– Восемь лет откатал гузелью по шурику. От гудка до гудка. Год короедки, после на взросляк поднялся. «Белый лебедь» в Усть-Илиме – слыхал?
Я смотрел ему в глаза, пристально, не отрываясь. Раньше мне так просто это не удавалось.
– Я бы таких, как ты, к стенке ставил, – тихо произнес. – Без суда.
Валет прищурился, втянул голову в плечи – зэк, волк, враг. Его рука незаметно двинулась к браунингу.
– А-а… Так вот зачем ты пожаловал… – прошептал он. – Мстить приехал.
Ладонь его накрыла пистолет.
Я выпрямился, непроизвольно вжался в спинку стула. Валет заметил, усмехнулся, взял браунинг за ствол и неожиданно ткнул мне в руки.
– Мсти!
Тяжесть наполнила руку. Рифленая рукоять удобно устроилась в ладони, палец лег на курок, теплый и маслянистый. Господи, такой податливый. Казалось, так просто, едва заметное усилие – и все.
Валет медленно привстал. Нависая над столом, подался ко мне.
– Ну что же ты, давай!
Я поднял пистолет. Рука не дрожала.
– Давай…
Ведь смогу, определенно смогу – я не испытывал ни страха, ни растерянности, вся моя бедненькая жизнь оказалась пустяком, насмешкой, прошмыгнув серой мышкой, вернулась в свою норку – ни смысла, ни радости – глупость, а не жизнь. От Валета разило «Тройным» одеколоном, прямиком из нашего детства. Из того самого, где Лопуховое поле, где часовня, где… на территории военного городка в/ч № … обнаружен учениками 3-го класса Гулько и Ерофеевым… побоялись войти… дверь в часовню открыта, замок сбит… вызванный наряд милиции прибыл на место… на полу пятна, предположительно крови… на груди над левым соском рана в виде двойного зигзага, нанесенная острым предметом, предположительно бритвой или ножом…
– Ты мне всю жизнь испоганил, паскуда, – прошептал я.
– А ты – мне.
Валет, не сводя с меня взгляда, придвинул к себе коньяк. Отвинтил неторопливо пробку и, запрокинув голову, сделал большой глоток.
– Ну что же ты, Чижик, давай! Мсти! Мсти за себя, за свою латышскую шалаву!
Зря он так сказал.
Меня будто пробило током. Не стоило ему говорить этого. Все ночные кошмары – рваные кружева в красных пятнах, брызги по грязному полу, запекшаяся кровь над левым соском, два параллельных зигзага – все фантазии и видения воскресли враз, даже дыхание перехватило.
– Мразь… – Я направил пистолет ему в лицо.
Теперь рука дрожала мелко и часто. Валет тоже это заметил. Ухмыляясь, он вытянул шею и уткнулся лбом в ствол.
– Жми, братан, не робей!
Мой палец ощущал тугую пружину курка, я сипло и часто дышал, чувствуя, как во мне растет какой-то страшный звериный восторг, словно я научился летать и вот сейчас взовьюсь прямо под облака. Ничего подобного я в жизни не испытывал. Потом увидел его глаза: в них не было страха – только торжество и превосходство.
Он всегда был сильнее меня, мой брат.
Сильнее и проворнее. Да и тюрьма, должно быть, кое-чему его научила. Дальнейшее случилось молниеносно – какое там увидеть, я толком даже не успел понять, что произошло. Хруст дерева, звон стекла, белая вспышка боли.
Я лежал на спине, сверху, придавив мне горло коленом, горбился Валет. В кулаке он сжимал горлышко бутылки. Воняло сивухой. Весь пол был в осколках, тут же в коньячных лужах валялись отцовские медали. Перевернутый стол выставил ножки в потолок, одна была отломана напрочь. Горячая струйка пробиралась сквозь мокрые волосы к виску и щекотно стекала в ухо. Вороненый ствол браунинга мерцал под кроватью. Я дернулся, пытаясь высвободить руку.
– Не рыпайся, сука! – прохрипел Валет, давя на горло коленом. – Больно сделаю!
На лбу у него краснел аккуратный кружок, оставленный дулом пистолета. Как бинди у индуса. Он хотел что-то сказать, но вдруг замер, выпрямился и, сипло вдохнув, закашлялся. Это напоминало приступ астмы – на горле надулись серые жилы, румянец растекся по лицу, потемнел.
Валет отпустил меня, задыхаясь, бессильно привалился к стене. Его лицо стало лиловым. Он кашлял и кашлял, хрипло хватал ртом воздух, точно утопающий, в последний раз вынырнувший на поверхность. И снова кашлял. Мне стало страшно, я был уверен, что он сейчас умрет. Впрочем, на всякий случай я дотянулся до браунинга и спрятал его в карман брюк.
Он не умер, все обошлось.
Валет стоял на карачках и мотал головой. Держась за стену, попытался встать. Выпрямился, устало сплюнул на пол. Ладонью провел по губам, взглянув на руку, брезгливо вытер ее о штанину. Другой рукой он продолжал сжимать отбитое горлышко коньячной бутылки.
Он начал говорить.
Сначала медленно, в паузах будто подбирал слова, после все быстрее. Под конец страстно и торопливо, словно боялся, что ему не дадут высказаться до конца. Он что-то спрашивал и, не дожидаясь ответа, тараторил дальше. Похоже, вопросы эти он задавал не мне.
Помнил ли я то лето? Еще бы, я в нем продолжаю жить и сейчас. Оказывается, то был единственный раз, когда он позавидовал мне. Из-за нее? Да, из-за нее. И как он взбесился, поняв, что она крутит вола, лишь чтобы позлить меня. Позлить? Да-да, из-за той буфетчицы с автовокзала.
– Ревновала? Она меня ревновала? – изумился я.
– Ну ты дурак…
Голова от удара гудела, но мне удалось постепенно включиться в его речь: слова перестали быть просто звуком и наполнились смыслом. С оторопью я осознал: а ведь Инга ему действительно нравилась, может, он даже любил ее. Ингу. Ненависть к брату была столь сильна, что даже в воображении я напрочь лишал его способности любить кого-то. Или быть нежным; а ведь у него две дочки, сам сказал: восемь и двенадцать – не может же он их-то не любить?
А после, уже зимой, отец познакомился с Марутой, да, с ее матерью. Это когда она ногу вывихнула, да-да, тогда.
– Ты ведь не знал, я к ней тогда приезжал. Летом. После той рыбалки на Лаури, помнишь? И после мы встречались. И звонил бесконечно тоже – не мог, не мог я поверить, что из нас двоих она выберет тебя. Как же я бесился, господи, с ума сходил, на стенку лез…
– Так… так она… – мне стоило большого труда закончить фразу. – И с тобой… тоже?
Некоторое время, почти вечность, Валет смотрел мне в лицо, пристально, точно стараясь что-то разглядеть. После буркнул:
– Нет.
И еще тише добавил:
– Она тебя любила… Собиралась в Ригу бежать. С тобой, с тобой. Проглотил я и это: думаю, черт вам в помощь, скатертью дорога – и от тебя избавлюсь, и про нее забуду. Да и сам я в летном буду уже осенью. Так что…
Он устало махнул рукой, удивленно обнаружил в кулаке горлышко бутылки, бросил его на пол.
– Кровь у тебя… – Валет опустился на корточки, показал пальцем на лоб. – Вот тут.
– Ничего, коньяк же. Дезинфекция.
Я сел, прислонился к шкафу. Валет, стоя на коленях среди бутылочных осколков, собирал медали.
– Эх, батя, батя… – бормотал он. – Летчик-ас, герой-любовник… Ты знал, что он в десятом классе с актриской убежал? Она в театре оперетты в кордебалете плясала… Конечно, знал. Его из Киева с милицией этапировали. Дед после отца в кровь излупцевал. Как крепостного, как раба – плеткой. Руки ремнем – и к батарее…
А вот этого я не знал; плетку дедову помнил, на стене висела, на самаркандском ковре, среди сабель его и кортиков.
Валет, морщась, горестно качал головой. Вытирал медали о рубаху, собирал их в кулак.
– Там я много думал. Там вообще много думается. Ведь, если б не дед, ничего бы не было. – Он рассеянным жестом обвел комнату. – Ничего этого… Вышел бы из него какой-нибудь актер, певец, а? Он ведь и в латышку эту, в Маруту, влюбился от отчаянья, вроде как сбежать хотел от всех нас…
Я тронул пальцем макушку; там уже пульсировала жаркой болью упругая шишка – Валет угодил бутылкой точно в темя. Меня мутило: от водки, от боли, от смутной догадки: неужели брат прав, и вся моя жизнь не более чем копия незатейливого узора отцовской биографии? Ведь и я в латышку влюбился от отчаянья и сбежать от всех тоже хотел.
– А когда с мамой… – Валет запнулся, словно поперхнулся каким-то словом. – Вот тогда я и решил отомстить. Да, отомстить. И тебе, и ей. А тут такая удача – фотографии.
Он кивнул в сторону раскрытой двери в нашу комнату. Шкаф был на том же месте. Наверху стояли те же чемоданы. Понятие времени, впрочем, и до этого весьма сомнительное, перестало существовать. Мне не стоило труда представить то утро: Валет, загорелый и мускулистый, встав на цыпочки, вытягивает конверт из-под моего чемодана.
– Тогда мы с Женечкой Воронцовым сошлись… Тем летом… С его батей на плотину ездили, на озера, за Зилани. Судака брали… На Кондорском верши ставили. Там линь шел, карась – сказка… Женечкин отец, он особист, ты в курсе…
Я утвердительно мотнул головой: да уж.
– На Лаури мы были, поставили сети, стемнело уже – костер, уха. Женечка отключился, пошел в палатку спать. Слабак Женечка был, слабак – сотку накатит, и в ауте. А мы с дядей Лешей продолжаем, тот боец – любого перепьет. Ночь, звезды, дядя Леша вторую бутылку откупорил. Выпиваем, закусываем. Ну, тут его на разговоры и повело. Банда Мельника, Латгальская группа. Видишь, говорит, хутор на том берегу, окошко горит? Там, говорит, встречались мы с нашим агентом. Хромой кличка. Он в штабе Мельника был, почти десять лет. Хромого в самом конце войны завербовали. Ваффен СС, латышская дивизия, Железный крест – не фунт изюма! Десять лет на нас работал.
Валет говорил. Щурился, что-то припоминая. А у меня в горле словно застрял шершавый ком, он рос, становился все колючей. Я уже догадывался – нет, я знал, что сейчас будет сказано.
– Ее отец… – прошептал я.
– Да. Его свои же и порешили. Закололи, как свинью. А труп у дороги повесили. На въезде, у почты. Вверх ногами.
– И ты ей все это…
Валет закрыл лицо ладонями, начал тереть глаза. Грубо, точно хотел их выдавить.
– Как же она взбесилась… – Он убрал руки, моргая, посмотрел на меня. – Господи, как же… Как же… Честное слово, думал, убьет. Зубами, ногтями… схватила осколок стекла – размахивает, сама вся в кровище! Кричит: «Думаешь, страшно мне, гляди!» – а сама стеклом себя по груди! По груди… себя… Гляди, кричит! А сама режет себя… режет…