Латгальский крест — страница 21 из 56

Словно боясь вспугнуть видение, не поворачиваясь, даже не шевелясь, я ответил брату:

– Лайма взрослая. Ей, может, лет двадцать пять. Или даже двадцать шесть.

Валет шумно вдохнул. Выдоха я не услышал. Произнесенные вслух цифры предполагаемого возраста моей буфетчицы ошарашили и меня. Выходит, что, когда ей было столько, сколько сейчас мне, я еще толком не умел читать, мог написать всего несколько простых слов, да и то исключительно печатными буквами, корявыми, как следы вороньих лап на сырой глине; еще запросто мог напрудить в постель, не умел за столом держать нож в правой, а вилку в левой руке, да и росту во мне было не больше метра, не говоря уже про размер ноги и всех остальных частей тела. Да, когда я, пухлый и розовый, как гуттаперчевый голыш, собирал в полосе прибоя черноморские ракушки и сухие крабьи клешни или спасался в московском зоосаде от гиппопотама, моя буфетчица уже красила губы, самостоятельно ходила в кино и на танцы, пробовала курить, пила вино и пьянела, училась целоваться с латышскими подростками, завивала свои морковные кудри на бигуди и выбирала в секции женского белья бюстгальтер правильного размера.

– Двадцать шесть? – донеслось из другой галактики. – Чиж, это ж… это…

– Что? – машинально спросил я.

– Это ж… – Брат продолжал запинаться. – Это… Это как если б ты играл в футбол во дворе, а тебя вдруг пригласили – и не в сборную Кройцбурга или Риги, и даже не Латвии или Советского Союза, а в сборную Бразилии. Бразилии! Ты, считай, попал в команду с самим Пеле!

Его метафора показалась мне преувеличенной, но спорить я не стал. Ведь если начистоту, то я не припомню, чтобы Валет говорил со мной как с равным – без обидных издевок и дурацких подначек, без высокомерного хамства. Скажу больше: сейчас в его интонациях слышалась подобострастная вежливость, чуть ли не желание угодить: так он подлизывался к бате, выпрашивая разрешение погонять на отцовском мотоцикле. Или взять его на рыбалку.

– Лайма, – задумчиво улыбаясь, произнес брат.

К тому же история с буфетчицей и в моем сознании начала поворачиваться новым боком, весьма неожиданным. Липкий опыт первого соития – формула позора: унижение, помноженное на страх и брезгливость, разделенное на похоть. Когда в памяти всплывали те картинки, те запахи или звуки, мне хотелось кричать, как от приступа боли в пыточной камере. Но Валет-то, Валет не имел об этом ни малейшего представления. Он никогда не видел и объекта моего сладострастия: ни мочалки морковного цвета, ни ветхого лифчика, ни жирных красных губ. Ни розового рубца от резинки, оставленного на мертвенно-бледной коже живота.

С медлительностью истинного вдохновения на меня снизошла благая весть: я мог прямо тут и прямо сейчас создать свою Лайму! Да что там Лайму – Галатею!

Да, в нашей спартанской спальне, украшенной физической картой полушарий и эстампом Рокуэлла Кента, с двумя солдатскими койками и парой простых сосновых столов. Как Господь-Творец, я обладал глиной знания, я владел красками опыта. Разумеется, палитра моя скудна, а опыт куц. Но фантазия, моя безотказная помощница, оживит недостающие оттенки, добавит убедительные нюансы.

Стая иссиня-черных серафимов расправила стальные крылья, поднесла к губам сияющие трубы.

– Лайма? – повторил я тихо и начал говорить.

Сперва не очень уверенно, косноязычно, почти наощупь – Валет воспринял это как застенчивость и поначалу даже понукал, мол, мы братья, какие секреты промеж братьев, – но постепенно, слово за словом, фразу за фразой, я набрал высоту и лег на крыло. Я парил. Уверенность, упругую мощь полета – вот что я испытывал. Клянусь, я понял, в какие небесные выси возносило вдохновение виртуоза Паганини или пушкинского поэта-импровизатора.

И не важно, что творение мое не отличалось логикой повествования и убедительностью композиции, нестыковки и шероховатости добавляли веры – ведь жизнь никогда не производит идеально сработанный продукт. Лишь безупречная ложь всегда идеально залакирована. Швы да заклепки – свидетельство аутентичности.

Моя Галатея рождалась спонтанно, на манер джазовой импровизации или пляски колдуна, ее образ корежили метаморфозы: начал я со смуглой греческой рабыни с мальчишеской грудью, добавил озорной взгляд, сладострастные губы (да-да, пухлые и мокрые).

– А где? А как? – перебивал меня Валет, грубый материалист, чуждый визуальному наслаждению. – Где ты ее снял? Как подцепил?

Я отмахивался – да погоди ты! – мне важнее было слепить упоительный образ, чем заполнить протокол прелюбодеяний. Погоди!

Субтильной рабыне явно не хватало огня – я добавил огня: теперь она превратилась в крепенькую танцовщицу с мускулистыми ляжками – все это я видел в цирке на Цветном бульваре – канат в перекрестье прожекторов, мощные икры в сетчатом трико и чумазые пятки балетных тапок.

Одновременно я перебирал варианты. Где? Буфет автобусной станции исключался. Где еще? На улице – пресно. На танцах – банально. Где?

– В костеле, – произнес я торжественно и тихо. – На том берегу.

Выдержал паузу, конструируя реальность.

– Увидел ее на углу Дзинтари, она шла от пожарной станции, где каланча, по Петрис. После через церковный парк. Я следом. Поднялся по ступенькам в костел. Ну, там орган и все такое…

– Подробней!

– Ну что, служба там. Поп на трибуне что-то бубнит – то ли на латыни, то ли по-латышски. Народу было немного, я ее сразу разглядел.

Я продолжал врать, сочиняя на ходу детали, именно они должны были вдохнуть жизнь в мою историю – цвет ее платка (васильково-синий в желтый горох), родинка над губой (как черная дробинка), жест плавной руки – тонкие пальцы, малиновые ногти.

Валет слушал не просто внимательно, он впитывал каждую фразу, точно от этого зависела его жизнь. Ключевые слова он иногда повторял вслух, иногда лишь беззвучно шевелил губами.

События моей саги, компенсируя неубедительность сюжета динамикой повествования, перенеслись из костела в парк, оттуда, сквозь кладбище, вырвались на крутой берег Даугавы. Там мы слились в страстном поцелуе, целиком срисованным из франко-итальянских фильмов с участием Лоллобриджиды. Именно в этом месте моя Лайма стала уверенно приобретать величавую стать порочной девы. Из маленькой чертовки она превращалась в инфернальную красавицу, гордую, как испанская королева, и похотливую, как Мессалина. Стремительным вихрем буйного воображения мы уже врывались в ее сумрачный будуар, написанный двумя точными мазками – янтарный полумрак и мягкий бархат. Да-да, цвета запекшейся крови.

Валета, круглого отличника в точных науках, разумеется, интересовала техническая сторона.

– А как? Как попасть? Как?.. – Он пальцами иллюстрировал вопрос. – На ощупь?

– Не знаю, – чистосердечно сознался я. – Она все сама сделала.

Единственная правдивая фраза, произнесенная за вечер, сразила Валета. Он замолчал, указательным пальцем вытер пот над верхней губой.

– Она же взрослая… – зачем-то добавил я, будто оправдываясь.

Мы посидели молча, потом брат спросил:

– А не больно? Ну, все это дело… – кивнул мне. – Вишь, как она тебя исполосовала.

Я пожал плечами.

Эйфория вранья постепенно проходила, стало обидно, что единственное за жизнь расположение брата мне удалось выудить обманом. На эстампе Рокуэлла Кента по стеклянной глади океана на фоне апельсинового заката плыл эскимос в каноэ. Он был абсолютно одинок, если не считать пары айсбергов на горизонте. Я стянул штаны и залез под одеяло.

– Ладно, – сказал я. – Давай спать.

Валет послушно выключил свет. Мы молча лежали в темноте, и я слышал, как он сопит и ворочается. С вокзала долетало бормотание диспетчера в репродуктор, ветер относил куски фраз, и казалось, что кто-то балуется с ручкой громкости.

Я тоже не мог заснуть; от моих пальцев разило буфетчицей, это был терпкий звериный дух, больше всего мне хотелось залезть под душ. Или хотя бы вымыть руки с мылом. Сам не знаю почему, я продолжал снова и снова подносить к лицу ладони и вдыхать этот пряный луковый запах. Зачем я это делал? Зачем я придумал всю эту дурацкую историю? Подразнить Валета, поиздеваться над ним? И чем же я в таком случае лучше (ведь я считаю себя добрее, благороднее и честнее), ведь он поступал так со мной всю жизнь. Считаю его подлецом, а сам– то, сам поступил таким же манером при первой возможности.

Крепко сжав кулаки, я вытянул руки по швам. Зажмурился.

– Чиж, – позвал Валет тревожным шепотом.

– Ну?

– Так если ты с этой… с Лаймой, – он прочистил горло, – выходит, другая-то свободна?

– Кто – другая?

– Инга… – растерянно произнес он. – Или у тебя еще кто-то есть?

Вторая часть

17

Когда мы с Валетом добрались до озера, отец уже готовил снасти. Его мотоцикл стоял на пригорке, бесстыже сияя баварским хромом. Велосипеды мы бросили рядом, в траву. Бегом спустились к берегу.

Отец вывалил на брезент плащ-палатки содержимое рюкзака – банки с крючками, поплавки, катушки лески, колокольчики для донок. В жестянках из-под леденцов лежали свинцовые грузила всех калибров – от дробинок до увесистых чушек. В коробках с прозрачными крышками хранились сверкающие блесны, похожие на затейливые дамские украшения, – эти были привезены из Германии и ценились на вес золота. В пенале блестели стальные поводки – их используют вместо лески, чтобы щука или сазан не смогли перекусить. На траве рядком лежали три удочки и один спиннинг. В банке из-под бразильского кофе под жестяной крышкой, пробитой гвоздем как решето, ожидали своей участи черви. Червей мы накопали накануне за огородами.

Батя к рыбалке относился серьезно. Почти так же, как к бильярду. Мы с братом знали об этом и вели себя степенно.

– Два места прикормлены, тут и вон за теми камышами, – отец по-военному прямой рукой указал направление, – где мостки. Забрасывать вдоль, поближе к осоке. Там яма, мы с Куцым промеряли с лодки, спуск – метра три с половиной. Чтоб у самого дна.