Странно, но один критик писал, что финал спектакля пессимистичен, будто может быть пессимистична борьба за свободу и счастье, даже если финал ее трагичен, как трагична судьба Разина и Пугачева, Жанны д’Арк и многих других подвижников и борцов.
Исторический оптимизм «Спартака» — в аплодисментах зрительного зала, когда герой, пронзенный копьями, повисает на них святым мучеником. Было бы кощунством воспринимать эти аплодисменты как дань броско придуманному финалу. Эти аплодисменты и есть тот жизнеутверждающий оптимизм, который не увидел критик. Спартак остается жить для нас.
В Древнем Риме ходил мрачный каламбур, принадлежащий Цицерону. Эквивалент его по-русски может звучать так: «Вознести в небеса». Так говорили о человеке, которого хотели прославить, и о человеке, которого хотели убить.
Спартак в спектакле погибает, вознесенный пронзившими его копьями над головой крепко стоящего на земле Красса. Но он не погибает в глазах своих потомков, оставаясь триумфатором на вечные времена и мгновениями своей жизни озаряя века.
Эта роль потребовала от артиста огромного напряжения сил. Год каждодневного труда, изнурительных репетиций, радостных в то же время тем, что с каждым днем открывалось что-то новое и в будущем герое и в его создателе. Да и сейчас Васильев говорит, что после каждого спектакля он не может отойти несколько дней, — и дело не только в напряженной драматургии и танцевальности роли, но и в том, что артист видит еще какие-то грани характера, по его мнению, не до конца раскрытые. Он готов работать до седьмого пота в репетиционном зале, но иногда работа над ролью требует и сосредоточенной тишины, если можно назвать тишиной то состояние, когда в тебе звучит музыка и ты вновь и вновь проходишь по жизни своего героя.
Васильев слышит музыку нутром. И само его тело становится отзывчивым музыкальным инструментом, вплетающим свой голос в партитуру. Таков он в одноактном балете «Паганини», созданном балетмейстером Леонидом Лавровским на стыке двух балетных эпох. Последние годы этот спектакль идет редко, давно не выступал в нем Васильев, но роль Паганини близка ему тем, что позволила попытаться воплотить на сцене как бы самое музыку. Даже когда он не танцует, а просто стоит в центре круга, образованного послушными ему музами, и держит в руках воображаемую скрипку, все его тело поет, пластически угадывая переливы мелодии.
Таков он и в импрессионистических построениях старейшего советского хореографа Касьяна Голейзовского, в его балете «Лейли и Меджнун»: гибкий, сотканный из полутонов танец дышит возвышенностью и чувственностью.
Но были, конечно, и роли, оставлявшие его холодным. Вернее, роли, за которые он брался с горячностью, но потом остывал к ним, понимая, что они не развивают в нем ни танцовщика, ни артиста. То, что ему предлагалось говорить, не могло стать открытием, потому что для открытия недоставало материала. А какое может быть творчество, если в лучшем случае ты повторяешь уже кем-то сказанные вещи?!
Процесс творчества, создания нового не ограничен у таких мастеров, как Васильев, только подготовкой к премьере. И в старых балетах образы не остаются неизменными. Каждое поколение танцовщиков вносит в балеты классического репертуара что-то новое и своим творчеством связывает времена, развивает и продолжает традиции. Работы Владимира Васильева — тому наглядное подтверждение.
Сам он признается, что балет «Дон-Кихот» — один из его любимых спектаклей. Но и не зная этого пристрастия артиста, трудно не заметить искрометной радости, с которой Васильев исполняет партию Базиля. Я видел его в этой партии много раз. Видел, как в финале спектакля Васильев буквально застывал в воздухе в своем неподражаемом прыжке — туре в аттитюд, как его сливающиеся в смерч красок вращения словно воспламеняли зрительный зал. Видел его с разными партнершами — Екатериной Максимовой, Ниной Тимофеевой, Людмилой Богомоловой, и каждый раз он бывал другим, и каждый раз оставался и самим собой — неподражаемым, заразительно жизнерадостным.
«Дон-Кихот» нельзя назвать современным спектаклем, сюжет его скроен по канонам старого балетного театра, и танцы его — праздничный дивертисмент. Васильев остроумен в пантомиме, не старается быть в ней глубоким, скорее даже бравирует несколько ироническим отношением ко всему происходящему. Но когда перипетии сюжета благополучно приводят к финалу — блестящему классическому па-де-де, — Васильев самозабвенно бросается в его стихию.
Базиль — Васильев парит над сценой, даже искушенный глаз не всегда приметит его переходы от одного движения к другому. Бравурная партия Базиля воспринимается как непрерывный монолог артиста.
Владимир Васильев — танцовщик современного стиля. Ему неуютно в спектаклях, тяготеющих к изобразительным средствам драматического театра. Его стихия — танец, движущий действие, танец, в котором проявляется весь герой, танец, который уходит от констатации тривиальных истин, позволяет артисту стать не только интерпретатором балетмейстерских построений, но и актером-творцом.
Он очень хорош в прокофьевской «Золушке» — балете, поставленном хореографом старшего поколения Ростиславом Захаровым. Известная и всеми любимая сказка о торжествующем добре трогает и современного зрителя. Васильев исполняет в балете роль Принца, и его танец полон поэзии, как всегда, виртуозен и, как всегда, блещет филигранной отделкой каждого движения. И все же мне кажется, что эта роль, не будь других партий, никогда бы не сделала Васильева таким, каким мы его знаем.
В «Золушке» он интересен в рамках тех истин, которые открыты давно. От этого они не становятся менее ценными, но этого слишком мало для творческого роста актера.
А вот другой принц, можно назвать его благородным и отважным рыцарем или героем грез и воплощением мечты, Принц из «Щелкунчика», последней перед «Спартаком» работы Владимира Васильева, пробуждает в душе не только знакомые ассоциации, но и приносит что-то новое, неожиданное, связывающее сказку с действительностью. Спектакль погружает зрителя в мир рождественски сказочный и фантастически прекрасный. А Васильев — Щелкунчик окрашивает этот мир в мужественные, созвучные и сегодняшним представлением о прекрасном тона.
Принц является Маше во сне и живет как бы в двух измерениях. Он отражение ее детских мечтаний и представлений о добре и справедливости, и в то же время он воплощает в себе вполне взрослые представления о мужественности, широте натуры, духовной чистоте.
Владимир Васильев очень тонко чувствует грани соприкосновения двух измерений своего героя. Когда он сражается с мышиным царем, он заставляет смотреть на себя глазами Маши; в бое этом есть что-то неуловимо похожее на детские игры в войну, элемент «невзаправдошности». И он совсем другой, например, в сцене обручения: олицетворение трогательной и сильной любви, воплощение идеала открытости и безграничности чувства.
Эта сказка завораживает так, как бывает только в детстве. Когда Васильев-Принц в своем алом костюме тает в занимающемся свете утра, а Маша со свечкой в руке вглядывается в его растворяющийся облик, какой-то комок подкатывает к горлу. Детство, возвратившееся к зрителю, уходит от него.
Балетный зритель щедр на аплодисменты, когда он видит, что артист мастерски выполняет трудные па. Но нередко бывает и Ък, что артист, накануне обласканный зрительным залом, назавтра, как школьник, стоит, понурив голову, выслушивая упреки от своих репетиторов и педагогов. Мельчайшие ошибки, не замеченные зрителем, не ускользают от их внимания. Конечно, ошибки бывают и у Владимира Васильева — иногда сорвется в каком-нибудь движении, или, как говорят, возьмет слишком большой форс. Такие ошибки ему неприятны, и он готов в классе несколько раз повторить то, что не совсем удалось вчера. Я был свидетелем такой сцены после одного из спектаклей «Дон-Кихота». Васильев раз семь выходил на аплодисменты. На сцену летели букеты цветов. За кулисами его поздравляли товарищи по работе. Но когда стихли аплодисменты, он в полумраке сцены дважды повторил одно из не удавшихся ему движений, повторяя с напором: «Вот так это надо было сделать, вот так».
Но я видел и другое. Когда еще «Спартак» только рождался, за полгода до премьеры на сцене репетиционного зала Большого театра был прогон первого акта будущего балета. Этот акт венчают дважды повторяющиеся три полетных прыжка по всей диагонали сцены. Сегодня их уже видели зрители, о них писали, а тогда они были показаны впервые. Прогон шел при полном молчании зала — здесь сидели артисты, педагоги. Но когда Васильев, стремительно вырвавшись из-за кулисы, буквально пролетел над сценой, все зааплодировали. Это проявление чувств стоит многих других, потому что признание своих коллег иногда заслужить много труднее, чем признание зрительного зала.
Труд артиста балета, помимо того, что он очень тяжел, требует строжайшей дисциплины, собранности, сосредоточенности, иногда — самоотречения. Зритель, приходящий посмотреть яркое и незабываемое зрелище, подчас и не подозревает, что артист, взмывающий в воздух, неважно себя чувствует, что у него перетружены ноги, что какое-то движение просто доставляет ему физическую боль. Это исключение, а не правило, но в этих исключениях проявляется характер артиста, его преданность своему искусству и ответственность перед зрителем.
Истинный артист не может себе позволить танцевать, что называется, «вполноги», давать себе поблажку.
За несколько дней до премьеры «Спартака» Владимир Васильев «потянул» мышцу ноги. На генеральной репетиции, которой всегда сопутствует приподнятая и немного тревожная атмосфера последней прикидки сил, балетмейстер-репетитор Николай Симачев в полутьме зала шептал в микрофон: «Володя, осторожней, Володя, спокойней».
Сам Васильев понимал, что надо беречь ногу — через два дня премьера, на которой надо показать все, на что ты способен, и даже чуточку больше, но, когда после сцены в казарме рабов в музыке началось нарастание, предшествующее изумительным прыжкам по диагонали сцены, Васильев, убегая за кулисы, понял, что он будет прыгать в полную силу, как того требует состояние его героя. Понял это и Симачев, и над сценой полетел его захлебывающийся голос: «Володя, не прыгай, Володя, не прыгай!»