Латинский трилистник — страница 5 из 8

форме, установленной, чтобы жить сообразно с нею». Но, с другой стороны, учет лат. forma вносит важные нюансы в понимание многих древнеиндийских контекстов, в частности таких, где дхарма мыслится как проявление некой сущности. Знаменитое место из «Веданта-сутры» (1,1,20-21) о соотношении между трансцендентным Брахманом и Внутренним Правителем, живущим в Солнце и в зрачке человека antastaddharmopadeçāt bhedavyapadeçāccānyaḥ «Внутренний (Правитель), согласно учению, - его (Брахмана) дхарма, но, по указанию на различие, есть и иной (Брахман)» - может быть осмыслено в духе трактовки Внутреннего Правителя как космической формы-проявления Брахмана-Абсолюта.[13]

Везде, где индийская дхарма сохраняет смысл «образа», «строя», «порядка-конфигурации», «сущностно значимого качества», «свойства» и т.п., европейская форма оказывается законным комментарием к «дхарме». Но везде, где европейская форма несет в культурной истории Запада коннотации долженствования, обязательности, - индийская дхарма предстает комментарием к «форме».

3. Дело о Пренестинской фибуле: к оценке аргументов.

Данный этюд я представил в первом варианте на чтениях памяти И.М.Тронского в 2003г. – видя в них достойный повод обсудить проблематику Пренестинской фибулы. В своих трудах по истории латыни Тронский постоянно обращался к надписи на фибуле Manios: med: fhe ⁝ fhaked:(=vhe ⁝ vhaked): Numasioi «Маний меня сделал для Нумасия»( или «Маний меня посвятил Нумасию»[Colonna 1979:163-164]), как к древнейшему памятнику этого языка (УП в.до н.э.), иллюстрировал динамику латинской фонетики и морфологии сопоставлением форм из «надписи Мания» с позднейшими. Можно было лишь пожалеть, что ученый не дожил до начала 1980-х гг., когда статус самой фибулы и текста на ней стал предметом бурного спора среди антиковедов и лингвистов после выхода работ А.Гордона и особенно М.Гвардуччи [Gordon 1975; Guarducci 1980; Guarducci 1984; Guarducci 1987; Guarducci 1991]. Я обсуждал в докладе скандальную ситуацию, которая создалась вокруг Пренестинской фибулы в академическом сообществе на рубежах XX-XXI вв. Однако в 2004г. в итальянском журнале «Дайдалос» появилась очень важная статья М.Манчини, постаравшегося суммировать те имманентные языковые и эпиграфические особенности, которые будто бы сами по себе, независимо от ситуации исторического скандала, дискредитируют надпись на фибуле в качестве подлинно древнелатинского текста. Сердечно благодарю коллегу А.Кейдана, ознакомившего меня с работой Манчини. Эта статья побудила меня дополнить доклад при подготовке его к печати второй – так сказать, «манчиниевской» (или «антиманчиниевской») – частью.

I

Труды Гордона и Гвардуччи дотошно воссоздают перед нами судьбу фибулы в Х1Х – начале ХХ вв.:

- ее первую презентацию в январе 1887г. видным археологом В.Гельбигом, вторым секретарем Немецкого археологического института в Риме, на заседаниях сперва этого Института (7.1), а затем Академии Деи Линчеи (16.1) в качестве изделия, будто бы найденного в 1871г. в некоем пренестинском погребении по соседству с гробницей Бернардини;

- посвященные фибуле сообщения в том же 1887г. Гельбига и видного филолога-классика Ф.Дюммлера в «Wochenschrift für klassische Philologie», также в «Mitteilungen» Немецкого археологического института в Риме и в «Rendiconti» Академии Деи Линчеи;

- передачу ее 30 июня 1889г. в Музей Вилла Джулия как дара от близкого знакомого Гельбига – коллекционера и торговца антиквариатом Ф.Мартинетти;

- ее присоединение в 1901г. к экспозиции находок из гробницы Бернардини в Музее доистории и этнографии (совр. Музей Пигорини); поводом для этого перемещения фибулы послужило адресованное основателю Музея доистории и этнографии Л.Пигорини письмо от сотрудника Гельбига Дж.Каро, где, со слов уже умершего в 1895г. Мартинетти; сообщалось, что прославленный артефакт на деле происходил из самой гробницы Бернардини и был оттуда украден во время проводившихся с 1876г. раскопок;

- кривотолки и легенды, окружавшие фибулу в итальянской научной среде на протяжении ХХ в.;

- ряд выступлений антиковеда Дж.Пинцы, начавшего с простых сомнений в подлинности вещи (1900-е гг.) и кончившего заявлениями в 1920-30-х гг. , со ссылками на покойного к тому времени ювелира А.Кастеллани, якобы фибула была изготовлена неким золотых дел мастером по образцам из гробницы Бернардини, а надпись процарапана под диктовку каких-то «ученых иностранцев» (dotti strangieri);

- колебания прославленного лингвиста В.Пизани, в 1920-х общавщегося с Пинцей, а затем в разные годы высказывавшего о самой фибуле и о надписи взаимоисключающие суждения (отсюда видно, что Пинца не сообщил своему собеседнику ничего конкретного, однако, сумел взбудоражить душу молодого лингвиста);

- наконец, отделение фибулы в 1960г. от вещей из гробницы Бернардини, когда они перешли в Музей Вилла Джулия, а фибула была оставлена в Музее Пигорини

Включившись в эту историю, Гвардуччи придала дотоле сугубо академической проблеме Пренестинской застежки ярко детективную окраску. Она указала на ряд фальшивых антиков, поступивших в конце Х1Х в.в европейские собрания из магазина Мартинетти при экспертной поддержке Гельбига (цисты с поддельными изображениями, проданные в копенгагенскую глиптотеку псевдоантичные статуи «Диадумена» и «Атлета»); на участие Гельбига и Мартинетти в реализации знаменитой подделки – т.н. «Бостонского трона» и т.д. Надо сказать, после фактов, подобранных итальянской исследовательницей (так бы и хотелось написать «расследовательницей»), спорить, защищая доброе имя Гельбига, непросто, да и неохота: кажется, его человеческую репутацию можно было бы восстановить лишь сугубо неприемлемой ценою – научно дисквалифицировав как одураченного простака блистательного автора «Гомеровского эпоса в свете памятников» и «Путеводителя по публичным собраниям классических древностей в Риме». С другой стороны, следует постоянно помнить, что к делу о фибуле все это имеет лишь косвенное касательство, как и нагнетаемые Гвардуччи рассказы об алчности Мартинетти, о найденных в его доме в 1930-х, через 40 лет после его смерти, тайниках, хранивших, помимо больших денежных сумм, массу античных изделий – гемм и т.д. Главное – при всем этом остается абсолютно непонятно, какие мотивы для изготовления из золота фальшивой фибулы ради ее щедрой передачи в дар музею могли быть даже не у Гельбига (ему-то Гвардуччи приписывает намерение свысока подшутить над одураченным научным сообществом), а у выставляемого его подельником «жадины» Мартинетти.

«Ударный» раздел первой, самой обширной и нашумевшей публикации Гвардуччи, содержал результаты многообразных эспертиз, проделанных по инициативе автора в конце 1970-х, из которых по-настоящему значимой для обсуждаемого вопроса оказалась лишь одна: скрупулезный микроструктурный анализ фибулы, выполненный геологом Г.Девото, обнаружил полное отсутствие у ее золота тех изменений, которые неизбежно возникают при длительном пребывании в земле – зернистости, ломкости, минеральных вкраплений. Вместо этого выявились следы обработки явно недревнего изделия каким-то наводящим патину коррозийным веществом, причем обработки, проводившейся, по Девото, в два захода – сперва до, а затем после процарапывания надписи [Guarducci 1980:546-554][14] На фоне этих наблюдений, производящих сильное впечатление, несколько легковесными выглядели попытки Гвардуччи методами графологической экспертизы прямиком обосновать тождество некоторых начертаний на фибуле с немецким курсивом Х1Х в., а особенно с прорисовками античных надписей рукой Гельбига [Guarducci 1980:534-535]. Эти попытки, к которым я еще вернусь, получили поддержку эксперта-графолога Н.Палаферри [Guarducci 1984: 128-130],однако кое-кто из рецензентов отмечал, что буквы с фибулы в книге Гвардуччи приводятся нарочито стилизованными под немецкий курсив, существенно отличаясь от оригинала [Krummrey 1982:585]. Казалось бы, данная идея шла вразрез с муссируемым Гвардуччи пресловутым «свидетельством» Кастеллани, который вменял «ученым иностранцам» лишь надиктовку текста процарапавшему его резчику. Однако эта Эвменида Гельбига и его приятеля-антиквара нашла выход из положения, заявив, что сам Гельбиг мог начертать для Мартинетти прообраз надписи, а тот – перерисовать ее на фибулу [Guarducci 1980:534].

Публикации Гвардуччи заразили массу лингвистов и антиковедов (среди них и А.Гордона, чей голос звучал до того более сдержано ( но ср.[Gordon 1982]), негативно-ироническим отношением к «оскандалившейся» фибуле. Это отношение очень хлестко выразил А. Просдочини в заглавии своего выступления “Helbig med fefaked?”(см. ссылку Mancini 2004: 3-4), обыграв перекличку экзотической для латыни формы из «надписи Мания» с англ. fake «подделка». Среди хора, ставившего в 1980-х крест на фибуле и на «надписи Мания» как на латинских памятниках (см. подборку аннотаций [Guarducci 1984:170-174]), контрастно выделились позиции Дж.Колонны, оставшегося при своем старом мнении о подлинности надписи [Guarducci 1984:172], а также немцев Г.Радке и Ф.Виакера, которые в чаянии будущей повторной экспертизы изделия, сосредоточились на тексте. Точнее – на его особенностях, необъяснимых, по мнению этих ученых, в случае признания фальсификации 1887г. или более ранней, - особенностей, вовсе не предусматривавшихся компетенцией тогдашней науки, но явившихся для нее с обнаружением фибулы подлинными открытиями – и в двух-трех случаях, открытиями довольно существенными [Radke 1984; Wieacker 1984].

До появления разоблачений Гвардуччи текст на фибуле использовался историками латыни как совокупность свидетельств эпиграфических (диграф для передачи звука [f]); интерпункция, отделяющая перфектное удвоение от корня; сочетание разных знаков – троеточия и двоеточия – для выделения различных языковых единиц); фонетических (отсутствие ротацизма и редукции гласных); морфологических (номинатив и датив тематических основ ед. числа на –os, -oi); латино-фалискский аккузатив местоимения 1-го лица ед.числа med; глагольное окончание 3-го лица ед.числа -d <и.-е.*–t, перфектная редупликация основы fac-< и.-е. *dheH₁-, как в оск. fefacid, fefacust из Tabula Bantina (Ve 2, стк.10,11,17) при лат. feci, арх. feced, арх.пренест. fecid (в надписи Ve 367a конца IVв. до н.э.[Wachter 1987:124]). Гвардуччи была безоговорочно убеждена, что эти характеристики надписи в основном извлечены фальсификатором из найденной в 1880г. «надписи Дуэноса» и из известной с конца ХУШ в. Tabula Bantina при небольших почерпаниях в иных источниках (трудах грамматиков и т.д.). Фантазия ее простиралась до утверждения, якобы имя Manios с «фибулы Мартинетти», родственное лат. mane «доброе (утро)», представляет попросту перевод duenos (>bonus) «благой» [Guarducci 1980: 452-453].

В своей попытке отповеди Радке и Виакер выделяли, как минимум, четыре детали, которые не могли быть перенесены в надпись из известных к 1886г. источников: это 1) написание [f] через : оно встречается у этрусков и венетов, но значение его было впервые установлено В.Дееке после находки Пренестинской фибулы в его книге 1888г. «Фалиски», а затем подкреплено Э.Латтесом и К.Паули, причем всеми тремя – со ссылкой на глагольную форму из «надписи Мания» как на важнейшее и неожиданное показание, раскрывшее чтение дотоле загадочного диграфа [Deecke 1888:276; Pauli 1891:99];[15] 2) сама по себе перфектная форма fefaced как явление латинского языка; 3) отделение слога-редупликанта троеточием, перекликающееся с фалискским написанием pe⁝para[i...] «я родила» (?) в надписи из Чивита Кастеллана (Ve241) (об этом аргументе подробнее см. ниже); 4) форма имени Numasioi, якобы, прообраз лат. Numerios, выделяющаяся среди иных, этрусских и италийских, образований от того же корня: этр. Numesie (Тарквинии, ок.700 г.до н.э.), Numisie (Капуя, конец VI в.до н.э.), новоэтр. Numsie, Numesi, итал. Numesios, Numisius, Nium(p)sis и т.д.- см. детальный их очерк и анализ [De Simone 1991]. Однако провозглашая все эти явления приметами подлинности надписи, Радке и Виакер почему-то вовсе не обсуждали шансов на изобретение каких-то из них фальсификатором-виртуозом, чуть-чуть игриво перешагивающим современные ему пределы научных знаний. А ведь следовало признать, что такая возможность сохраняется для всех случаев, где оригинальные показания фибулы не были поддержаны последующими – так сказать, «контрольными» - открытиями в италистике. Для скептиков, огульно видящих в фибуле и ее тексте сплошную опозоренную подделку, все моменты в надписи, откуда-нибудь известные до 1887г., - скорее всего, оттуда же в нее и перенесены, ну а те, которые и после того года не подтвердились, - представляют просто выдумки поддельщика. И спорить с такой позицией, что называется, «в лоб» - очень трудно. Бессмысленно ссылаться на заведомо подлинные старые надписи, которые не устояли бы против таких атак: к начертаниям на заподозренной вещи – отношение, по праву, особенное, исходящее из презумции виновности.

Это в полной мере относится к упомянутому перфектному удвоению , не нашедшему до наших дней новых подтверждений для Лация. Что мешает, впрямь, видеть в нем изобретение, отправляющееся от оскских прецедентов и эффектно вживленное в ряд других форм, сфабрикованных по античным показаниям? Сходный случай являет и форма Numasioi, тоже не подкрепленная ни одной другой находкой текстов с этим именем. Почему не счесть ее изобретением, опиравшимся на соотнесение Numerius с основой лат.-этр.Numa? Когда убежденный в аутентичности надписи К. де Симоне приводит имя пренестинского героя, установителя гаданий по священным жребиям и, может быть, изначально местного “Gentilgott” Numerius Suffustius или Suffucius (Cic. De div.II,41) как свидетельство укорененности Numasioi в пренестинском контексте [de Simone 1991:199][16] – для Гвардуччи здесь не более, чем невольная подсказка традиции, вероятно, учтенная поддельщиком с классическим образованием [Guarducci 1980:451,461].

А вот с диграфом ситуация на порядок сложнее. Напрасно Гвардуччи пыталась отмахнуться от этой сложности, ссылаясь на изданную в начале 1880-х беотийскую надпись из Танагры с формой Fhεκαδαμοε [Guarducci 1980:457]. Для этой последней фонетический смысл Fh- написания вообще неясен – [wh-] или [hw-] , в любом случае не [f]. Более тонкое допущение Р.Пфистера, якобы фальсификатор ориентировался на этрусскую капуанскую надпись mi numisiies vhelmus (=Fhelmus), в которой vhelmus передает гентилиций felmu [Pfister 1983:112] (эта надпись, впервые опубликованная в 1879г., была затем в 1880г. включена Дж.Гамуррини в приложение к «Корпусу италийских надписей» А.Фабретти [ThLE 1978:260]), споткнулось о все тот же факт, по праву акцентированный еще в 1975г. Гордоном: до 1888г. реальное значение vh- в этрусских надписях было неясно. Более того, конкретные написания vhelmu и felmu, как отмечает Виакер, отождествил лишь в начале 1890-х Паули, ориентируясь на использование в «надписи Мания» [Wiacker 1984:382]. А потому, если М. Лежен в конце 80-х уверенно заявлял насчет последней : “J’y croit a cause de vh” [Lejeune 1987:286], то убежденному в подделке Э.Хэмпу ничего не оставалось, кроме как гадать, не мог ли Дееке поделиться с кем-нибудь своим открытием не меньше, чем за два года или больше до публикации «Фалисков» [Hamp 1981:152-153]. Есть еще вариант - предположить, что фальсификатор совершил этот интеллектуальный прорыв самостоятельно. В любом случае мы бы имели здесь фабрикацию, основанную на еще неопубликованном открытии, опередившую его появление в печати и потому ставшую в глазах современников его важнейшим обоснованием. С другой стороны, Радке и Виакер ссылаются на передачу латинского [v] через в очень ранней пренестинской надписи на серебряном кубке VII в.до н.э., найденном в 1949г. в той же гробнице Бернардини (форма женского имени Fetusia = Vetusia, позд.Veturia) как на возможную структурную предпосылку для записи в тех же местах и в ту же эпоху латинского [f], глухого коррелята к [v] в виде . Это очень интересный косвенный довод [Radke 1984:60; Wieacker 1984:387] Но окончательного вердикта и он предрешить не в силах.

Наконец, совершенно уникально значение интерпункции, используемой в надписи на фибуле. Гвардуччи пробовала объяснить внутрисловесное троеточие имитацией этрусских графических приемов [Guarducci 1980:456-457]. Но здесь совершенно необходимо учесть одно фундаментальное обстоятельство, которое, как ни странно, до сих пор не всплыло в перипетиях дела о Пренестинской фибуле – думается, исключительно потому, что Rossica non leguntur. Как этруски (с примыкающими к ним в этом отношении венетами), так и италийцы спорадически применяют внутрисловесную интерпункцию при записи слов – но те и другие применяют ее для совершенно разных целей. У этрусков (и венетов) это средство обозначить отклонение слогов от стандартной структуры СГ – например, когда слог закрытый, или содержит дифтонг, вторая часть которого трактовалась этрусками как консонант, или если он состоит из одного гласного. Отсюда этрусские написания типа i·tan·, aθenei·, lav·tunui·([Pfiffig 1969:23] со ссылками на более ранние работы Э.Феттера и Ф.Слотти); о подобном же узусе у венетов см.[Pellegrini, Prosdocini 1967, II : 23-27; Тронский 1953:53-55]. У италийцев же, включая латинян, как ярко показала тридцать лет назад замечательный российский специалист по языкам этой семьи Б.Б.Ходорковская, интерпункция внутри слова при редких случаях «этрусско-венетского» употребления, чаще основывается на критерии совсем ином – морфологическом, а не фонетическом: она выделяет служебные морфемы, противопоставляя их корням: оск. ana.faket «он(а) посвятил(а)» (Ve 190), anter.statai «стоящей посередине» (Ve 147), am.atens «полюбовно решили» (Ve 218), умбр. anter. menzaru “intercalarium” (TIg IIa 16), fer.tu “ferto” (TIg IIb 12), purtu.vetu “porricito” (TIg IIb 17) и т.д. вплоть до позднейших написаний вроде inter.essent, per.feci в Monumentum Ancyranum (III,3: IV,14) [Ходорковская 1978: 361-366] (там же о «комбинированном» использовании италийцами и римлянами разных видов интерпункции для вычленения разных типов языковых единиц – что видим уже и в «надписи Мания»). По всем критериям написание vhe⁝vhaked с внутрисловесным троеточием после открытого слога-морфемы радикально противоречит этрусским нормам, но четко отвечает нормам италийским, в конце XIX в. еще не осознанным лингвистической наукой. Неужели мы должны думать, что фальсификатор открыл и эти принципы, как и значение диграфа , и использовал свои открытия лишь для того, чтобы запустить начертание vhe⁝vhaked в научный обиход – или что он конструировал наобум и случайно «попал в яблочко» правил италийского письма?

Но еще поразительнее было бы точное предвосхищение фальсификатором конкретного приложения в италийском мире тех же принципов к перфектной редупликации. Я говорю об уже упоминавшейся старофалискской надписи на вазе, осколки которой были найдены в 1889г. в Чивита Кастеллана. Начертания на этих осколках стали предметом лингвистического изучения с 1900-х [Thulin 1908; Vetter 1925], но лишь в 1936г. ваза и надпись были вполне восстановлены в Музее Вилла Джулия. На этой вазе, поднесенной неким Правием своей подруге (praviosurnam⁝sociaipordedkarai), заключительная часть надписи, «говоря» от лица сосуда, гласит: eqournela..telafitaidupes⁝arcentelomhuti[c]ilom⁝pe⁝para[i..]douiad. В зависимости от понимания выражения arcentelom huticilom разные авторы тут видят сообщение либо о «литом (fusile) серебре», коим полна как бы «рожающая» его ваза [Knobloch 1958:136; Pisani 1964:348-349], либо о «серебряном сосуде» (futis) , который должен быть приложен к глиняной вазе, «родиться» от нее – к чему и призывается в конце Правий (douiad «пусть даст!»)[Giacomelli 1963:43; Giacomelli 1978:526]. У Хэмпа эта, казалось бы, точная графическая параллель между и возбудила диковатую мысль, якобы осколки из Чивита Кастеллана могли быть открыты на деле не в 1889г., а еще до 1887г. и как-то таинственно стали известны изготовителю фибулы Мартинетти, послужив одним из возбудителей его лингвистической фантазии [Hamp 1981:153]. Гвардуччи по этому поводу не нашла ничего лучше, чем ссылаться на старые конъектуры Э.Перуцци, отвергавшего в pe⁝para[i] редупликацию и предлагавшего читать то ли *arcentelomhuti[c]ilom⁝pe⁝para[cce]douiad «серебро вдвойне (якобы *pe[17] Таким образом, отвести соответствие в передачах перфектных удвоений на фибуле и на фалискской вазе гвардуччианцам до начала XXI в. не удавалось без впадания в абсурд, при том, что не было никаких оснований думать, будто форма pe⁝para[i]могла чудесно открыться фальсификатору при изготовлении «надписи Мания». Оказывалось не так-то просто поверить в фальшивку, не только учитывающую еще не опубликованные открытия, но предваряющую будущие археологические находки!

II

Как уже сказано, начало нового века в деле о Пренестинской фибуле пока что отметилось большой статьей М.Манчини, который, в отличие от иных гвардуччианцев, попытался сойти с почвы азартного расписывания гельбиговских гешефтов и обосновать постулат фальсификации исключительно особенностями текста и дуктуса «надписи Мания».

Я привожу по порядку доводы Манчини и встречные соображения, вызываемые у меня этими доводами:

1. Сама по себе словоформа [fefaked] как явление италийское, - пишет Манчини, - была бы «вне дискуссий». Сегодня в параллель к ней можно поставить не только оскский конъюнктив перфекта fefacid и будущее II fefacust из Бантинской таблицы, но и оскское же будущее П fifikus (где fifik-<*fefēk-) с полной ступенью корня из капуанской надписи Ve 6 рубежа IV- Ш вв.до н.э. в контексте…svai tiium:idik fifikus… «если ты это сделаешь», а также «энотрскую» форму V в.до н.э. fefiked.[18] При всем том форма [fefaked], уверяет он, мало вероятна именно как форма латинская, которая бы сосуществовала в архаическую эпоху с корневым аористом feced (пренест. fecid), точно соответствующим по образованию греч. ἔθηκε. Как заявляет Манчини, ссылаясь на мнение Просдочими, в латыни [fefaked] не является индоевропейским наследием (это - так : др.-инд. dadhau, гот. dedun, др.-в.-нем. tatun образованы независимо и иначе, без k-расширения, а греч. τέθηκα, новоаттич. τέθεικα появляется как новообразование с IV в.до н.э. [Liddell-Scott 1940:1790]). Но [fefaked] вряд ли может быть и собственно латинской инновацией, поскольку перфект с удвоением – в латыни тип перфекта реликтовый, малопродуктивный и не способный к экспансии, в отличие от типа с долгим корневым [ē], распространяющегося на все новые виды основ (capio : cēpi, ago : ēgi, venio :vēni, см. [Бенвенист 1974:141-144]). Образование [fefaked] можно было бы объяснить как «осцизм» - то есть, как инновацию адстратного свойства, вызванную оскским присутствием в районе Пренесте. Но,- утверждает Манчини, цитируя М.Паллоттино, - оскско-сабельские элементы отмечаются археологами в этих краях с конца VI в. до н.э., а для культурного слоя к которому принадлежит гробница Бернардини с ее окружением (начало VII в.), при сильнейшем этрусском влиянии италийские мотивы практически незаметны. Выходит, что глагольная форма из «надписи Мания» необъяснима ни как индоевропейский архаизм, ни как местное латинское новшество, ни через влияние на латинян со стороны соседей-италийцев. Остается признать ее изобретением ученого фальшивщика [Mancini 2004:5-11].

Ответ: Конечно же, перфект с удвоением и с нулевой ступенью корня [fefaked] не выглядит у данной основы таким же древним, как старый корневой аорист fēced (= греч. ἔθηκε). Но ведь для массы языковых явлений характеристика их как архаизмов или новообразований всецело зависит от хронологической глубины реконструкции. На взгляд, скажем, Вяч.Вс.Иванова, соотносящего оба эти класса форм с хеттским вторым спряжением (спряжением на -hi) как с древнейшей нащупываемой точкой отсчета [Иванов 1981:139,153] и лат.feced , и оск. fefacid равно инновационны.

Манчини не вдается в проблематику соотношения перфектов с удвоением и перфектов корневых от основы fak- на италийской почве. А между тем ясно, что оск. fifikus обязано своей корневой долготою некоему незасвидетельствованному оскскому аналогу к лат. feci и что fifikus возникло на основе этого исконного корневого аориста с полной огласовкой точно так же, как греч. τέθηκα – на базе (ἔ)θηκα. Аналогичным образом параллелизм оск. fefacust и умбр. fakust побуждает думать, что леженовский тип *fefaked возник из типа *faked, который должен был быть известен не только умбрскому, но и оскскому. Иными словами, оскские перфекты с удвоением от fak- и fēk- возникали инновационно из перфектов корневых, сохраненных для нас умбрским языком и латынью. Если в оскско-умбрской ветви типы *fefaked и *fefēked сосуществовали по диалектам, да еще предполагая за собой более простые типы *faked и *fēked, - то непонятно, почему в латино-фалисской ветви дело не могло обстоять точно также и почему здесь появление в одном диалекте формы feced должно, по мнению Просдочими и Манчини, начисто исключать возможность в другом формы fefaked?

Далее. Манчини проходит мимо приводимой антигвардуччианцами [Radke 1984:63; Wieacker 1984:384] сикульской формы с сосуда из Террамара Граммикеле. В этой надписи значение одной буквы для согласного или сочетания согласных остается спорным. Так что У.Шмоль и А.Замбони читают указанную форму как δεδαξεδ и видят в ней своего рода скрещение типа оск.fefacid, лат.-пренест. [fefaked] и типа латинского будущего П faxo, конъюнктива перфекта faxim [Schmoll 1958:37,73; Zamboni 1978: 958, 987], а Радке транслитерирует ту же форму прямо как δεδακεδ, полагая в ней точный эквивалент к [fefaked] [Радке 1981:94-95].[19] Независимо от нашего отношения к глагольной редупликации в «надписи Мания», уже оскско-сикульского параллелизма было бы достаточно, чтобы расценить этот перфект от и.-е. *dheH₁-, с удвоением, нулевой степенью корня и k-расширением, как «старую» общеиталийскую инновацию – инновацию на общеиндоевропейском фоне, которая, однако же, предстает архаизмом и рудиментом для эпохи письменных памятников. Сохранение этого реликта в Пренесте лишь позволило бы достроить пралатинскую картину до общеиталийской, воссоздаваемой независимо от «надписи Мания» по оскским и сикульскому показаниям. Используя форму [fefaked] как довод против аутентичности надписи на фибуле, Манчини исходит из такой схемы языковой эволюции, где понятию «общеиталийской инновации» попросту нет места, а существуют лишь праиндоевропейские архаизмы и новшества отдельных индоевропейских языков.

Лингвистическая схема, включающая общеиталийские инновации, обуславливает совершенно иной взгляд на глагольную форму из «надписи Мания», взгляд, для которого такая форма вовсе не должна быть непременно подлогом.

2. Опираясь на материалы корпуса А.Деграсси “Inscriptiones Latinae liberae rei publicae”, Манчини пишет о чрезвычайной редкости в эпиграфике республиканской латыни того синтаксического типа предложений, что представлен в «надписи Мания», - с постановкой косвенного объекта в дативе после глагола: на 119 пассажей с дативом, приведенных у Деграсси, таких случаев всего 8, то есть, по Манчини, 7,5%. Если сюда прибавить почему-то неучтенные им «надпись Мания» и «надпись Дуэноса», то будет 8,3%. Эта статистика заставляет Манчини с подозрением отнестись к начертанию и укрепляет его в мысли, идущей от Гвардуччи, что составитель «надписи Мания» ориентировался на пассаж из «надписи Дуэноса» duenos med feced en manomeinom duenoi [Mancini 2004:12-14].

Ответ. Надпись на фибуле с этой ее синтаксической схемой – хотя и редкой, но дозволяемой латинским узусом на правах варианта – для VII в. до н.э. должна была бы географически относиться к южной окраине этрусского ареала, отметившего и Рим , и Пренесте своим, признаваемым Манчини, могучим культурным воздействием. Если допустить достоверность надписи, это влияние можно бы распознать как в применении диграфа для фонемы [f], так и в самом появлении на земле Лация популярнейшего в Этрурии типа «говорящей надписи», утверждающей от «лица» вещи: «Такой-то меня сделал или посвятил». Надо оговорить, что в своде этрусских «говорящих надписей» архаической эпохи, составленном Л.Агостиньяни [Agostiniani 1982], подтип с указанием, помимо субъекта и прямого объекта, также и косвенного объекта – бенефициента действия – довольно редок. Тем не менее, случаи постановки такого косвенного объекта после глагола заметно чаще, чем его препозиция к глаголу; cp. TLE 941 mini spuriaza […]rnas muluanice alsaianasi «Меня Спуриаца (…)рна подарил Алсайане»; TLE 917 mini mulvanik[e] venel rapales laivena[…] «меня подарил Венел Рапале – Лайвене»; TLE 34 mini muluvanice mamarce apunie venala «меня подарил Мамарк Апуни Вене (женскому божеству)». Единственный контрпример – TLE 868 mi aranθ ramuθasi vestricinala muluvanice - на деле оказывается спорным. Агостиньяни рассматривает mi в этом случае как немаркированную форму аккузатива местоимения 1-го лица ед.ч., совпадающую с номинативом, при маркированной форме аккузатива mini. Но само существование у данного местоимения такой формы, не различающей объектной и субъектной функций, гипотетично. Не может ли, скорее, эта надпись быть составлена не от лица вещи, подаренной неким Арантом Рамуте Вестрикина, а от лица самого Аранта, утверждающего: «Я, Арант, Рамуте Вестрикина подарил»? Выбор невозможен, пока не прояснится вопрос о выраженности или невыраженности лица в этрусском глаголе. Но если «говорящим» в надписи выступает даритель, а не подарок, значит, в этом предложении лишь один, именно косвенный объект, - а в этрусском предложения с единственным объектом, все равно, прямым или косвенным, как показала Б.Шульце-Тулин, тяготеют к схеме SOV [Schulze-Thulin 1993:180]. Выходит, для «говорящих» надписей с двумя объектами – «Меня такой-то сделал такому-то» - единственно засвидетельствованной в этрусском позицией косвенного объекта оказывается позиция после глагола.

Учтя также и другие разновидности этрусских надписей, кроме архаических «говорящих», Б.Шульце-Тулин формулирует общее правило: «Если из двух объектов один – местоимение, то это местоимение прочно стоит на первой позиции, а именной объект ставится в конце предложения, субъект же и глагол могут меняться местами» [Schulze-Thulin 1993:181]. Поскольку выраженный местоимением объект в известных этрусских памятниках всегда стоит в аккузативе, правило это легко конкретизируется в смысле нормального для подобных (двуобъектных) конструкций выноса имен в дативе (или в генетиве как падеже бенефициента ,что для этрусского возможно,например,при глаголе tur- «посвящать») в постпозицию к глаголу. Очень интересно дело обстоит с текстами венетов, примыкавших к этрусскому пространству с севера и воспринявших у этрусков жанр «говорящих надписей» [Agostiniani 1982:270].Вообще-то, для венетского языка, по данным корпуса[Pellegrini-Prosdocimi 1967], характерно достаточно свободное размещение косвенного объекта в дативе относительно глагола: Es 47 udan Fugia Urkleina Reitiai donasto «udan Фугия Урклейна Рейтии подарила»; Ca 15 Futtos Alisikos Trikikos toler [Tru]musijatei donom «Футт Алисик Трикик преподнес (Тру)мусияту дар»; Ca 17 Butijakos […]kos donom Trumusijatei toler «Бутияк …дар Трумусияту преподнес»; Са 65 Trumusijatei toler Futtos Voltolarikos u donom «Трумусияту принес Футт Волтарик в дар». Но в случае «говорящих надписей» мы сталкиваемся со схематичностью гораздо более жесткой, возможно обусловленной влиянием Этрурии.

Местоимение mego «меня», указывая на объект дарения, стандартно ставится, как и этрусское mini, в начале предложения. Однако же, в редких случаях, оно может перемещаться в самый конец (Es 72 Malo M[…]nos donasto Reitiai mego «Мало М…нос подарил Рейтии меня»), что для этрусского mini невозможно. Зато уж датив бенефициента всегда, прямо по правилу Шульце-Тулин, располагается после глагола doto, vhagsto или donasto - непосредственно за ним или за субъектом, если тот с глаголом поменялся местами. Из приводимых Агостиньяни в его корпусе 18 посвятительных «говорящих надписей» в честь венетской богини Рейтии, содержащих датив бенефициента, во всех случаях выдерживается этот, как бы скопированный с этрусского порядок [Agostiniani 1982:233-236]. Некоторой оговорки требуют лишь случаи, когда в предложении оказываются налицо два датива бенефицианта – в одном стоит имя одаряемого божества, а в другом – имя человека, за которого приносится дар (конструкция, совершенно чуждая этрусскому). Тогда один датив может стоять в препозиции, другой – в постпозиции к глаголу (Es 57 mego Reitiai donasto Fugiai Vantikeni[a] «Меня Рейтии подарила за Фугию Вантикения»). Но и это не обязательно: ср. Es 46 mego doto Reitiai Bukka Koiliai «Меня подарила Рейтии Букка за Койлию», где оба датива ставятся после глагола (будучи разделены субъектом).

Итак, в свете сказанного синтаксические характеристики «надписи Мания» представляют интерес исключительный. В отношении ядровой части предложения, состоящей из субъекта, глагола и прямого объекта, надпись строго следует обычному латинскому порядку SOV, игнорируя (как в редчайших случаях и венетские надписи) этрусское правило выдвижения местоименного объекта на первую позицию в предложении. Зато периферийная часть синтаксической структуры, включающая выражение бенефициента в дативе, выглядит так, как если бы она, подобно «говорящим надписям» венетов испытала прямое воздействие этрусского формуляра (позднейшую реминисценцию которого можно бы предположить даже и для синтаксиса «надписи Дуэноса»).

3. Манчини снова повторяет тривиальный тезис о том, что лат. (<этр.) Numerius можно спокойно объяснить через этр. Numesie, Numisi (Numisiie), Numisia, c их латинскими рефлексами в Numesius, Numisius (сюда же фалиск. Nomesina < этр. Numsina) – объяснить, совсем не обращаясь к Numasioi из «надписи Мания». Это правда. Но Манчини идет дальше, стараясь доказать, что такая передача этрусской основы Num-, как в Numasioi, для архаической латыни вообще была невозможна. При этом ученый ссылается на написание лат. Nomesi как эквивалент к умбр. Numesier(род.падеж) в одной архаической умбро-латинской билингве [Pocetti 1979: № 9]. Он уверяет, будто в ту эпоху латынь должна была передавать этр. Num- только через Nom- и что лат. Numerius возникло из *Nomesios в результате такого же развития, как в лат. umerus «плечо» <*omesos, др.-инд. aṃsa, греч. ὦμος то же. Формы же без ротацизма Numesius, Numisius пришли к римлянам в некую позднюю эпоху, когда в латыни якобы был возможен в начальной позиции лишь слог num-, а не nom-(вспоминается лат. Numidae «нумидийцы» < греч. νομάδες «кочевники»).

Наконец, наш автор просто отмахивается от размышлений К. де Симоне насчет судеб этрусского суффикса –si(e) : извлеченный этрусками из итал. –asyo-, он обрел в ономастике Этрурии новую продуктивность, сочетаясь с именными основами, кончающимися на разные гласные, которые способны чередоваться в оформлении одних и тех же корней. Так, по де Симоне, если мы при архаич. Helve в Цере V в. до н.э. имеем новоэтр. Helvasi (Клузий), Helvasia (Перузия), то отсюда выводится существование наряду с Helve старого, пусть незасвидетельствованного, варианта *Helva, которое так же соотносится с реальным Helvasi, как Helve соотносилось бы с ожидаемым на его базе. *Helvesi(e). Аналогичным образом архаическая этрусская пара Nume (в Кампании): Numesie (в Тарквиниях) позволяет по такой же пропорции из архаич. Numusia (в Арреции) восстановить вариантную к Nume основу *Numu – и вполне подтвердить эту реконструкцию латинизированным родовым именем Numonius из Цере. А по этр. Numa (в Перузии) – можно дополнить Numisie и Numusie также и ожидаемым *Numasie, которое и находим в этрускизированном Лации VII в. до н.э. – в «надписи Мания» на Пренестинской фибуле [de Simone 1991]. Манчини полностью игнорирует всю эту сеть пропорций как дурную спекуляцию. Для него главное, что этр.*Numasie как таковое нигде не засвидетельствовано. Имя же Numa в новоэтрусской Перузии вообще мог носить даже не этруск, а какой-нибудь италиец [Mancini 2004:14-18]..

Ответ. Доказать, что этрусской основе Num- с единственной в этрусском огубленной гласной фонемой заднего ряда в Лации VII в. до н.э. должно было соответствовать исключительно Nom-, а не Num- y Манчини не очень-то получается. Единственный его реальный довод – лат. архаич. Nomesi из латино-умбрской билингвы. Но еще за 13 лет до статьи Манчини К. де Симоне справедливо заметил, что эта форма, скорее всего, передает звучание умбр. Numesier с открытым огубленным гласным – и за прототип позднейшего лат. Numerius считаться вряд ли вправе [de Simone 1991:211-212]. Все остальные рассуждения Манчини на этот предмет сугубо предположительны. А имеет ли доказательную силу тот факт, что в тестируемой на подлинность надписи с этрусской периферии вдруг появляется форма, которую по системным соображениям следовало бы ожидать для этрусского ономастикона, или данный факт никакой доказательной силы не имеет – это, думается, представляет вопрос методологической веры исследователя. Спорщикам, расходящимся в подобном вопросе, не остается ничего, кроме как «договориться о несогласии».[20]

4. Переходя к графике «надписи Мания», Манчини вынужден заняться диграфом – этим крестом гвардуччианцев. Он сопоставляет отражения гласного [u] и лабиальных спирантов, с одной стороны, - в этой надписи, а с другой – в ряде латинских (понимая этот термин как в языковом, так и в ареальном смысле) архаических текстов VII-V вв. до н.э. В конце концов, перед фактами передачи [f] через (конкретно – через ) в латинской надписи на пифосе из Цере и через на «герникском» сосуде из Анагни, он скороговоркой признает: да, дескать, использование диграфа в «надписи Мания» «конгруэнтно» приемам алфавитного письма, бытовавшим в преисторическом Лации и в архаической Этрурии {Mancini, 2004:20].

Ответ. Мы решительно не в состоянии мельком пройти мимо этого признания Манчини – как бы нашему автору того ни хотелось. Ведь диграф в исходе латинской надписи из Цере, опубликованной М.Паллоттино еще в начале 1950-х, впервые выделил в 1963 г. Э.Перуцци, воссоздав в этой испорченной части текста весьма правдоподобный ряд словоформ mamar[cos…..m]ed vhe[ked] [Peruzzi 1963:89-92]. В отличие от авантюрных предложений того же ученого относительно фалискской надписи из Чивита Кастеллана, его чтение текста из Цере выглядело весьма надежно, войдя, например, в латинский раздел корпуса «говорящих надписей» Агостиньяни [Agostiniani 1982:149]. Что касается «герникской» вазы из Анагни с ее буквицей […] matas udmom ni hvidas ni kait[…], где ni hvidas, возможно, = лат. nē findās «не расколи, не разбей», то первые посвященные ей публикации появились в начале 1990-х, см.[Gatti-Colonna 1993:320-325]. Получается, «гельбиговская фальшивка» 1887 г. оказалась «конгруэнтна» своими эпиграфическими приемами текстам, найденным и прочитанным во второй половине и в конце ХХ в.! При этом «надпись Дуэноса», под репертуар которой гвардуччианцы стараются подверстать текст, язык и письмо «надписи Мания», оказывается совершенно в стороне от этой «конгруэнтности» со своим отражением [f] через и отсутствием каких-либо намеков на внутрисловесную интерпункцию.

После такого признания Манчини немногого стоят его размышления о природе колебаний и исправлений резчика-фальшивщика при процарапывании сегмента , мол, не хотел ли он сперва написать или даже [Mancini 2004:22]. Помнится, Хэмп, фантазируя насчет влияния на автора нашей надписи со стороны еще не найденного фалискского текста из Чивита Кастеллана, где встречается словоформа f[if]iqod «вылепили», готов был увидеть в том же даже переделку из [Hamp 1981:152]. . Ясно одно: Манчини не только не опроверг «аргумента от диграфа», но, сам того не желая, этот аргумент усилил – и усилил очень значительно, укоренив «надпись Мания» в контексте латинских памятников VII-VIв. до н.э. Прямо по-библейски у него вышло: желая проклясть – благословил!

5. Зато, обратясь к упомянутой фалискской надписи с ее разбиением pe⁝para[i], Манчини, казалось бы, сумел убрать с поприща гвардуччианцев мешавший им камень. Не пытаясь ни передатировать находку фалискского сосуда, как Хэмп, ни пересмотреть словесное разбиение текста, подобно Перуцци, он всего лишь силится развеять чары Пренестинской фибулы и «надписи Мания», якобы внушившие ученым ложное представление о pe⁝para[i] как о непременно глагольной форме. Он предлагает конструкцию arcentelomhuti cilom⁝pe⁝para[i..]douiad трактовать как изоморфную к praviosurnam⁝sociaipordedkarai с тем же самым субъектом – Правием, а parai как датив от para «пара, спутница, подруга», синонима к socia, родственного лат. par,paris. В целом у него выходит что-то вроде: «Правий урну подруге подал дорогой. Я – урночка, вылепленная…(fita

Ответ. Манчини предложил такое понимание надписи из Чивита Кастеллана, которому, по-видимому, суждена успешная конкуренция с версией сейчас нам привычной. Оспорить ни ту, ни другую пока невозможно. В частности, возведение фалиск. pe к предлогу или наречной частице per поддерживается известными фалискскими написаниями mate<*mater и uxo вместо uxor и наряду с последней формой [Giacomelli 1963:251,259]. Обсуждая сегмент , сторонникам подлинности «надписи Мания» следовало бы оставить возможный параллелизм с фалискским в боевом резерве, пока же сделать основной упор на причастность написания с Пренестинской фибулы многовековой италийской традиции письма с внутрисловесной «грамматической» интерпункцией.

6. В заключение Манчини фронтально сопоставляет 12 графем надписи на фибуле с их же реализацией по 35 архаическим латинским, италийским и этрусским памятникам. Его выводы: среди этих памятников «надпись Мания» якобы беспрецедентна своей альфой со строго горизонтальной поперечной чертой и своей хет, где горизонтальная черта пересекает обе вертикальные. Мю и ипсилон напоминают графемы «надписи Дуэноса» (что на прорисовке Манчини не очень-то заметно), каппа своими косыми чертами, сходящимися в одной точке, будто бы тоже уникальна, и вообще перед <е> должно бы стоять по нормам архаического письма не , а <с>.

Ответ. Что касается последнего соображения, замечу, что в этрусских надписях VII в. до н.э. свободно чередуются написания muluvanice – muluvanike – muluvaneke [ThLE 1978:251-252]. Сама Гвардуччи, с ее неутомимым пафосом заподозривания и изобличения всего, что можно заподозрить и изобличить в «надписи Мания», тем не менее решилась указать на аналоги к альфе и каппе из этой надписи в архаических этрусских алфавитах VIII в.до н.э. из Марсилины и Формелло, что, впрочем, не мешало ей сравнивать каппу на фибуле, также и с немецкого курсива времен жизни Гельбига. Ипсилон «надписи Мания» ей также казался сомнительным, причем она сближала его сразу и с в рукописях Гельбига и с той же буквой в «надписи Дуэноса». Но последней надписи уж Гельбигу нипочем не приписать! Зато мю с фибулы нисколько ее не насторожило, не в пример Манчини [Guarducci 1980:446-447, 535]. Здесь слишком много произвола в предположениях, чтобы вдаваться в серьезный спор. А главное, если мы склоняемся к тому, чтобы принять результаты микроструктурного анализа Г.Девото, то вопросы о грубости или неуверенности резчика при процарапывании тех или иных букв, о колебаниях и поправках, о хет с перечеркнутыми вертикальными линиями (этом «маленьком чудовище», говоря словами Гвардуччи) утрачивают для нас большую часть своей значимости. Если материя изделия подложна, особенности дуктуса также неоспоримо принадлежат к сфере подделки, в лучшем случае – имитации. Но такая обесценка вовсе не обязана коснуться воплощенного в дуктусе текста как последовательности образующих сообщение языковых единиц. Того текста, который диграфом и словопорядком «говорящей надписи» оказывается «конгруэнтен» миру этрускизированного Лация начала VII в. до н.э.; который перфектной редупликацией корня [fak-] включает латинскую ветвь италийских языков в проходящую по иным ветвям этой семьи общую инновацию; который троеточием между этим удвоением и корнем вписывается в италийскую практику грамматического членения слов на письме – так сказать, практику «артикулированной» записи. Текста, который во времени становится все «конгруэнтнее» новым, прибывающим фактам и складывающейся из них картине.

III

Вслед за Гордоном и Просдочими Манчини повторяет призыв Шерлока Холмса: «отсечь все невозможное и принять то, что осталось за правду, каким бы оно невероятным ни показалось» [Mancini 2004:3]. Беда, однако, в том, что гвардуччианцы не решаются в своем анализе отсечь все действительно невозможное – или даже задуматься об отсечении практически невозможного, как в случае с образом фальсификатора, открывающего истинную значимость этрусского диграфа.

Если слухи о подделке фибулы как артефакта вполне подтвердились ее обследованием под микроскопом Г.Девото, то надпись на этом артефакте содержит моменты убедительной подлинности – и этими моментами поднимаются до ранга открытий 1887 года и иные детали, которые иначе можно было бы спокойно отнести к изобретениям поддельщика. Возникает вопрос: преодолимо ли это зияющее противоречие? Гвардуччи твердо умозаключала от подделки вещи к сфабрикованности надписи, Радке и Виакер – от аутентичности надписи к недостоверности микроструктурного анализа. Обе стороны с недоумением отвергали высказанную еще в 1974 г. Крумреем в письме к Гордону мысль о возможности воспроизведения подлинного текста на фальшивой вещи[21] - мысль, однако же, принятую всерьез такими авторами как Дж.Колонна, К.Трюмпи, Р.Вахтер [Truempy 1983; Wachter 1987:56]; (мнение Дж.Колонны см.: [Guarducci 1984:172])А я бы не решился исключить даже и то, что разрыв между характеристиками вещи и надписи может корениться в другом, временном разрыве – между январем 1887 г., когда некую фибулу впервые представили научному миру, и июнем 1889 г., когда наличная (поддельная) фибула была помещена на хранение в Музей Вилла Джулия. В обоих случаях надпись на фибуле была одна и та же. Но было ли во втором случае тем же самым изделие? Ни Гвардуччи со сторонниками, ни их оппоненты даже не обсуждали той версии, что изготовление фибулы-подделки могло состояться именно в указанном временном интервале, а вовсе не перед первой презентацией. А ведь допустив эту возможность, пришлось бы полностью пересмотреть все высказывавшиеся соображения о мотивах фальсификаторов, коль скоро Гельбиг в 1887 г. мог демонстрировать коллегам подлинную вещь с древней надписью, а в 1889 г. музей получил копию изделия, оригинал которого либо скрылся в тайниках Маринетти, либо был продан кому-то на теневом рынке антикварных редкостей. Тогда к тексту на фибуле Мартинетти пришлось бы относиться примерно так же, как к известной этеокипрско-греческой билингве из Аматонта, пропавшей во время Первой мировой войны и изучаемой по предвоенной публикации Э.Зиттига и по его позднейшим воспоминаниям[ Masson 1961:206-209] . Если Девото не ошибся, мысль о наличной фибуле как о копии пропавшего оригинала оказывалась бы чуть ли не единственной гипотезой, согласующейся со всеми рассмотренными фактами, без натяжек и изъятий.

В «деле о Пренестинской фибуле» «путь Шерлока Холмса», на который нас зовут гвардуччианцы, будучи пройден до конца, способен привести к принципиальному дуализму, различающему истину текста от фальши его имитационного воплощения.

Дополнение. Мессапская параллель к ситуации Пренестинской фибулы (на фоне мессапо-тохарской изоглоссы).