– Свейки! – Валет остановился. – Нам бы червей…
– …накопать, – продолжил я. – У хлева…
– Если можно… – закончил Валет.
Старик разглядывал нас молча, мрачно. Остановил взгляд на мне, похоже, тоже узнал. Глаза у него были такие же, как у Инги, совсем светлые, только вылинявшие, цвета вроде молока с водой.
– Нас отец прислал, он там. – Я неопределенно махнул рукой в сторону. – На озере. Рыбачит.
– Отец, – повторил старик и хмуро спросил: – Кто?
– Летчик… – Я запнулся. – Краевский. Фамилия…
Дед точно проснулся, мохнатые седые брови полезли на лоб.
– Краевский! Пан Сережа! – засмеялся он. – Пан капитан! Краевский! Вы есть мальцы пана капитана?
Мы закивали. Старикан бодро хлопнул в ладоши, повел нас вглубь хутора. У высокого амбара, распахнутого настежь, стояла знакомая грустная лошаденка. Амбар был наполнен коричневой темнотой, пронзенной косыми лучами солнца. Дед, потирая руки, хихикая и помигивая всем лицом, повел нас дальше.
– Вот! – Он остановился у хлева; из кучи прелой соломы торчала лопата. – Прима-класс черви! Копай тут, мальцы!
Червей оказалось много, жирных, блестящих, шустрых. На таких не то что лещ – судак с радостью пойдет, голавль даже. Брат втыкал лопату, подцепив пласт бурой соломы, переворачивал. Я вытягивал червей, складывал в консервную банку. За стеной хлева ворочались и сердито хрюкали свиньи. Напоминало это семейную перебранку. От хлева начиналось картофельное поле, за ним сверкал круглый пруд. На берегу стояла бревенчатая избушка с рыжей кирпичной трубой, должно быть, баня. – Все, хорош! – Валет смачно воткнул лопату. – Пошли!
Латыш сидел на ступенях крыльца, курил. Пес кемарил, пристроив мохнатую голову на сапог деда. Мы поблагодарили старика, тот кивнул, щурясь от солнца и табачного дыма. Я взялся за руль, лихо запрыгнул на велик. Валет неожиданно ткнул меня в спину, я чуть не потерял равновесие и не грохнулся.
– Ты чего? – обернулся. – Соображаешь…
Обернулся и застыл. Меня точно долбануло разрядом тока.
По садовой тропинке из тенистого сумрака вишневого сада шагала Инга. Она направлялась к нам, кружевная тень от вишневых деревьев скользила по ее волосам, по лицу, по летнему платью – желтому в крупный белый горох. Тот желтый был ярче цветка майского одуванчика.
Валет шумно вдохнул.
Я, наоборот, дышать перестал, сдавил резиновые ручки руля и выпрямился. Инга прошла мимо, совсем рядом, но не приостановилась даже на секунду – прошла быстро, задержав взгляд на брате, по моему же лицу скользнула, как по пустому месту. Она уже успела загореть, а волосы выгореть. Платье было на бретельках, чуть тесное в груди, ее круглые плечи отливали апельсиновым, или мне так показалось, как тогда, на острове год назад. Господи, год назад! Инга взбежала по ступеням, ловко прошмыгнув мимо старика. В черном дверном проеме вспыхнуло желтое, мигнули горошины, мелькнула смуглая спина с перекрестьем белых лямок. Дверь, звякнув замком, закрылась. Все.
В себя я пришел только на подъезде к озеру.
Минут десять начисто выпали из жизни. Не знаю, случалось ли такое с вами, со мной приключилось впервые. Да, мозг словно заклинило, как от короткого замыкания: я не думал ни о чем, совсем, в голове не промелькнуло ни одной мысли. Там пульсировала боль. Боль раздирала мою грудную клетку. От такой боли хотелось орать, выть, хотелось биться лбом в сухую глину тропинки, в крепкие стволы берез. Хотелось расколотить голову, убить себя – все что угодно, лишь бы избавиться от муки. Отделаться от этой проклятой боли.
Я не видел ни дороги, ни травы, ни деревьев. Ничего. К тому же, оказывается, я гнал как сумасшедший. Об этом сообщил запыхавшийся Валет, поравнявшись со мной.
– А ты видел… – он дышал часто, налегая на педали. – Видел? Она ж… без лифчика… там, под платьем. Видел?
Отец ждал нас. Он копался в коробке, перебирал крючки. Болотные сапоги валялись рядом в траве, отец сидел на плащ-палатке, по-турецки поджав под себя ноги в толстых шерстяных носках.
– Сошел, басурман! – Отец поднял голову. – Полтора кило, не меньше.
– Лещ? – Валет на ходу соскочил с велика.
– Не лещ! Зверь! Поплавок положил, все как положено. Я жду – поплавок лежит. И ни гугу. Ну, думаю, тебе меня, мерзавец, не перехитрить – ну уж нет! И в этот самый момент…
Отец еще минут пять описывал схватку с лещом. Я не слушал. Я пытался понять, что случилось там, на хуторе. Ведь с Ингой – все. Все! На Инге поставлен крест: она меня, считай, предала, из-за нее я чуть не загремел в каталажку, благодаря ей я связался с той чертовой буфетчицей.
– Подсекаю, аккуратненько так… – долетали до меня из параллельной вселенной обрывки фраз. – Начинаю выводить, все в ажуре – аллюр три креста, а тут удочка в дугу…
Ведь я даже не вспоминал о ней! Не вспоминал? Вот тут ты врешь, врешь! Пытался не вспоминать, запрещал думать – вот. А почему, почему? Больно потому что. Больно? Да что ты тогда знаешь про боль? Дурак! Сопляк! Вот сейчас там, на хуторе – вот это боль! Настоящая боль.
– Держу леску в натяг, слабину дашь – все, считай, капут, сойдет точно. Лещу ведь что, лещу главное – воздуху дать глотнуть, от воздуха он дуреет, лещ-то, и уж тогда тащи его, любезного…
Ладонью, плоской и сильной, отец изображал леща – как его надо выводить на поверхность воды. Валет, приоткрыв рот, жадно слушал, непроизвольно повторяя отцовские жесты своей ладонью.
– А черви-то, черви где? – спохватился отец. – Ага! Ну-ка, ну-ка… Ну, красавцы… Старикан сам как? Эдвард? На обратной дороге заскочу к нему, поблагодарить деда надо.
– Можно мы с тобой? – Валет покосился на меня, подмигнул.
Рыбачили еще часа три. Я тоже взял удочку, пошел на мостки. Поначалу клевала всякая мелочь, удалось вытащить пару плотвиц и одного подлещика, жалкого, с ладонь. С запада на небо наползала сизая муть, не облачность, а какая-то седая пелена, похожая на морщинистую слоновью шкуру. Озеро тоже помрачнело, оловянная поверхность казалась матовой. В воде не отражалось ни небо, ни деревья – ничего. Сосновый бор на том берегу тоже потемнел и стал плоским. Птицы притихли. Воздух замер и словно загустел.
Стало душно, я стянул свитер, остался в майке. Струйки пота щекотно соскальзывали по спине. Руки затекли, внутри – от плеча до кончиков пальцев – сновали обезумевшие мурашки. Я положил удочку на доски мостков.
Выходит, с Ингой не кончено – вот что выходит.
Но теперь вместо того сумасшествия, в котором я жил после встречи с ней, то тлеющего, то взрывающегося безумия, состоящего из огнеопасной смеси неуемной страсти, ненасытной похоти, обожествления и преклонения, отчаянья и восторга мое существо наполнилось одной лишь болью. Тяжкой невыносимой тоской, которая просто не вмещалась во мне. По самое горлышко я был будто залит тягучей и холодной жижей, мертвой и черной, как лесное болото.
Я сплюнул в воду. К плевку бросились мальки, шустрые и прозрачные, как из стекла. Слюна была розовой – я сам не заметил, что искусал до крови нижнюю губу. Вытащил удочку, крючок оказался пуст. Достал из воды садок, вытряхнул рыбу обратно в озеро. Плотвицы юркнули на глубину, подлещик сонно трепыхнулся и медленно всплыл. Лежа на боку, он укоризненно таращил на меня мутнеющий глаз. Я подошел к краю мостков, опустился на корточки, разглядывая умирающую рыбу. Рыбу, которую я убил. Есть вещи, которые невозможно описать словами, есть чувства, которые невозможно объяснить. Смерть, любовь, боль… Проходимцы, называющие себя поэтами, пытаются. Впрочем, как правило, безуспешно. Мертвая рыба, плоская, точно овал, вырезанный из фольги, незаметно дрейфовала от берега к центру озера.
В детстве мы играли в фантики. Конфетные обертки складывались в треугольники и квадраты, плоские, как миниатюрные фронтовые конверты с какой-то веселой войны. Суть игры заключалась в том, чтобы накрыть своим фантиком чужой. У меня был фантик от финской шоколадки «Корона», глянцевый и плотный, он летел дальше и был точнее других, я его доставал в особых случаях. Брат порвал его прямо во время игры. Валет проигрывал, поэтому разорвал «Корону» и бросил обрывки мне в лицо. Я прорыдал до ужина. Из-за фантика, из– за шоколадной обертки? Нет. На таком, в общем-то, плевом примере я осознал, что в основе устройства нашего мироздания вовсе не лежит принцип добра и справедливости. Наша вселенная устроена как-то иначе.
18
Валет и отец беседовали со стариком. Они стояли у крыльца, отец что-то рассказывал, азартно помогая себе жестами. Валет иногда встревал, поддакивал. Как же они похожи, подумал я, слезая с велосипеда. Старик-латыш кивал носатой головой с плоским выбритым затылком. Иногда он сипло похохатывал, точно икал. Инги не было.
На меня внимания не обратили. Отец закончил историю, и все трое засмеялись – брат с отцом почти в унисон, после и латыш заухал как сыч. У его ног валялся мешок защитного цвета, из него торчал кусок белой капроновой тряпки.
– Парашют? – Я слегка пнул мешок.
– Вот Эдвард предлагает лещей наших закоптить, – повернулся ко мне отец. – Холодного копчения, как тебе? Или горячего?
Я пожал плечами, старик оживился:
– Ну! За ночь закопчу, завтра твои мальцы заедут – заберут.
Потом мы оказались в сарае, который старик называл мастерской. Там действительно стоял верстак, а на стене висели ржавые пилы, но помещение все равно все-таки больше напоминало кладовку. Тесную и пыльную, забитую до потолка всевозможным хламом. Хлам, по преимуществу, был военного свойства: оружейные ящики, патронные цинки, несколько сумок с противогазами, пара летных спасательных жилетов, в углу чернели резиновые покрышки от «миговских» шасси. У стены сиял алюминием подвесной топливный бак – если такой аккуратно распилить вдоль, то получится сразу два каноэ. Или же, если половинки скрепить между собой, выйдет отличный катамаран.
– Зачем ему парашют? – вполголоса я спросил у Валета.
– Вишню накрывать. От птиц. Клюют, говорит, не успевает созреть ягода.