Латгальский крест — страница 54 из 56

Он замолчал, замотал головой.

– Ну, ударил ее… Она упала… там веревка валялась. Руки ей связал… Она очухалась и говорит: «Тебе все равно никто не поверит. Теперь тебе вообще никто верить не будет». Тогда я не понял, про что она…

– Про отца…

– Я не понял, думал, у нее с башкой – полный капут. Еще как поверят, сказал, да и не только про отца, еще и фоточки твои голые, забыла? Вот ведь семейка – дочка-то вся в папу удалась, такая же шлюшка продажная.

Он снова замолчал.

– Ну вот… Я из часовни, да… там еще пацаны играли в лопухах, меня видели.

– Знаю, – мрачно отозвался я. – Гулько и еще… как там его. А после менты. Заключение медэкспертизы. Изнасилование с нанесением телесных повреждений, повлекших…

– Говорю тебе! – зло выкрикнул Валет. – Не трогал я ее! Не трогал! Ударил, и всё!

– Не трогал. Ударил случайно! – Я истерически хохотнул. – А она и умерла!

Валет застыл, мне показалось, даже растерялся.

– Что? – Он подался ко мне и повторил, но уже тише: – Что?

– Что слышал!

Он вглядывался в мое лицо, будто там было что-то написано.

– Чиж, – тихо произнес брат. – Ты совсем рехнулся? Никто ее не убивал. Ты что? Она и сейчас…

– Жива? – спросил кто-то за меня.

– Да, – он кивнул. – Жива.

– Жива…

– Только… только в психушке она.

– Жива…

– Ты что… не знал? – Валет изумился так искренне, почти по-детски. – Все эти годы…

Он снова закашлялся. Задыхаясь, выдавил:

– Что я ее… там… Да? Убил, да? Ну ты…

Он бессильно отмахнулся от меня, сплюнул на пол. Шаркнул подошвой по плевку, я успел заметить, что слюна была розового цвета.

– Ну ты… – повторил он. – Всей жизни у меня осталось, даст бог, до апреля! Семь месяцев… Я ж тебе потому и позвонил, что конец мне! Крышка! Хана мне, брат! Я в Усть-Илиме «тубик» цепанул, мне три года назад пол-легкого откромсали…

Валет ребром руки провел по груди.

– Прогрессивный распад легочной ткани…

Он замолчал.

– Ткани… – повторил я тихо. – Где?

– Что – где? Психушка?

Я утвердительно мотнул головой.

Пол стал шатким, как тот понтон, с которого мы ныряли в детстве. Нащупав стену, я прижался к ней спиной; сырая холодная рубаха прилипла к телу. Брат снова закашлялся, согнулся. Я терпеливо ждал.

– За цементным заводом, помнишь? – Он выпрямился, вытер рукой рот. – Там еще сад был? Яблочный? Латгальский шафран, помнишь?

Я помнил. Самые сладкие яблоки в округе, они вызревали рано, к концу августа. Буквально накануне школы. Тот колхозный сад, куда мы гоняли на великах воровать яблоки, охраняли собаки, немецкие овчарки. Не меньше дюжины прытких, клыкастых животных, очень злых. Местные говорили, что это потомки тех самых собак, которых эсэсовцы натаскивали на заключенных концлагеря. От этого яблоки казались еще слаще – вкуснее я в жизни не пробовал.

54

Цементный завод я нашел без труда, было уже около трех ночи. Черный силуэт казался утесом и загораживал полнеба. Включив ближний свет, я въехал в распахнутые ворота. Заводской двор был завален каким-то хламом – резиновыми покрышками, контейнерами, перевернутыми вагонетками. Все было покрыто толстым слоем светло-серой цементной пыли и напоминало странную плюшевую декорацию к какой-нибудь пьесе про конец света. В дальнем конце двора горел костер. Сбросив скорость, на первой передаче, я перебрался через рельсы узкоколейки, подкатил к огню. У костра сидел человек. Он быстро встал, поднял винтовку и прицелился в меня. Я остановился, вынул из кармана браунинг, опустил стекло.

– Где тут больница?

– Не знаю! – выкрикнул он, даже не дослушав. – Уезжай!

Ему было лет пятнадцать, может, меньше; длинные волосы, испуганное детское лицо, винтовка, которой он мне угрожал, оказалась пневматическим ружьем, из таких в тире стреляют по жестяным зайцам.

– Психиатрическая больница, – повторил я громко и внятно, точно говорил с глухим. – Где-то недалеко…

– Психушка? – Парень словно обрадовался. – Так это туда! Туда!

Он стволом ружья ткнул куда-то вбок.

– Это туда! По бетонке, а после направо – там указатель, и через березовую аллею.

Я свернул с бетонки, действительно нашел указатель с длинным латышским словом. Поехал по аллее, старые березы уходили белыми столбами в ночное небо. Прямые стволы появлялись в свете фар, выступали из тьмы, как призраки, а после плавно растворялись в черноте. В голове не было ни одной мысли, лишь пульсирующая боль. Равнодушно подумав о сотрясении мозга, я тронул рукой макушку: шишка налилась и билась как маленькое сердце. Опустил стекло, сырой воздух отдавал плесенью и грибами. Пахло балтийской осенью.

Здание больницы напоминало старую прусскую казарму: красный кирпич, парадная без излишеств, фонарь над дверью, решетки на узких окнах. Я поднялся по трем ступенькам, дернул дверь – заперта. Хотел постучать, заметил на стене звонок – обычный квартирный звонок с белой пуговицей кнопки. Нажал – где-то в глубине здания тренькнуло. Потом зашаркали шаги. Звякнул замок, дверь открылась.

– Ну? – На пороге стоял крупный мужик в свитере. Он задал вопрос без эмоций, устало, точно я этой ночью уже приходил сюда пару раз.

– Добрый вечер, – невпопад сказал я, торопливо вытаскивая бумажник из заднего кармана. – Извините, что так поздно… – Скорее рано, – так же равнодушно буркнул он, глядя в мой бумажник.

Мужик поскреб бороду, неухоженную и пегую, похожую на шкуру больной дворняги. Кивнул, пропуская меня внутрь. Его кособокий свитер, казалось, был связан слепыми старухами из шерсти той же хворой собаки. Мы пошли коридором, тусклым и бесконечным. Стены, выкрашенные грязной охрой, казались мокрыми. Этот бородач мог быть живописцем из непризнанных гениев или тривиальным запойным работягой, каким-нибудь слесарем или метеорологом со станции «Северный полюс-один» – даже путешественником, но только никак не медицинским работником.

В конце коридора мы уперлись в дверь. Мужик по-хозяйски распахнул ее передо мной: я вошел, он следом. Подслеповатая настольная лампа, похожая на коренастый железный гриб, освещала аскетичный стол с чашкой и задрипанной книгой. У окна, в дальнем конце, стояла узкая больничная койка. Бородач вопросительно посмотрел на меня. Я протянул ему несколько купюр, которые все это время сжимал в кулаке. Он не глядя скомкал деньги, сунул их в карман штанов.

– Кронвальде, – запинаясь, выговорил я. – Инга Кронвальде.

Имя и фамилия прозвучали чужими, я даже удивился – ни ко мне, ни к моей жизни они не имели ни малейшего отношения. Я отвел глаза, точно опасаясь, что бородач заподозрит обман и вышвырнет меня. Из книги, что лежала на столе, торчал остро заточенный карандаш. На потертой обложке я разобрал: «Записки о Галльской войне. Гай Юлий Цезарь». Никогда не читал и уж, скорее всего, никогда не прочитаю.

– Инга Кронвальде, – повторил бородатый. – И что?

– Я бы хотел повидать ее. Поговорить…

Он удивленно повернулся ко мне. Хотел что-то сказать, но передумал. Снял со стены связку ключей – они висели на вбитых гвоздях, целый ряд гвоздей с ключами.

– Ну, хорошо. Пойдем.

Мы снова шли по коридору, он впереди, я следом; потом спускались по лестнице. Потом снова шли. Он шел молча, лишь ключи едва слышно позвякивали в его руке. Остановились перед дверью, он щелкнул выключателем, после сунул ключ в скважину и провернул с железным хрустом.

Не комната – карцер. Без окон, в низком потолке лампочка в ржавой клетке. До потных стылых стен можно дотянуться, если раскинуть руки крестом. Железная кровать, выкрашенная белой краской.

Она лежала, накрывшись с головой серым солдатским одеялом с трафаретной надписью «Из санчасти не выносить». Из-под одеяла выглядывала маленькая нога – сухая желтая пятка, напоминавшая восковой муляж. Непроизвольно, совсем не думая, я наклонился и натянул одеяло, прикрывая ногу.

– Простите, а можно… – начал я едва слышным шепотом.

– Что вы там шепчете? – перебил он громко. – Говорите нормально. Она, даже если б захотела…

Я попросил его уйти и выключить свет.

55

На ощупь нашел спинку кровати – холодное склизкое железо. Присел на край, положил ладонь на одеяло, шершавое сукно тоже было холодным и влажным. Я нащупал ее плечо, она лежала на боку, лицом к стене. Глаза привыкли к темноте, из-под двери сочился сизый свет из коридора. Как же тут темно, как страшно, господи, как одиноко…

– Бедная моя… милая моя… господи… – Я шептал и гладил колючее одеяло. – Вот я и нашел тебя.

Показалось, что ее плечо вдруг дернулось. Моя рука застыла, я перестал дышать. Нет, тело под одеялом было неподвижным. Провел ладонью вниз по спине, по талии, наткнулся на острое бедро. Твердое, будто дерево. Не расшнуровывая, стянул ботинки и лег рядом. Панцирная сетка заворчала железными пружинами. Я медленно вытянулся. Осторожно обнял и прижался к телу под одеялом. Уткнулся лицом в сырое вонючее сукно, пытаясь уловить дыхание, поймать биение сердца – нет, ничего. Господи, господи, ну зачем же ты так…

– А мы отца сегодня похоронили, – пробормотал я. – Мы с братом.

Голос прозвучал странно, будто и не мой, точно рядом в темноте кто-то бредил. Я провел ладонью по одеялу, тело оставалось неподвижным. Господи, как же тут жутко ночью, как одиноко… Попытался вспомнить лицо: ее глаза, выгоревшие на солнце брови, ее губы, чуть обветренные, чуть припухлые – картинка не складывалась, распадалась на части; ясно виделась лишь пятка – сухая и желтая пятка, страшная и чужая.

– Ну зачем ты меня так пугаешь, Инга? Зачем? – Я обнял ее, бережно прижал к себе. – Хочешь снова испытать меня, да? Как тогда в подземелье? Не надо… Пожалуйста, не надо. Мне очень страшно, гораздо страшнее, чем тогда.

Восковая пятка, торчащая из-под мышиного одеяла с трафаретом «Из санчасти не выносить», – пытаясь избавиться от этого видения, я до боли зажмурился, начал говорить быстрее и громче.

– Ведь я вернулся, видишь, вернулся. За тобой вернулся… Неужели ты могла поверить, что я тебя тут брошу, – вот еще чушь собачья… ведь кроме тебя у меня никого и нет. Никого и никогда – не было и не будет. Ты же знаешь! Знаешь, да?