Лавина — страница 120 из 195

Но при чем тут моль и комар? Сильвана протянула в сторону Виталия две руки и заговорила по-своему. Слова стояли плотно друг к другу и на слух были круглые и гладкие, как бильярдные шары. Смысла Виталий не понимал, однако догадывался, что итальянка говорит что-то важное для себя. У нее даже слезы выступили на глазах. Одета она была чисто, лицо гладкое от хорошего питания, натуральную икру небось ложками ела.

— Жареный петух тебя не клевал, — сказал ей Виталий. — Пожила бы, как моя Надька, тогда б узнала. А то вон… потолки, бусы…

— Ке? — проговорила Сильвана.

— Да так. Ничего. С жиру, говорю, бесишься. У человека трудности должны быть. А без трудностей нельзя. Разложение. Поняла?

Сильвана заговорила еще быстрее. Слова ее так и сыпались, сшибались и разлетались. Под глазами было черно, как у клоуна. Виталию стало ее жалко.

— Да брось ты, — сказал он. — Внуки-то у тебя есть? Щас пожила, под старость с внуками посидишь. Так, глядишь, и время пройдет. Жизнь — ведь это что? Времяпрепровождение. Если весело, значит, время быстро идет. А если скучно — долго тянется. У меня вон сменщик Кузяев. Я вчера пошел, договорился в девяносто третьей квартире стиральную машину напрямую к трубе подвести — двадцать пять рублей. Каждому по двенадцать пятьдесят. Я договорился, а он Николая взял. А меня, значит, в сторону. Ну? Это честно? Нечестно. А я без внимания. Я — выше! Поняла? А ты говоришь…

Сильвана внимательно, доверчиво слушала Виталия, как девочка. Ей казалось: он говорит что-то очень существенное, разрешает все ее проблемы. Ее успокаивал звук голоса и убежденность, с которой он произносил слова на чужом языке.

Они говорили каждый свое, но Сильване казалось, этот человек понимает ее, как никто другой, и с ним можно быть откровенной до конца. Сознаться в том, что скрывала от самой себя.

— Мне пятьдесят, — проговорила Сильвана. — Но еще не сыграна моя роль, не найден мой мужчина. Ничего нет, все впереди, как в двадцать лет. Но мне — пятьдесят.

Русский что-то произнес. Ей показалось, он сказал:

— Плоть изнашивается быстрее, чем душа. Душа не стареет. Ей всегда двадцать. Как у всех, так и у тебя.

— Все равно мне себя жаль. Я всю жизнь искала Любовь и не нашла.

— Значит, сама виновата.

— Я знаю, я виновата. Моя вина — компромиссность. Я умела довольствоваться Не Тем. Я трусила, боялась остаться одна. И ждала Его с кем-то. А так не бывает. Надо уметь рисковать. Вот ты рисковал жизнью — и ты выиграл себя.

— Ты считаешь?

— Конечно. Ты — настоящий. Все, кого я знала, больше всего на свете тряслись за свою драгоценную шкуру. А ты ее не жалел. Все, кого я знала, заботились о своей внешности, украшали себя. А ты не одеваешься, не следуешь моде, даже не чистишь ногтей. Тебе это можно, потому что ты — настоящий. И как смешны возле тебя все эти в галстучках, и с платочками, и с кошельками.

— Влюбилась, что ли?

— Нет. Просто я чувствую в тебе равного. Я тоже настоящая. И я — одинока.

У Сильваны снова слезы выступили на глазах.

— Ну, чего ты? — Русский чуть коснулся ее руки.

— Мне грустно. Я не могу найти покоя. Как будто большая и настоящая Любовь прождала меня всю жизнь, а я так ее и не встретила. Я снималась в кино, чтобы стать знаменитой, расширить круг общения и найти Его. Но ни красота, ни популярность — ничего не может помочь.

Я знаю, что я талантлива, я это чувствую, но главный талант женщины — найти Его, с которым можно было бы гордо пройти всю жизнь. Но мое время уходит.

— Как у всех, так и у тебя, — бесстрастно сказал русский.

— Но я у себя — одна.

— Каждый у себя — один.

— Что ты предлагаешь?

— Смирись.

— Не могу. У меня сейчас ощущение жизненной перспективы больше, чем раньше. Мне кажется: еще все впереди и все будет.

— Это старческое. Молодым кажется, что все позади. А старым — что все впереди.

— Ты жесток с людьми.

— Я и с собой жесток. Надо уметь сказать себе правду.

— Талантливые люди старыми не бывают. Талант — это отсвет детства.

— Уговаривай себя как хочешь. Но если спрашиваешь моего совета, вот он: соответствуй своему времени года.

Сильвана напрягла брови.

— Что это значит?

— Будь как дерево. Как река.

— Но дерево облетает. А река замерзает.

— Значит, облетай и замерзай. И не бойся. Главное — достоинство. Вне достоинства человек смешон. Не унижайся, не перетягивай свое лицо на затылок. Стареть надо достойно.

Сильвана смотрела на русского во все свои большие глаза. Его выражение было немножко дураковатым, и эта дураковатость каким-то образом успокаивала, как бы говорила: а что? Человек — часть природы и должен подчиняться ее законам. Как все и как все, кроме камней.

— Но ведь замерзать и облетать — это зимой. А я — в осени.

— Готовься к зиме. Постепенно.

— А ты?

— И я.

Он шел с ней в одной колонне. Большая колонна медленно текла в зиму. И дальше.

Сильвана вдруг почувствовала определенность, и эта определенность успокоила ее, все расставила по своим местам. Смятение осело. Душа стала прозрачной. Еще утром она недоумевала: зачем приехала сюда? А сейчас поняла: стоило ехать так далеко, чтобы узнать — больше ничего не будет. Только зима. И это, оказывается, хорошо. Можно успокоиться, оглядеться, оценить то, что есть. То, что было. Не бежать постоянно куда-то, не устремляться на скорости, когда все предметы и лица сливаются в одну сплошную полосу. Можно остановиться, оглядеться по сторонам: вот дома, вот люди, вот я.

В кране утробно загудело. Виталий на слух обнаружил дефект. Поднялся, пошел в ванную комнату. Снял крышку бачка, где надо подкрутил, где надо ослабил.

Сильвана вошла следом. Стояла и смотрела.

— Чего? — спросил Виталий.

— Ты тот человек, с которым нигде не страшно. Ни на воде, ни на суше, — по-итальянски проговорила Сильвана.

— Да не надо ничего, — отказался Виталий. — Ты все же гостья…

Было совсем рано. Швейцар еще не сменился, смотрел перед собой довольно бодро, значит, где-то выспался в закутке.

— До свидания, — сказал он Виталию.

Виталий не ответил. Ему было не до швейцара.

Он видел перед собой лицо итальянки, вернее, разные ее лица. Ее состояния менялись мгновенно, как у грудного ребенка: тут же рыдает, тут же улыбается. И его Надька такая же. И вообще все бабы одинаковые: итальянка или русская, миллионерша или бедная. И хотят все одного: любить и быть любимыми. Есть поговорка: «Любовь зла, полюбишь и козла». Но эта поговорка приблизительна. Козла, конечно, полюбить можно, но такая любовь долго не держится. Через какое-то время все же понимаешь, что объект любви — козел.

Итальянка приняла его за другого. За француза, который переплыл океан. А он, Виталий, не опроверг. Значит, наврал. Опять наврал. Только и делает, что врет и подвирает. Когда надо и когда не надо тоже. По привычке. Тот француз ради людей пил соленую воду, ел сырую рыбу, ночевал среди акул. А он, Виталий, сверх своей положенной нормы ничего ни для кого делать не будет, пусть хоть лопнут все трубы и весь микрорайон будет ходить по колено в воде.

Виталий не заметил, как спустился к Яузе. На берегу в рассветных сумерках белел Андроньевский монастырь, под его стеной чернела шина от грузовика.

Виталий скатил эту шину в воду и, не совсем отдавая себе отчет, сел на шину и поплыл по реке, работая руками, как веслами.

Сняли его в Норвегии.

* * *

Трофимов возвращался из бара под утро. Он шел по ночному городу и слышал свои шаги. Дома, мимо которых он проходил, несли в себе время, и Трофимов подумал впервые: как красив его город! Раньше он просто не обращал на него внимания.

Он вообще многого не замечал раньше, как будто жил с одним глазом и дышал одним легким. А сегодня он вдыхал полной грудью и смотрел во все глаза. И это оказалось в два раза лучше, чем прежде.

Сильвана больше не вернулась, и водопроводчик куда-то затерялся. Но ничего. Не маленький. Сориентируется. Что касается Сильваны, он от нее освободился, и теперь в него, в Трофимова, больше помещалось. Больше города, больше воздуха, больше смысла.

«Не сотвори себе кумира, ни подобия его». Эта заповедь стоит в одном ряду с «не убий» и «не укради». Значит, сотворить кумира и убить живую душу — одно и то же. Убить в себе часть себя и на это место поместить кумира. Значит, в тебе половина тебя, а половина не тебя. Украдена ровно половина.

Трофимов шел по Арбату, весь из себя Трофимов, и в нем больше не было никого и ничего: ни Сильваны, ни стафилококка, ни разъедающей неудовлетворенности, ни зависти к иной, недостижимой жизни. Он ощущал себя тем, пятнадцатилетним. Впереди — вся жизнь, и можно было заново ее завоевывать и покорять, как альпинист, но не с самого подножия, а с уже взятых высот — еще выше и круче. До самого пика. Чтобы потом встать, и обозреть, и поставить свой флаг.

Трофимов не растратил себя за тридцать лет. Он как будто простоял в холодильнике и теперь вышел, пошатываясь, в лето, ощущая мощный запас жизни и доверия к миру.

Жена и сын спали, каждый в своей норке, и даже во сне чувствовали свою защищенность: никто не придет и не сожрет, потому что их охраняет хозяин. Трофимова обдало теплой волной нежности и благодарности за то, что они есть. Что ему дано защищать двоих: женщину и мальчика. Это его женщина и его мальчик. Он им нужен. И значит, не одинок, а как бы утроен.

Хлеба не было, как всегда. Те же заплесневевшие куски в муравьях. Муравчики сновали крошечные, грациозные, похожие на полосочки тире в пишущей машинке. Странно, что эти создания назывались грозным словом: термиты — и могли сожрать, например, деревянный дом.

Жена возникла в дверях бесшумно и внезапно, как привидение.

— Хочешь, я схожу за хлебом? — предложил Трофимов.

— Я и сама могу сходить.

— А давай вместе сходим.

— Зачем? — не поняла жена.

— Вместе, — повторил Трофимов, как бы втолковывая смысл слова «вместе».