. Боясь наследить, я стянул сапоги и задвинул их в угол. Никто не возразил, никто не предложил тапки.
После, спрятав ноги в штопаных шерстяных носках под стул, я сидел в гостиной. Марута улыбалась ямочками, Инга сидела, строго сложив ладони на коленях. На меня напал говорун: когда нервничаю, я начинаю без удержу болтать – шутить, рассказывать какие-то бесконечные истории, переходящие одна в другую без особой логической связи. Знаю, со стороны это выглядит нелепо, даже жалко – слышал и от Валета, и от отца. Но ничего с собой поделать не могу. Не смог и сейчас.
Я как раз перешел к истории про зоопарк.
Дело было в Москве, мы навещали деда с бабкой, мне только исполнилось пять лет. На площадке молодняка мы с Валетом кормили булкой страусенка, потом катались в тележке, запряженной коренастым пони явно не подросткового возраста. Верблюд метко плюнул в какую-то толстую тетку. Слон, похожий на серую гору, неопрятно поросшую редким волосом, безнадежно грустил на каменной арене, окруженной частоколом из острых гвоздей. Служители в синих халатах кормили льва, просовывая сквозь толстые прутья клетки чьи-то окровавленные ребра, нанизанные на вилы. Лев ел без аппетита, а потом и вовсе ушел.
А у нас аппетит был отменный – после горячих и сочных сарделек, конечно, с горчицей и еще теплой французской булкой, мы пили газированную воду с двойным сиропом, малиновым, а после отец купил нам с братом по эскимо. В наш военторг мороженое привозили в бидонах по четвергам, называлось оно странно, пломбир, как будто к производству сомнительного лакомства имели какое-то отношение зубные врачи. Слово «лакомство», впрочем, тут скорее условно – мороженое, с привкусом жестяного бидона, оно состояло из рыхлой смеси замерзшего молока, воды и сахара. Не знаю, может, там было что-то еще, в этом пломбире – не знаю, не похоже. Вдобавок продавали пломбир в мокрых вафельных стаканчиках, безвкусных, как промокашка.
Тут все побежали к пруду. Поспешили и мы. На другом берегу между плакучих ив, старых и уставших, высилась фальшивая скала из крашеного бетона. У подножья стояли деревянные будки, на мостках, ведших к воде, дремали белые лебеди и пара диких уток. Оставив родителей, нам с братом удалось протиснуться к самой ограде. Невысокая загородка едва доставала мне до пояса. Пруд оказался пуст. Никого, кроме неинтересных птиц, там не было. Я, встав на нижнюю перекладину ограды, всматривался в зеленую воду – тщетно. Там отражались облака и перевернутые вверх тормашками ивы. Две плакучие ивы, листья серебрились, точно узкие полоски фольги. Мое эскимо подтаяло и, соскользнув с палки, шлепнулось по ту сторону загородки. Мороженое нужно было спасать, я перегнулся через ограду и вытянул руку. В этот момент кто-то пихнул меня в зад. Я перелетел через ограду и кубарем скатился в пруд.
Мелькнуло синее, после зеленое – брызги и солнечные зайчики. Раздался смех, громче всех хохотал Валет. У берега было мелко – по колено, я встал, но поскользнулся на глине и снова шлепнулся в воду. Уверен, с берега это выглядело очень забавно.
Вдруг, как по команде, толпа охнула. Я оглянулся – совсем рядом, всего метрах в десяти от берега, из мутной воды вынырнуло чудище. Огромное, оно двинулось ко мне. Я застыл. Жуткая голова, в жабьих бородавках, была больше буфета. Зверь разинул пасть – я запросто мог туда войти не нагибаясь. Клыки, два белых бивня, толще моей руки – это было последнее, что я запомнил.