Латгальский крест — страница 47 из 56

Она говорила по-английски с южноевропейским выговором, то ли итальянским, то ли румынским. Манера речи походила на телеграфную связь, где каждое слово стоило невероятно дорого. В том же лаконичном стиле часа через два Нора предложила мне переспать с ней.

– Секс мешает бизнесу, – категорично провозгласила она. – Надо сделать, и все. Работать дальше.

Я вежливо отклонил ее предложение. Она равнодушно дернула плечом; мы уже сидели на кухне и пили газированную воду со льдом. Есть люди, абсолютно уверенные в своей правоте, они безоговорочно убеждены в слепоте и глупости остального человечества; в моем мозгу даже мелькнул сумасшедший порыв сграбастать эту пигалицу в охапку и спустить вниз с крутой лестницы. Я закусил губу и до боли сжал ладони под столом.

Поначалу мне казалось, что она хочет купить фотографии Гуго, после речь зашла о каких-то передвижных выставках. Потом – о музеях Кастеллани в Амстердаме и Нью-Йорке. О возрождении ателье «Мистическое фотографирование призраков и духов». Ее слова напоминали липкую паутину, она плела свой бред без остановки, вкрадчиво и монотонно. Постепенно на меня навалилась тоска, казалось, что это настырное существо обосновалось на моей кухне навечно. Я осовело блуждал взглядом по стенам и потолку, по висевшим над плитой медным кастрюлям, по корешкам кулинарных книг, по жестяным банкам с наклейками «Сахар», «Мука», «Кофе». Часы на стене показывали без пяти пять.

– А знаете что… – сонно перебил я. – Меня… к сожалению, совсем не интересуют…

– Где уборная? – Не дослушав, она встала. – Я хочу писать.

Пока Нора была в туалете, я нашарил в буфете бутылку, быстро отхлебнул из горлышка. Поставил обратно и захлопнул дверцу. Какая все-таки наглость! Настоящее хамство! В туалете шумно спустили воду.

Она вернулась. Потирая мокрые руки и ухмыляясь, спокойно уселась напротив.

– К сожалению, меня совсем не интересуют ваши предложения, – со строгой сдержанностью начал я. – К тому же… к тому же…

Я запнулся и замолчал. Пока я говорил, Нора, вперив в меня свои смородиновые глаза, невозмутимо расстегнула ворот кофты, потом ниже – пуговицу за пуговицей. Флегматичные движения завораживали, я не мог оторвать взгляда от ее пальцев с яркими, как леденцы, ногтями. Так же неспешно, обеими руками она распахнула кофту и медленно подняла к горлу белую сорочку. Смуглые груди, полные, удачной формы, с задорными, почти воинственными сосками выкатились наружу. Я открыл рот, но сказать не смог ничего; внезапную немоту вызвал не импровизированный стриптиз, что устроила на кухне моя гостья, нет, эпатировать человека, живущего в пяти минутах ходьбы от «красного квартала», голой женской грудью невозможно, мимо голых красоток в витринах курсируют безразличные домохозяйки с авоськами и бегут, не оглядываясь, школьники. Наготу амстердамец воспринимает с безразличием Адама до грехопадения. Нет, поразило меня вот что: над ее левым соском белел шрам, оставленный чем-то острым, бритвой или ножом, – две короткие молнии.

– Кто… ты? – выдавил я с трудом.

– Подойди, – вполголоса произнесла она, поднимаясь со стула. – Ближе.

Покорно, на ватных ногах, я обошел стол.

– Ближе.

Нора взяла мои руки, приложила к своей груди. Ладони наполнились жарким и упругим.

– Сожми. Сильней. Не бойся…

Легко сказать – вялые пальцы казались чужими.

– Сильней! – выдохнула она. – Закрой глаза.

Я послушно зажмурился. Ладонями ощутил, как твердеют ее соски.

– Кто я? – прошептала. – Ну?

Пол качнулся, начал уплывать из-под ног. Похоже на разгоняющуюся карусель – сперва плавно, после все быстрей и быстрей. Господи, вот и полетели! Муторная слабость накатила вместе с тошнотой. Как перед обмороком. Казалось, я уже теряю сознание, нужно было открыть глаза, но я не мог разлепить веки.

– Кто я? – повторила настойчиво.

Карусель неслась, вертелась как бешеная. Не остановить уже, не спрыгнуть.

– Не надо… Пожалуйста, не надо…

Язык не слушался, слова эти я произнес скорее мысленно. В вязкой темноте мутнеющего сознания вспыхнули какие-то искрящиеся огни, огни крутились, выписывали восьмерки и сновали зигзагами; можно было подумать, что невидимые существа носятся в ночи с бенгальскими огнями. Вот ведь психи, господи прости… Верх стал мягче, низ уплотнился. Проступил горизонт, знакомый контур деревьев и крыш, толстая труба цементной фабрики, водонапорная башня, шпиль костела. Зачем, зачем она тащит меня туда, зачем? Столько боли и столько сил потрачено, чтобы забыть. Зачем? С обрыва раскрывалась панорама реки, большого острова, похожего на щуку, на той стороне темнели кусты орешника, за ними – делянки огородов и покатые спины лугов.

– Кто я? – эхом донеслось из соседней вселенной.

Я знал, что нельзя произносить имя, знал. Но губы сами прошептали два слога:

– Ин-га…

45

Сказать точно, сколько времени прошло, не берусь. Когда я очухался, на кухне было тихо и сумрачно, хворый свет уличных фонарей освещал желтым верх стены и потолок. Стрелки часов показывали шесть пятнадцать. Утра? Вечера? Какого дня?

Я лежал на полу лицом вверх, раскинув руки крестом. Что со мной случилось? Что это было? Обморок? Колдовство? Гипноз? Меня никогда не гипнотизировали раньше, да и не верил я в гипноз, считал его цирковым шарлатанством вроде карточных фокусов или распиливания девиц в ящике.

Рыжая Марейка, та, из фотоателье, как-то рассказывала мне про героин. Пробовала его всего один раз; придя в себя, первым делом подумала: «Хочу еще и прямо сейчас». То ощущение восторга и какого-то абсолютного, радостного счастья ни в какое сравнение не шло с унылой реальностью. Марейка, щелкая пальцами, пыталась найти метафору: будто вместо шоколадного мороженого тебе подсунули манную кашу, понимаешь? Тогда я не понимал.

Казалось, мираж, из которого я только что вернулся, был самым восхитительным событием в моей жизни. Слова скучны и бесцветны, но я попытаюсь. Представь: из твоей памяти, из подсознания, извлекли самые блаженные мгновенья, самые сладостные моменты твоей жизни. Эту квинтэссенцию счастья влили в твой мозг, в твое тело, в твою душу. Самый яркий сон – бледная копия, ничто. Тебе не просто показывают приятные картинки, нет, ты вдыхаешь запах хвойного ветра, ты кожей ощущаешь брызги волн и жар солнца, ноги упираются в скалы, а над головой распахиваются вселенные, гибнут и рождаются галактики, там трещат молнии и сталкиваются кометы.

Ты крепко сжимаешь самую желанную из женщин: она – богиня, она впитала в себя достоинства всех, кого ты познал. Твои пальцы блуждают по ее томному телу, сладострастному и чуткому – тот самый случай, когда за ночь любви не жаль и жизни.

Да и сам ты – почти полубог. Меркурий в обличье Феба. Жизнерадостнее Диониса, мускулистее Вулкана. Это ты учил Геркулеса стрельбе из лука и приемам дзюдо. Восхитительный победитель драконов и покоритель Трои, неутомимый любовник похлеще дюжины сатиров. Твое тело – упругая пружина, сердце – гейзер, в жилах пульсирует жаркая ртуть. Жизнь! Да-да-да, наконец ты узнал истинную суть этого слова.

Нору Мольнар арестовали в конце января.

– Вам еще повезло! – после трехчасового допроса сказал мне красивый инспектор-француз с идеальным пробором; он сидел на краю стола, непрерывно курил и пил кофе, словно вышел из франко-итальянского кино моей юности. – Обычно Нора доводит жертву до суицида. Предварительно переписав завещание. Интерпол ищет ее второй год.

– Искал… – Я рассеянно пожал руку французу.

На вечерний Амстердам падал тихий снег.

За месяц Норе удалось перекачать с моих банковских счетов почти половину состояния. От полного разорения меня спасла ее педантичность и нелепые солнечные очки. Она зарегистрировала липовую контору, которой мы владели на равных, на этот счет она и переводила мои деньги. Суммы переводов всегда были одинаковы и составляли пятьдесят пять тысяч гульденов, к тому же Нора появлялась в банке в тугом вдовьем платке и стрекозьих черных очках и всегда перед самым закрытием, ровно в четыре тридцать. Ну кому, скажите на милость, придет в голову гулять по зимнему Амстердаму в солнечных очках? Правильно – слепому или аферисту.

Я свернул с Кальвер-страат и побрел вдоль канала. В черной как смола воде не отражалось ничего. Даже падающий снег. Он просто исчезал в черноте. Пахло речной водой и сырой копотью, к горьковатому духу примешивался запах корейки и жареного лука – на одной из пришвартованных барж готовили ужин. В иллюминаторе я увидел угол стола, женские руки с сигаретой и карты, там кто-то раскладывал пасьянс.

У амстердамских каналов нет парапетов, сделал шаг – и ты у края. Утром женщина выйдет на палубу покурить: первая сигарета с горячим кофе – что может быть приятнее? Затяжка – и глоток следом. Горькое с горьким. В неподвижной воде увидит мокрый пузырь куртки, затылок, белые кисти рук. Полиция, как всегда, приедет почти сразу. Тут они всегда приезжают быстро, город-то маленький. Баграми – оранжевое древко и стальной крюк – подцепят за одежду, вытянут на сушу. Обшарят карманы, сложат бумажки и мокрую мелочь в пакет, полицейские будут в резиновых перчатках – синих, как у хирургов. К тому времени подкатит белый фургон, проворные санитары вытащат носилки. Упакуют утопленника в черный пластиковый мешок. Женщина докурит вторую сигарету, сплюнет в канал и вернется в каюту.

Нора Мольнар, я тебя ненавижу! У каналов в Амстердаме нет парапетов, но мне никогда не набраться храбрости, чтобы сделать этот шаг.

Мы все рождаемся с чувством вины. Вина – основа морали. Оно заложено в нас как набухшее зерно, как бомба с часовым механизмом. В щенячьи годы мы все невинны, вроде зверья на площадке молодняка в зоосаде. Мы и вообразить не можем того груза, того креста, что опустится нам на плечи в самом ближайшем будущем. Та наивная пора быстротечна, как каникулы наших прародителей в Эдеме – еще серебрится роса на лопухах, еще бескорыстно чирикают жаворонки, но откуда-то вовсю тянет яблоками. Румяные, наливные – яблоки созрели и сами просятся в руки. Древо познания, оно же дерево греха. Именно знание умножает наши печали: единожды познав, ты обречен на муку до гробовой доски.