– Два банана уже вкатили, – поддакнула Пономарева. – Хвощу и Дятловой.
Приоткрылась дверь, в коридор по стенке выполз Арахис. Красный лицом, взмокший, точно грузил мебель.
– Фу! – выдохнул он и провозгласил триумфально: – Три балла! Закон Бойля – Мариотта, мать его ети!
– Титан! – Я ткнул его кулаком в грудь. – Шпоры есть?
Арахис полез во внутренний карман, вынул бумажную гармошку, исписанную бисерным почерком. Бумага была мятая, теплая и влажная, кое-где буквы расплылись, как от жира. Я узнал почерк.
– Кутя? – спросил, складывая гармошку.
– Она! – Арахис вытер рукавом лицо. – Богиня!
Тут Арахис загнул. Худая, с бледными губами, она больше напоминала хворую птицу. У Кутейниковой я списывал регулярно. Скорее всего, я ей просто нравился, она была отличницей и активисткой, но мне, троечнику и разгильдяю, не отказывала никогда. Лишь укоризненно хмурилась и по-взрослому качала головой.
Спрятав шпаргалку в карман, я взялся за ручку двери.
– Чиж! – поймал меня за воротник Арахис. – Лукич-то где? Непорядок.
Он снял со своего лацкана комсомольский значок, протянул мне. Я пристегнул значок и распахнул дверь.
– Можно?
Минут через сорок я сдал экзамен по физике на «удовлетворительно». Спасся снова благодаря Милке Кутейниковой. Как это ни странно, отчасти благодаря брату. Грымза из центра, чернявая и бровастая, в свекольного цвета костюме, наклонившись к нашей физичке Елене Семеновне, тихо спросила:
– Тот Краевский – брат этого?
Елена Семеновна, сложив накрашенные губы гузкой – словно собиралась кого-то чмокнуть, – трагично и молча покачала головой, мол, увы.
Выйдя из кабинета физики, я не ощутил ни радости, ни облегчения. Предчувствие беды, будь оно неладно. Побрел по пустому коридору. Школа воняла краской и сырой побелкой: на верхних этажах уже начали летний ремонт. Дверь в учительскую была приоткрыта. Я просунул голову и заглянул – никого. Длинный стол был заставлен цветами, в простых вазах и стеклянных банках, некоторые букеты уже подвяли, другие принесли только сегодня. На дальнем конце я увидел телефонный аппарат.
Скрипя паркетом, прокрался, поднял трубку, набрал номер. В мембране долго трещало, точно кто-то никак не мог решиться. Наконец соединили. Потекли длинные гудки. Озираясь на дверь, я ждал. В учительской стоял тяжелый цветочный дух, пованивало болотом от протухшей воды.
Про себя я повторял фразу, которую ей скажу.
Но к телефону подошла ее мать, я растерялся, сперва пытался вспомнить, как зовут мать – почему-то на языке вертелась Линда, но я точно знал, что не Линда, – потом говорить стало уже поздно. Она повторяла вопросительно «Алло, алло!», тон становился все строже, все сердитей. Я молчал, к тому же зачем-то зажал ладонью микрофон в трубке, словно по дыханию она могла определить, кто звонит. Наконец раздались короткие гудки.
У школьного подъезда прямо на ступенях сидели «ашники», в параллельном я толком никого не знал. Мальчишки внаглую курили, развалившись, поплевывали под ноги, уже сняли пиджаки и закатали рукава рубашек. Девицы в белых фартуках, похожие на официанток, крутились перед парнями, хохотали звонкими и фальшивыми голосами.
– Краевский! – окликнул кто-то меня.
Я повернулся – толстушка из третьего дома, кажется, Рита.
– Арахис просил передать: все ваши на понтоне. Отмечают.
– Понял. Спасибо, Рита.
– Вета!
– Спасибо, Вета.
Телефон на углу не работал. Другой автомат был у стекляшки. Я перебежал через улицу, на ходу выудил мелочь из кармана, нашел двухкопеечную монету. Что-то у меня сегодня с именами какая-то незадача. Как же зовут ее мать? Снова на ум лезла проклятая Линда. Я быстро шагал, стараясь, как в детстве, не наступать на трещины в асфальте. На самом деле это не так просто, как может показаться. Особенно если идешь быстро. Загадал, что, если получится, к телефону подойдет она.
Но снова подошла мать. Строгое «алло» – и еще до того, как я успел вымолвить слово, она зло отчеканила:
– Молодой человек! Прекратите звонить! У нее выпускные экзамены и не имеется времени для глупостей!
И повесила трубку.
Я стоял в душной будке. Воняло мочой и окурками. Рубаха прилипла к спине, железный корпус телефонного аппарата был жестоко исцарапан. Стенка, крашенная бугристым серым маслом, тоже. Можно было разобрать ругательства, имена и цифры. Царапали, наверное, ключами – что еще у человека всегда под рукой, не гвоздь же. Голос ее матери – злобный тон и деревянный балтийский акцент – крутился в голове, как магнитофонная пленка, снова и снова. Такими голосами говорят гитлеровцы в фильмах про войну – высокомерно, брезгливо кривя мокрые губы, будто съели лимон. В стекло кто-то настойчиво постучал монеткой.
Я покорно вышел из будки. Но стучавший звонить не собирался. Он нежно тронул меня за лацкан.
– Товарищ комсомолец, – обратился ко мне вежливо. – Не угостишь ли моряка, потерпевшего жизненное кораблекрушение, портвейном?
То был Алик-Краб, местный пьяница и действительно бывший моряк, которого на самом деле звали Александр Дантес. Фамилия настоящая – по пьяни Алик показывал нам паспорт, но на вопросы о родстве с убийцей поэта отвечать наотрез отказался.
– Невероятно удачное стечение обстоятельств: в соседний шалман только что завезли портвейн – крепленое вино из солнечной республики Молдавия. Рубль двадцать семь со стоимостью посуды.
На той стороне улицы мерцал пыльными окнами продмаг, за витринным стеклом томились муляжи тыкв и арбузов, с расставленными, как кегли, пустыми бутылками из-под вин. – Посуда имеется. – Краб галантно продемонстрировал мне пустую бутылку зеленого стекла. – Так что требуемая сумма – всего-навсего рубль десять.
Алик держал бутылку двумя пальцами, на правой руке у него пальцев больше не было – лишь указательный и большой. На месте трех других розовел гладкий огузок. Руку он изуродовал во время пожара, когда служил на сухогрузе «Академик Юрий Костюков». Про пожар Алик рассказывать не любил, известно было лишь, что беда случилась в открытом море на пути следования судна из Роттердама в Клайпеду. Алика с жуткими ожогами доставили в госпиталь, но пальцы врачам спасти все-таки не удалось. Ему дали инвалидность и списали на берег. В больницу к нему приезжал сам Пельше, по указу Президиума Верховного Совета РСФСР наградил Александра Дантеса медалью «За отвагу на пожаре».
– Под номером двадцать семь! – важно сообщал Алик, выпячивая грудь с наградой.
Медаль была отлита из чистого серебра, лишь первую сотню сделали из благородного металла, потом клепали из никеля, утверждал Алик. Награду свою он никогда не снимал. На одной стороне был отчеканен пожарник со спасенным ребенком на фоне пылающего дома, на другой – скрещенные пожарный топор и разводной ключ. Назначение разводного ключа при тушении пожара даже сам Алик толком не мог объяснить.
Я выгреб из кармана мелочь, отсчитал пять двугривенных и еще десять копеек, высыпал монеты Алику в левую ладонь. Моряк стрелой пересек улицу, проворно исчез в дверях стекляшки. Я снял пиджак, расстегнул ворот рубахи.
– …Не имеется времени для глупостей! – зло сплюнул под ноги. – Вот ведь…
Отошел в тень, сел на корточки и приготовился ждать, но стремительный Дантес уже выходил из магазина. Горлышко с белой пробкой торчало из кармана черного морского кителя. Весело сверкнув глазом, моряк кивнул головой в сторону парка, я пошел следом. Его морские штаны мели по асфальту, низ напоминал драную половую тряпку.
Кованые ворота были раскрыты настежь, по гравию тропинки гуляли жирные голуби с перламутровыми зобами. Сирень почти отцвела, порыжевшие лиловые кисти свисали до земли.
– Долго еще? – окликнул я бывшего матроса.
– Голубчик мой! – Дантес укоризненно оглянулся. – Не торопись. Учись наслаждаться ожиданием. Это единственное из наслаждений, которое никогда тебя не обманет.
Дошли до обрыва. В просвете между липами раскрывалась бледная даль, оливковым сияла река, на том берегу сгрудились белые домики с черепичными крышами, за ними лежали поля разной желтизны, переходящей в знойное марево полуденного неба. Мы устроились на скамейке, недавно выкрашенной в обескураживающий розовый цвет. Краска высохла, но была еще чуть липкой на ощупь. Над нами шелестела раскидистая акация.
Алик вынул из кармана граненый стакан, сильно дунул в него, протянул мне. С пробкой он разделался в два счета – сорвал зубами. Ловко налил вино в стакан, кивнул, мол, давай. От портвейна разило подгнившими яблоками и еще чем-то горелым, вроде жженого сахара. Я отпил, вино оказалось приторным и тягучим, как подкисший сироп вишневого варенья. Алик внимательно наблюдал за мной.
– До дна!
Я сделал еще глоток.
– Ну не томи же! – Он укоризненно скривил рот.
– Наслаждайся ожиданием! – ответил я и протянул ему ополовиненный стакан. – Ну и гадость!
Алик ухватил стакан клешней – двумя цепкими пальцами – долил из бутылки точно до риски. Лицо его на миг приобрело сосредоточенное, почти одухотворенное выражение – атлет за миг до прыжка, пианист перед первым аккордом симфонии. Плавно поднес стакан к губам и медленно влил содержимое в себя. Он выпил весь стакан без единого глотка, точно перелил жидкость из одной емкости в другую. Потом замер, будто медитируя, словно пытался взглянуть внутрь себя и проследить путь молдавского пойла из гортани в желудок. Элегантность и торжественность столь банального действия напоминали ритуал и невольно вызывали уважение. Я молча наблюдал.
Он вытер губы. Молча достал мятую пачку «Примы». Мы закурили. Сплюнув табачную крошку, я ощутил, как теплая волна хмеля вливается в мозг. Затянулся еще раз. И еще. Голова поплыла, теплая лень, тягучая и липкая, как молдавский портвейн, нежно наполняла меня радостным покоем. В руке моей неведомо откуда снова появился полный стакан. Почти с удовольствием я отпил половину.
– А отчего я решил, что слова ее адресовались именно мне? – Я сделал еще глоток. – Неплохое вино, кстати… Ведь я не произнес ни слова, молчал же, правда? Может, кто-то другой ей названивал до меня… Но кто?