Латгальский крест — страница 29 из 56

В возникшей тишине грохнул раскат грома. Бухнуло с оттягом, как из гаубицы. Гроза приближалась. Восточная половина неба уже налилась чернильной синью, из-за макушек сосен выползала черная туча, чумазая и растрепанная, как клуб паровозного дыма. Инга вывернулась из моих рук.

– Поплыли, – сказала.

От покорности не осталось и следа. Кроткая беззащитность превратилась в безразличную решимость, причем без перехода, моментально. Будто и не она мгновенье назад таяла в моих объятьях, жалась ко мне, как бездомный кутенок. От таких перепадов с ума сойти можно.

– Инга!

Она не ответила, перешагнула через утопленника, не оглядываясь, пошла к воде. Перешагнула, словно через бревно. Тут, на этом берегу, ничто ее больше не интересовало. Ни мертвый парень, ни я. Какого черта мы вообще сюда плыли?

– Какого черта! – крикнул я. – Гроза!

– Да-да! Гроза! – Она зашла в воду, ответила, не обернувшись: – Поплыли!

Над лесом зигзагом полыхнула молния. Озеро и бор застыли контрастным снимком в ртутной вспышке. Тут же шарахнул гром, ударило с треском, будто кто-то огромный ломился сквозь чащу, круша сосны как хворост.

– Молнией же! Молнией убьет к чертовой матери!

Она оглянулась – стеклянные глаза, пустой взгляд. Зашла в воду уже по пояс.

– Валет бы молнии не испугался.

Сказала и нырнула, не дала мне даже ответить.

– Дура! – крикнул я в пустое озеро. – Истеричка! Вот ведь дура!

Но тут она была права, Валет бы не струсил. Такой же психопат. Сиганул бы под гром и молнии и глазом бы не моргнул.

Первые капли, увесистые и редкие, застучали по листьям и траве, по песку. На неподвижной воде озера появились круги. Их становилось все больше, шум нарастал, приближался. Постепенно все озеро покрылось стальной рябью. Я подошел к кромке воды. Инга не появлялась.

– Дура, – пробормотал я, вглядываясь в пустую поверхность озера. – Вот ведь дура…

Ливень быстро набирал силу. Противоположный берег растекся как мокрая акварель, камыши и ивы еще виднелись, а вот лес слился в мутную полоску, похожую на лиловую горную гряду. Стало темно, как в сумерки. Внезапно ландшафт, шипя и извиваясь, раскроила ослепительная молния и воткнулась прямо в середину озера. Раздался треск, словно небо разодрали пополам. Я непроизвольно пригнулся. Пахнуло озоном – стерильный холодный запах.

– Инга… Инга…

Я повторял ее имя и метался по мелководью; заставить себя нырнуть я не мог. Надо нырнуть, найти и вытащить. Ведь я отлично ныряю и могу еще вытащить ее. Найти и вытащить. Спасти. Откачать. Искусственное дыхание – очень просто: ладонями обеих рук на грудную клетку… Вдох и выдох. И в рот так же. Только нос надо зажать. Чтоб легкие начали работать. Ведь прошло всего минуты три. Или пять. Сколько там человек может под водой… сколько… Следующая молния угодила в макушку могучей сосны на том берегу, косматая крона качнулась и рухнула вниз. Я выскочил на берег.

– Зачем? Ну зачем?!

Упал на колени, кулаками бил в мокрый песок. Ревел. Все было кончено. Кричал кому-то: «Нет-нет-нет!» Обзывал сволочью – кого? Себя? Ее? Бога? Поверить в реальность происходящего я не мог, но это было единственная реальность – озеро, ливень, песок. И моя трусость. Теперь мне казалось, что всему виной стала именно она – моя трусость. И если бы я поплыл с ней, то ничего бы не случилось. А теперь, теперь все кончено.

– Чиж! – раздалось за спиной.

Инга стояла, уперев кулаки в бедра. Один в один как тогда на острове, будто кто-то вырезал картинку из того июня и вставил в нынешнее лето.

– Ты как… – промямлил я, стоя на четвереньках. – Как…

Инга пальцем прочертила полукруг от озера до прибрежных камышей. И подмигнула без улыбки.

Над бором полыхнула молния, шарахнул гром: за эти несколько секунд меня прошибла целая гамма эмоций. От почти религиозного экстаза, вроде того, что испытал апостол Фома, вложивший персты в рану воскресшего учителя, до лютой звериной ярости. Между ними уместились радость, удивление, благодарность и восхищение. Наверное, что-то еще, но я не запомнил.

– Ну, ты… Ты…

От гнева я заикался, все оскорбления казались недостаточно обидными. Вскочив, бросился к ней. Подбежал со сжатыми кулаками. Она не двинулась с места.

– Не ори. Лучше скажи спасибо.

– Спасибо? За что?!

– Теперь ты точно знаешь, как тебе будет плохо, когда я умру.

– Что?!

Меня просто трясло от злости. Соображал я тоже неважно.

– Когда я одна, всегда представляю, как мне будет плохо, если ты вдруг умрешь.

– Ты чокнутая… – начал я, до меня вдруг дошел смысл фразы. – Ты… ты думаешь обо мне?

– Конечно. Часто… – Запнулась, добавила: – Почти всегда.

Я остолбенел. Дождь хлестал по лицу, по плечам. Инга засмеялась.

– Ну что ты стоишь как дурак? Подойди хоть.

Мы повалились на песок. Она хохотала, запрокинув голову. Это было похоже на истерику, скорее всего, это и была истерика. По лицу текли то ли слезы, то ли ливень – из-за дождя я не понимал, смеется она или рыдает. Обвив меня ногами, впившись ногтями в плечи, она выкрикивала что-то по-латышски, стонала и снова хохотала. Она не отдавалась мне – о нет! – она властно брала.

Молнии били одна за другой, яркие вспышки и сизый отблеск на мокром теле, порой ее лицо делалось некрасивым, почти уродливым. Я ловил себя на мысли: «Господи, кто это? Что я тут делаю? Как меня угораздило влюбиться, да что там, втюриться по уши, втюхаться, втрескаться до умопомрачения в эту сумасшедшую латышку?» С дальней окраины моего сознания долетал безнадежный голос, слабый голос разума. Вернее, того, что от него там осталось. Но от грома гудело в голове, молнии раздирали чернильные тучи, капли лупили по спине, в трех метрах лежал утопленник – я был счастлив.

22

Озеро после дождя стало теплым. Держась за руки, мы вошли в воду. Песок на мелководье был твердый, но не гладкий, а волнистый, точно гофрированный. От темной неподвижной воды поднимался пар.

Гроза уходила на запад. Оттуда доносилось ворчание грома. Обрывки растрепанной тучи, словно рваные кружева, уползали за лес. Небо, еще затянутое обморочной пеленой, постепенно светлело и наливалось солнцем.

Мы плыли рядом. Плыли неспешно; я поглядывал на Ингу, сосредоточенно выставив подбородок, она скользила без единого всплеска. Мысленно я повторял ее слова, Инга произнесла их еще там, на берегу. Входя в воду, остановилась. Будто о чем-то вспомнив, повернулась ко мне и сказала:

– Научиться можно только на собственной боли. Чужая боль не болит.

Наши тряпки промокли насквозь. В моем башмаке, как в ванной, нежился лягушонок. Я научил Ингу выжимать вещи по-матросски, в процессе мы оторвали воротник от моей рубахи и растянули ее платье. Выжатую одежду развесили на кусте орешника.

С того берега долетел шум мотора. По тропе на песок осторожно сполз медицинский рафик с красным крестом на борту, но не белый, а линяло-коричневый – такого цвета в школьной столовке кофе, эту бурду разливают из алюминиевой кастрюли половником. Автобус развернулся, подкатил к самой воде и остановился. Из кабины вылез шофер, крепкий и бритый, как цирковой борец. Покуривая и поплевывая, он вразвалку подошел к утопленнику, наклонился. Хлопнула дверь, появился еще один, по виду санитар. На мертвеца даже не взглянул, присел на корточки у воды, что-то крикнул шоферу. Тот лениво махнул рукой. Санитар разделся, снял халат, штаны, остался в длинных трусах. Зажав ладони под мышками, жеманно ежась, зашел в воду. Поплыл, по-бабьи аккуратно гребя перед собой, сделал несколько кругов на мелководье. Вылез. Стрельнул у шофера сигарету. Тот дал прикурить от своей, после начал что– то рассказывать, показывая рукой в сторону старой ивы. По жестам я понял, что речь идет о рыбалке. Из бора послышался стук дятла, звонким эхом отразился от берега. Настойчивый и ясный, словно телеграфный сигнал, звук заметался над озером.

Появились носилки, утопленника погрузили в фургон. Санитар захлопнул заднюю дверь. На ходу выкинул окурок в камыши, сплюнул, забрался в кабину. Шофер дал газ, автобус развернулся и, покачиваясь на рессорах, скрылся за кустами орешника. Инга с момента появления фургона не произнесла ни слова. В ее руках откуда-то взялась ромашка: она мяла пальцами цветок, превращая его в желто-белую кашу.

С равными интервалами дятел продолжал выстукивать свой шифр. От этого настырного стука, а может, от душного зноя или горького запаха ромашки вдруг стало нестерпимо тоскливо – такое накатывает, когда вдруг проснешься среди ночи и не понимаешь: где ты, кто ты, а главное, зачем ты.

Инга молча натянула платье, оно еще не высохло, было все мятое, будто жеваное. Мои штаны и майка выглядели не лучше. Штаны к тому же еще и сели, штанины едва закрывали щиколотки. Не знаю зачем, я рассказал Инге то, чего никогда и никому не рассказывал, – про мою мать. Что когда родился Валет, все обошлось, но врачи предупредили об опасности новой беременности. В военном госпитале немецкого города Ютербог врачи обнаружили у матери врожденную аневризму. – Это расширение сосудов с одновременным утончением стенок. Ну вроде как воздушный шарик старый, понимаешь?

Валету исполнилось всего четыре месяца, и тут пришел приказ о передислокации эскадрильи отца в Латвию. Родители переезжали со всем скарбом: резные стулья, ковры, сервиз «Мадонна», натюрморт с омаром в бронзовой раме. Контейнеры, тюки, коробки, чемоданы – железная дорога. По дороге мать простыла. Уже тут, в Кройцбурге, у нее обнаружили пневмонию.

Инга слушала, не перебивая, ничего не спрашивая. Просто смотрела. Мне с трудом удалось выговорить слово «аборт». – Короче, было уже поздно… делать, – снова запнулся, глупо хмыкнул и добавил: – Вот так я и появился на свет. А сразу после родов у нее случился инсульт. Правая сторона отнялась. У нее и сейчас… да ты сама видела. Рука просит, нога косит… – Что?

– Ну, это так врачи шутят. Шутят они так. Рука просит, нога косит…

Мы сидели в траве напротив друг друга. Озерные стрекозы, хрупкие, ультрамариновые, с фиолетовыми слюдяными крыльями, кружили над головой. Одна, расхрабрившись, приземлилась Инге на руку. Застыла, точно украшение из синего стекла.