Латгальский крест — страница 44 из 56

ь, что подобная вестернизация славянской речи будет способствовать пониманию.

Я показал ей эмиграционную карточку, которую мне выдали в полиции пару недель назад. Печать с королевским гербом не произвела особого впечатления – покрутив в руках, она вернула картонку мне. Звякнула ледышками в стакане, сделала птичий глоток и снова что-то спросила. Пару слов я понял. – Нихт! Найн! Ихь бин кайн польский коммунист. – Я тыкал себя в грудь, отрицательно мотая головой. – Ихь бин русский фотографус.

– Фотографер?

– Йа! Йа! Фотографер!

Ее звали Леонора Кук, она оказалась правнучкой знаменитого Кастеллани. Выяснилось, что и Гуго тоже на самом деле был Куком. Так, по крайней мере, я понял. Мы поднялись наверх. На чердаке пахло теплой пылью и старой бумагой. Пирамиды сундуков и коробок разных калибров упирались в почерневшие балки, в углу теснились манекены, плюшевые от серой пыли. Под брезентом, что Леонора сдернула королевским жестом, обнаружилось массивное кресло на львиных лапах и с резной спинкой. Я попытался сдержаться, но все-таки чихнул. Леонора вежливо пожелала мне здоровья, я галантно кивнул:

– Беданкт!

Она позволила мне рыться в коробках. В одних хранились стеклянные пластины с негативами, в других – отпечатки. Фотографии столетней давности выглядели на удивление качественно – идеальная резкость, прозрачность света и мягкость тени; любой сегодняшний фотограф, пользующийся новейшей оптикой, мог бы позавидовать техническому мастерству Гуго. Не говоря уже о его творческой виртуозности.

Пришельцы с того света выглядели настоящими призраками: мутные и полупрозрачные, в чутких позах, они словно прислушивались к какому-то тайному зову, будто кто-то властно вызвал их из загробного мира. Безусловно, помимо технического и артистического мастерства, Гуго обладал феноменальным психологическим чутьем.

Вот молодой мужчина, лицо серьезно, он сидит прямо (я узнал кресло на львиных лапах), пальцы сжимают подлокотник. Он пристально смотрит в объектив камеры. Мне кажется, что он смотрит мне прямо в глаза. За креслом клубится туманная бездна. Из морока, точно сотканная из клочьев дыма, возникает фигура, женская фигура. С мольбой она тянет руки, пытается обнять мужчину, но какая-то сила, мощная и упругая, вроде сильного потока, тащит ее прочь. Лицо женщины едва угадывается, но сходство несомненно.

Не знаю, сколько времени я провел на чердаке. Леонора приходила и уходила, потом появлялась снова, мелодично позвякивая льдом в полном стакане. В углу я раскопал футляр с набором объективов, две старинные камеры и штативы для них, в чемодане обнаружился целый выводок аптекарских склянок, реторт и колб. В одних мешках были сложены парики и бороды, в других – куски марли и шелка.

Когда я уходил, Леонора показалась мне трезвее, чем утром. Она загадочно улыбнулась и тронула указательным пальцем мою скулу, словно проверяя мою реальность. Я попросил разрешения прийти еще раз. Одновременно подумав, что в год моего появления на свет Леонора наверняка была весьма привлекательной девицей.

Тогда я жил в общаге рядом с рынком на Альберт Кёйп, получал пособие в шестьдесят гульденов и ходил на вечерние курсы голландского языка при протестантской церкви. Соседи по общаге, два развеселых брата-суринамца шоколадного цвета в пестрых рубахах с пальмами и попугаями, пытались пристрастить меня к марихуане, но из этого ничего не вышло: от травы меня мутило, вместо обещанного кайфа на меня наваливалась тошнотворная слабость, как при пищевом отравлении. По утрам мы подрабатывали на рынке, помогая торговцам разгружать овощи и фрукты. Тогда я узнал о существовании киви и абсолютно гладких персиков, впервые попробовал манго и папайю. Устрицы мне не понравились, а вот голландская селедка оказалась гораздо вкусней нашей, балтийской.

Я ощущал себя Адамом до появления Евы. Я был тихо счастлив. Одиночество не тяготило меня, наоборот, казалось естественным. Созерцание стало моей страстью. Я превратился в огромный и жадный глаз. Амстердам виделся мне сказочным городом, уютным и тихим, волшебным рогом изобилия, полным добрых сюрпризов.

Город не скупился на чудеса, я их хищно впитывал. Большие чудеса, чудеса поменьше, ну и совсем уж крошечные, вроде стеклянных капель росы на стальных спицах велосипедов ранним утром или запаха жареной картошки из соседней забегаловки. Или как торговцы рыбой разбойничьими голосами зазывают покупателей, выкрикивая цены, или как от тюльпанов пахнет медом, а мед пахнет ванильным печеньем.

С каким восторгом, тихим и похожим на хрупкое счастье, я шагал утренними безлюдными улицами, когда сонное солнце с трудом протискивалось меж домов и рассыпалось тысячей зайчиков по мокрым булыжникам мостовой, по лужам на пустых столиках летних кафе, путалось в железных ножках венских стульев, а то вдруг вспыхивало звонкой радугой в веере воды из шланга, которым обстоятельный хозяин заведения в мокром фартуке и свежей рубашке снежной белизны неспешно поливал тротуар.

День подкрадывался незаметно. Вдруг тишина обрывалась – и ты оказывался в вихре бесшабашной карусели: солнце выкатывалось в зенит, острые черепичные крыши пронзали синее небо, по невозможной синеве перпендикулярно каналам, мостам, домам и соборам неслись разорванные в клочья белые облака, крикливым чайкам вторили звонкие трамваи, из кондитерских несло душистым жаром и пахло булками с корицей. Задорный здоровяк, похожий на отставного фельдфебеля, улыбаясь всем своим естеством – прищуром глаз, пышными усами, бронзовой лысиной с апостольской седой опушкой, – бодро крутил ручку расписной шарманки, громогласной, как духовой оркестр, и огромной, как платяной шкаф. Тут же румяная деваха в красном чепце и яично-желтых сабо приглашала на лодочную прогулку по каналам с выходом в залив. Пиво и лимонад входили в стоимость экскурсии. С запада, из ларька с тщательно нарисованной русалкой, благоухало маринованной селедкой с луком; с востока, из открытых окон харчевни, тянуло пивным хмелем и жареными сардельками.

Ошалевшие туристы сбивались в стайки; они бродили по городу как заблудившиеся дети – японцы с неизбежными фотоаппаратами щелкали все подряд, включая сытых голубей и магазинные вывески, немцы гоготали и бесконечно ели картошку из клетчатых бумажных кульков, зычные американцы, похожие на мордатых подростков, искали кофейни с марихуаной, жгучие средиземноморские брюнеты, воровато стреляя маслинными глазами, нетерпеливым шепотом требовали указать кратчайший маршрут в «квартал красных фонарей».

А после на город тихо спускались сумерки, и вдоль каналов можно было кружить вечно; в воде отражалось розовое небо, потом каналы становились фиолетовыми, темно-лиловыми – и вдруг чернели как деготь, густели и застывали.

Зажигались окна и ложились в неподвижную воду, штор никто не задергивал, часто окна были распахнуты настежь: в интерьерах всевозможных вкусов и разного достатка амстердамцы занимались обыденными делами – грустили, фальшиво подпевали радиоприемнику, беседовали, целовались, ужинали. Выпивали, многие курили, иногда, судя по страстным стонам, совокуплялись, реже ругались. После я узнал, что голландская эта традиция уходит в Средневековье: священник выполнял ежевечерний обход прихожан, заглядывая к ним в окна. Занавешенное окно намекало на темноту помыслов хозяина, за шторами определенно занимались каким-то греховным делом. Но если ты чист душой перед Богом и людьми, то и скрывать тебе нечего. А все естественное – от Бога и потому не стыдно.

На Принс-Хендрик-каде я снова появился через несколько дней. К тому визиту я выучил несколько голландских фраз. Пока я копался на чердаке, Леонора даже угостила меня кофе – принесла фарфоровую чашку на подносе; на бумажной салфетке рядом лежал сиротский сухарик.

К сентябрю мне выдали разрешение на работу, и я устроился в фотолабораторию у центрального вокзала. До Принс-Хендрик было всего минут пятнадцать быстрым шагом – через мощеную площадь, перерезанную серебром трамвайных рельс, по трем горбатым мостам над тремя сонными каналами.

Леонора, очевидно, считала меня слегка помешанным, но неопасным, тихим. Вроде шахматистов, математиков или страстных нумизматов, что проводят жизнь в параллельном мире черно-белых клеток, дробей и слепых монет мертвых империй. После смерти Кастеллани (тот скончался от сердечного приступа прямо в зале суда) семейство Куков постаралось сделать все, чтобы мир поскорее забыл и фотографа-спиритуалиста, и его фабрику заказных призраков. Агенты Кристи умоляли вдову выставить на аукцион хоть что-нибудь из бутафорского арсенала Гуго: за верблюжий череп они обещали не меньше тысячи гульденов, за любой манекен – пятьсот. Дагеротипы знаменитостей запросто могли уйти по сотне. Деньги по тем временам весьма приличные, к тому же после выплаты судебных издержек семья – вдова и две дочки – остались на бобах. Но прабабка Леоноры, дочь брабантского драгуна, участника бойни под Роттердамом, где он в одном бою потерял три пальца, глаз и правое ухо, была непоколебима: оптика и камеры, мошеннический реквизит и аксессуары вместе с архивом негативов и отпечатков – все было свалено в мешки, коробки и сундуки и хладнокровно заперто на чердаке.

В одном из ящиков я наткнулся на лабораторный дневник Гуго. По отпечаткам и приложенным схемам было видно, как он экспериментировал с освещением и выдержкой, пытаясь добиться наибольшего эффекта, как использовал свои магические вуали для создания загробной реальности, как шаг за шагом приближался к созданию почти идеального миража потустороннего мира. Ведь мираж, зафиксированный на фотографии, перестает быть фикцией. Он убедителен как снимок вон того фонаря или этого дерева. К тому же на тот фонарь тебе определенно наплевать, а призрак любимого дедушки тебе близок и дорог. Внезапно я начал понимать, отчего обманутые клиенты не приняли сторону обвинения. В конце концов, примерно так работают все религии, и история человеческой цивилизации не такой уж плохой пример для подражания.

Леонора, пьяненькая и по-детски неловкая, вечно что-то ронявшая или цеплявшаяся за углы, с русой школьной челкой и большими глазами невинной голубизны, поначалу казалась мне фигурой нелепой и почти комической. Как-то она предложила мне переночевать. Сказала, что постелет в кладовке под лестницей. Это была не совсем кладовка, а что-то вроде кровати в шкафу – голландское изобретение для сохранения тепла, – кстати, именно в таком саркофаге спал и великий Рембрандт. Я нехотя согласился, убедив себя, что до общаги тащиться через весь город, а так утром домчусь на работу за пятнадцать минут.