Это была моя первая поездка на метро. Тем летом мы навещали деда с бабкой. Сколько мне было – пять, не помню, около того. Что удивительно, с фотографической четкостью запомнились мелочи: лампы на бесконечном эскалаторе, высокие, как хрустальные бокалы – они степенно уплывали вверх, на макушке каждой лампы – кованый обруч вроде латунной короны. Лампы плыли вверх, а мы скользили вниз. Черная резина поручня, гладкая и теплая, как тело, – помню тебя. Помню слова отца: «А это самая глубокая станция метро»; он произнес это так гордо, точно сам копал ее.
Запомнился запах – он вырвался из тоннеля, за запахом несся рев, и только потом на платформу вылетел поезд. Мы зашли в вагон, двери закрылись. Перрон тронулся и поплыл. Замелькали люди, арки, белый кафель, синие узоры – почти Гжель – свет внезапно оборвался.
Мы ворвались в грохочущую черноту, за окном с визгом проносились огни, мне казалось, что сама темнота кричит. Что она нас проглотила, темнота, она живая и теперь орет, визжит и хохочет. Я вжался в стекло, я видел черные кишки чудовища, перепутанные, толстые, им не было конца. Я начал задыхаться: такое бывает во сне, когда снится, что падаешь с жуткой высоты, – все твое существо сжимается в невыносимо щекотный комок. И, кажется, вот еще миг – и ты умрешь от этой щекотки.
Когда я открыл глаза на станции «Павелецкая», вокруг хлопотали какие-то люди. Я лежал на жесткой скамейке, холодной и мраморной, как саркофаг. Мне тыкали в нос вонючую едкую гадость на вате, доктор что-то объяснял отцу, а Валет показывал мне из-за спины кулак и беззвучными губами повторял одно слово: «Урод, урод, урод».
– Ты что, заснул?
Я вздрогнул; голос Инги выдернул меня из московского подземелья и вернул в латгальское. Я рукавом стер пот со лба, медленно поднялся с корточек и обернулся. Инга все так же сидела на лавке, ее ладони теперь были плотно прижаты к столу, словно она боялась потерять равновесие. Между ладонями стояла свеча. Это была толстая церковная свеча из мутного желтого воска, фитиль потрескивал, узкое длинное пламя вытягивалось в дрожащее жало, огонь из оранжевого превращался в черную нить копоти, уходящую в темень низкого потолка.
Из сумрака постепенно выплыли очертания предметов – глаза привыкли к темноте, да и свет свечи оказался достаточно ярким: я разглядел дрова, березовые чурки, аккуратно сложенные в поленницу у печки. Рядом из массивного чурбака торчал топор. Три оружейных ящика громоздились один на другом, длинные, крашенные защитной краской, в таких перевозят винтовки. В углу были свалены лопаты с ржавыми лезвиями, там же белели скрученные матрасы, из дыр лезла желтая вата. – Твой брат… – Инга подняла ладони, словно защищая пламя свечи от ветра.
– Что?
– Он сказал, что ты…
– Врет. Он врет. – Я чуть не произнес вслух: «Не урод! Никакой я не урод!»
– Я же…
– Он всегда врет.
– Иди сюда, – тихо позвала Инга. – Дурак. Я про другое…
Она встала, я подошел ближе. Она коснулась рукой моей щеки, ее ладонь была чуть шершавой и жаркой от свечи. Указательным пальцем провела по моему лбу – медленно, сверху вниз. По носу, подбородку, по горлу, по кадыку – точно чертила линию, делящую меня пополам. Расстегнула верхнюю пуговицу воротника. За ней – другую, еще одну, ниже. Я сглотнул, я стоял не двигаясь. Пытаясь справиться с неожиданно осипшим голосом, выговорил:
– Инга…
– Тсс-с, – шепнула она и чуть заметно покачала головой, мол, ни слова.
Мы смотрели друг другу в глаза, и это напоминало игру: мы в детстве играли в такую, «гляделки», кажется, называлась: кто моргнет первым или кто первым отведет взгляд, тот и проиграл.
Ногти ее царапнули мою грудь, щекотно, едва ощутимо, как лапки паука. Пробежали вниз. Скользнули под пояс штанов, я непроизвольно вдохнул, втянул живот. Ее губы дрогнули – полуулыбка, намек на улыбку. Не знаю, улыбка, а может, глаза – эти светлые застывшие ледышки, – только мне казалось, что она в любой момент вдруг может расхохотаться, превратить все в шутку. Или разозлиться и оттолкнуть.
Она взялась за ремень, не отрывая взгляда от моих глаз, на ощупь расстегнула пряжку.
– Повернись, – сказала тихо.
– Что?
– Спиной повернись.
Я повернулся. Инга вытянула ремень из брюк.
– Руки дай.
– Зачем?
– Там узнаешь…
Я почувствовал, как она стягивает мои запястья ремнем, застегивает пряжку. «Там узнаешь», – повторил про себя. Где – там?
– Змеи заползают сюда, – сказала. – Гадюки из болота…
Ремень больно впился в руки, но я молчал. Валет бы наверняка даже не пискнул, терпел бы, как тот спартанский мальчик. В дальнем углу темнота зашевелилась, что-то едва слышно зашуршало.
– Инга?
Она что-то пробормотала по-латышски, дыша мне в затылок, потом спросила:
– Руки… можешь?
Я улыбнулся, помотал головой – нет, не могу. Попробовал ослабить узел, вытащить кисть – дохлый номер. Инга прижалась к спине, обвила меня руками. Перестал дышать, боясь даже шелохнуться, – я почувствовал, как ее пальцы расстегивают мои брюки, одну пуговицу за другой. Штаны сами сползли вниз.
Руки затекли, стянутые локти ломило, но мне было наплевать – все мое существо сжалось и сконцентрировалось там, внизу, где умело блуждали ее пытливые пальцы. Будто на краю бездны застыл-замер по стойке смирно, закусив губу – вот-вот сорвусь, взлечу, взорвусь. На полувздохе от вскрика в столбенеющем мозгу вспыхнула мысль: вот оно, я живу! Живу, дышу, горю! И только она, эта чокнутая латышка с глазами полярной собаки, способна зажечь меня. Только с ней я живой – это ж так ясно! И вся чушь про половинки душ, которые ищут друг друга по свету, не про меня – нет-нет-нет! О нет! Без нее я не половина, без нее меня просто не существует. Меня просто нет. Лишь тень, унылый отпечаток человека. Как след сапога в сырой глине. Скучный и никому не нужный, даже самому себе.
Не помню, наверное, я кричал. Уж точно стонал. Сердце подскочило и бешено колотилось в гортани. Я задыхался. Инга, сипло дыша, впилась губами мне в шею сзади – мокрое и горячее (кровь, слюни, слезы?) стекало по спине под рубашку. Судорожными пальцами я пытался ухватить Ингу, схватить, потрогать хоть что-то – платье, тело.
Блаженным приливом жизнь затекала обратно в меня – пьяного, оглушенного, счастливого. Тело казалось неуклюжим, тяжелым, будто я лежал в ванне, из которой только что ушла вода. Открыл глаза.
Темнота была абсолютной. Такую темноту почему-то называют кромешной – что это вообще за слово? Свеча не горела.
– Инга?
Я повторил еще раз, позвал чуть громче.
– Инга…
Голос прозвучал глухо, как в подушку. Темнота казалась густой, почти мягкой. Как сажа.
– Очень смешно…
Я постарался придать голосу тон небрежный, чуть насмешливый. Главное, невозмутимый. Инга – я представил себе, как она зажимает ладошкой рот, – стоит тут, в двух шагах, и давится от смеха. Ну, ничего, ничего, скулить никто не собирается.
– Я же знаю, ты тут. Я слышу.
На самом деле ничего я не слышал. Ничего, кроме собственного дыхания. Ремень впился в запястья, локти ломило. Я сжал кулаки, пальцы затекли до немоты, кулаки получились ватные, точно на руках были толстые варежки. Попробовал растянуть узел, но от усилий кожа ремня лишь больней врезалась в руки.
Так, стол должен быть за спиной, печка справа; нужно дойти до противоположной стены и, держась за стену, найти выход. Идти нужно налево – это сто процентов. Плевое дело – пара пустяков.
Я сделал шаг, но совсем забыл про брюки. Запутавшись в спущенных штанах, со всего маху грохнулся на землю грудью и лицом. Мрак взорвался ослепительно белым, словно в мозгу лопнула ртутная лампа. Я от души ударился подбородком и, похоже, прикусил язык. Во рту появился вкус крови.
Никогда раньше не пытался встать со связанными за спиной руками. Процесс оказался гораздо занимательнее, чем может показаться. Пару раз удалось подняться на колени, но каждый раз, путаясь в брюках, я заваливался на бок. Наконец догадался освободиться от штанов – катаясь по земле и брыкаясь, я вывернул проклятые портки наизнанку и отделался от них. Вместе со штанами я лишился и обуви: кеды запутались в штанинах и снялись вместе с носками. Пыхтя и ругаясь, встал. Теперь мне было плевать, что Инга слышит. Я был очень зол.
– Не смешно! – рявкнул в темноту. – Глупо!
В голове гудело. Но не ровным гулом, нет, казалось, в моей башке поселился целый рой задорных цикад. Они пели буйным хором – в унисон, а то вдруг начинали солировать, выдавая трели почище зубоврачебной дрели. Звон накатывал волнами, и в моменты прилива казалось, что весь мир набит шальными цикадами.
На ощупь доковылял до стены. Стукнулся коленом о какой-то острый угол, кажется, там стояли оружейные ящики. Осторожно двинулся влево. Руки перестали болеть, исчез мерзкий зуд в пальцах, теперь я их просто не чувствовал. Стена тянулась бесконечно, выхода не было. Но я не мог пропустить выход. Странная штука происходила и со временем, время оказалось напрямую связано со светом: в полной темноте оно текло как-то иначе. Теперь я уже точно не знал, сколько прошло с начала моего путешествия вдоль стены – минут десять или пара часов.
Снова ударился коленом. Похоже, о те же ящики. Мне не составило труда нарисовать их в воображении – эти чертовы оружейные ящики, крашенные в хаки, с полустертыми готическими буквами, набитыми по трафарету. Я обошел комнату и вернулся в исходную точку. И снова каким-то макаром умудрился прозевать дверь. Выругавшись, я лягнул пяткой в темноту – деревянное нутро ящика отозвалось пустой бочкой.
Мне почудился звук – глухой шорох, словно кто-то пересыпает сухой песок. Мыши, это мыши, не змеи. Даже не смей думать о змеях. Это мыши. Я замер и перестал дышать – понять, откуда доносится звук, так и не смог. Потом услышал голос, едва различимый – так долетают обрывки чужого разговора с дальнего берега реки. Призрачным шелестом, прозрачным шуршанием. Мне вдруг привиделось, что вокруг не подземелье, а, наоборот, пустыня, бескрайняя и бесконечная. Я чуть было не потерял равновесие и не упал снова. Уперся лбом в сырые доски, которыми были зашиты земляные стены. От древесины пахло гнилью.