Олег не сразу понял, что она имеет в виду. Потом понял. Налил виски.
— Она подставила за меня свою жизнь. Она ангел…
— Что за мистика? — Петракова пожала плечами. — В Москве каждый день восемнадцать несчастных дорожных случаев. Один из восемнадцати, и больше ничего.
Олег смотрел в пол, вспомнил тот недалекий, теперь уже далекий день. «Рафик» шел по прямой. У него было преимущество. Шофер — их шофер, милый парень — не пропустил. Нарушил правила движения. Создал аварийную ситуацию. Вот и все. И больше ничего.
— Я не буду, Юля. — Он впервые назвал ее по имени. — Я не могу и не буду.
— Просто я старая для тебя. Тебе двадцать восемь, а мне тридцать восемь. В этом дело.
Петракова опустила голову. Он увидел, что она плачет — победная Петракова — хирург от Бога, женщина от Бога — плачет. Из-за кого…
Олег растерялся.
— Это не так. Ты же знаешь, — в нем все заметалось от противоположных чувств, — ты мне… нравишься. Я просто боюсь в тебе завязнуть. Я не могу…
Петракова вытерла лицо рукой, будто умылась. Посидела какое-то время, возвращаясь в себя. Вернулась. Сказала спокойно и трезво:
— Ладно. Пусть будет так, как ты хочешь. Не будем начинать.
Между ними пролегла заполненная до краев тишина.
— Если бы ты пошел за мной… — она споткнулась, подыскивая слова, — пошел за мной в страну любви… Это такая вспышка счастья, потом такая чернота невозможности. Так вот, если эту вспышку наложить на эту черноту — получится в среднем серый цвет. А сейчас… Посмотри за окно: серый день. То на то и выходит. Остаемся при своих. Выпьем за это.
За окном действительно стелился серый день.
Они расстались при своих. Олег поехал на дачу.
На веранде сидели Грановские и Беладонна.
Олег знал, что Грановские вернулись из Америки.
— Ну как там, в Америке? — вежливо спросил Олег, подсаживаясь. На самом деле ему это было совершенно неинтересно. На самом деле он думал о Петраковой. Хотелось не забывать, а помнить. Каждое слово, каждый взгляд, каждый звук — и между звуками. И между словами. Когда с ней общаешься — все имеет значение. Совершенно другое общение. Как будто действительно попадаешь в другую страну. Что ему Америка. Можно поехать в Америку и никуда не попасть.
— Там скучно. Здесь — противно, — ответил Грановский.
— Они едут в Израиль, — похвастала Анна.
— А вы там не останетесь? — впрямую спросил Олег.
— Меня не возьмут. Я для них русский. У меня русская мать. Евреи определяют национальность по матери.
— Там русский, а здесь еврей, — заметила Лида. — Тоже не подходит.
— Да. Сейчас взлет национального самосознания, — подтвердила Беладонна.
— Гордиться тем, что ты русский, это все равно как гордиться тем, что ты родился во вторник, — сказал Олег. — Какая твоя личная в этом заслуга?
Все на него посмотрели.
— Вот вы работаете в русской науке, продвигаете ее, значит, вы русский. А некто Прохоров нанял за пять тысяч убить человека. Он не русский. И никто. И вообще не человек.
— Не надо все валить в одну кучу, — остановила Беладонна. — Русские — великая нация.
— А китайцы — не великая?
Олег поднялся из-за стола и ушел.
— Что это с ним? — спросил Грановский.
— Устал человек, — сказала Лида.
Все замолчали. У Анны навернулись слезы на глаза. Ее сын устал. И в самом деле: что у него за жизнь…
Молчали минуту, а может, две. Каждый думал о своем. Грановский — о науке. Где ее двигать, эту самую русскую науку.
Может, в Америке? В Америке сейчас спокойнее и деньги другие. Но здесь он — Велуч, великий ученый. А там — один из… Там он затеряется, как пуговица в коробке. Грановский мог существовать только вместе со своими амбициями.
Лида думала о том, что если Грановскому дадут в Америке место — она не поедет. И ему придется выбирать между наукой и женой. И неизвестно, что он выберет. Если дадут очень высокую цену, то и она войдет в эту стоимость…
Беладонна прикидывала: как бы Ленчика вернуть обратно в семью. Пока ничего не получается. Глотнув свободы, Ленчик воспарил, и теперь его не приземлишь обратно.
Анна вдруг подумала, что не говорить и не делать плохо — это, в сущности, Христовы заповеди, те самые: не убий, не пожелай жены ближнего… Интересное дело. Все уже было. И опять вернулось. Значит, все было. ВСЕ.
Олег сел возле Ирочки на пол.
Собака покосилась и не подползла. Что-то чувствовала.
Он все сделал правильно. Не пошел за Петраковой в страну любви. Сохранил чистоту и определенность своей жизни. Но в мире чего-то не случилось: не образовалось на небе перламутровое облачко. Не родился еще один ребенок. Не упало вывороченное с корнем дерево. Не дохнуло горячим дыханием жизни.
Ирочка лежала за его спиной, как прямая между двумя точками: А и Б. Она всегда была ОБЫКНОВЕННАЯ. Он за это ее любил. Девочка из Ставрополя, им увиденная и открытая. Но сейчас ее обычность дошла до абсолюта и графически выражалась как прямая между двумя точками. И больше ничего.
Петракова — многогранник с бесчисленными пересечениями. Она была сложна. Он любил ее за сложность. Она позвала его в страну любви. Разве это не награда — любовь ТАКОЙ женщины. А он не принял. Ущербный человек.
Олег поднялся, взял куртку и сумку.
Вышел из дома.
— Ты куда? — крикнула Анна.
— Мне завтра рано в больницу! — отозвался Олег.
— Мы тебя захватим! — с готовностью предложила Лида.
— Нет. Я хочу пройтись.
Олег вышел за калитку. Чуть в стороне стояла серебристая «девятка», номера 17–40.
«Без двадцати шесть», — подумал Олег и замер как соляной столб. Это была машина Петраковой.
Олег подошел. Она открыла дверь. Он сел рядом. Все это молча, мрачно, не говоря ни слова. Они куда-то ехали, сворачивали по бездорожью, машину качало. Уткнулись в сосны.
Юлия бросила руль. Он ее обнял. Она вздрагивала под его руками, как будто ее прошили очередью из автомата.
В конце ноября выпал первый снег.
Ирочка уже ходила по квартире, но еще не разговаривала, и казалось, видит вокруг себя другое, чем все.
Олег приходил домой все реже. Много работал. Ночные дежурства. А когда бывал дома — звонила заведующая отделением Петракова и вызывала на работу. Как будто нет других сотрудников.
Однажды Анна не выдержала и сказала:
— А вы поставьте себя на место его жены.
На что Петракова удивилась и ответила:
— Зачем? Я не хочу ни на чье место. Мне и на своем хорошо.
Вот и поговори с такой. Глубоководная акула. Если она заглотнет Олега, Анна увидит только его каблуки.
Однажды, в один прекрасный день, именно прекрасный, сухой и солнечный, Анна решила вывести Ирочку на улицу. С собакой.
Она одела Ирочку, застегнула все пуговицы. Вывела на улицу. Дала в руки поводок. А сама вернулась в дом.
Смотрела в окно.
Собака была большая, Ирочка слабая. И неясно, кто у кого на поводке. Собака заметила что-то чрезвычайно ее заинтересовавшее, резко рванулась, отчего Ирочка вынуждена была пробежать несколько шагов.
— Дик! — испуганно крикнула Анна, распахнула окно и сильно высунулась.
Собака подняла морду, выискивая среди окон нужное окно.
Анна погрозила ей пальцем. Собака внимательно вглядывалась в угрожающий жест.
Ирочка тоже подняла лицо. Значит, услышала.
Анна видела два обращенных к ней, приподнятых лица — человеческое и собачье. И вдруг поняла: вот ее семья. И больше у нее нет никого и ничего. Олега заглотнули вместе с каблуками. Остались эти двое. Они без нее пропадут. И она тоже без них пропадет. Невозможно ведь быть никому не нужной.
Дик слушал, но не боялся. Собаки воспринимают не слова человека, а состояние. Состояние было теплым и ясным, как день.
Ирочка стояла на знакомой планете. Земля. Она узнала. Вот деревья. Дома. Люди.
А повыше, среди отблескивающих квадратов окон, ЧЕЛОВЕК — ТОТ, КТО ЕЕ ЖДАЛ. Трясет пальцем и улыбается.
Над ним синее, чисто постиранное небо. И очень легко дышать.
Хэппи энд
Всю субботу пекли пироги, а все воскресенье их ели. Пироги были с мясом, с капустой, с яблоками, с вишнями, с картошкой. И вот эти, с картошкой, пока горячие, — были особенно вкусными. Эля съедала четыре штуки, желудок растягивался до того, что болела диафрагма, и вся она казалась себе переполненной, неповоротливой, как беременная бегемотиха.
Эля с ужасом и каким-то этнографическим интересом смотрела на стариков — родителей мужа. Они втягивали еду, как пылесосы. Потом, отвалившись, в прямом смысле слова, — откинувшись на стульях, начинали кричать песню. Пели три поколения: старые Кислюки, сын и внук Кирюшка. И были окончательно счастливы. Особенно старуха. Да и как не радоваться? Время досталось лихое, попробовали и холодного, и горячего. Когда выходила замуж в тридцатом году, у нее не было нижнего белья. Рубаху и трусы сшила из плаката. На трусах — белые буквы масляной краской. Потом краска смылась, а буквы все равно остались. Что-то там «да здравствовало». Нищета, голод, только и радости, что молодые. Но молодость никак не чувствуешь, а голод подпирает до зелени в глазах. В тридцатые годы Украина голодала. В войну тоже голодали. И после войны, в сорок шестом, пришла большая засуха. Научились есть впрок: а вдруг завтра не будет.
Время для жизни выпало крутое, но чем труднее живется, тем ярче мечтается. И когда мечтали о светлом будущем, то мечта выглядела в виде стола, заваленного пирогами.
И вот они пришли, эти самые светлые дни, и вот пироги — с мясом, с вишнями, с картошкой. Сын Толик вырос, получил высшее образование и теперь на шахте — юрист, сидит наверху, дышит свежим воздухом, не то что старый Кислюк — всю жизнь под землей, как крот, все легкие угольной пылью забиты. Внучок Кирюшка — красавчик и умник, ни у кого нет таких детей. Правда, на невестку похож, тощенький, как беговой кролик. Ну да все равно на кого похож, хоть на Гитлера. Главное, чтобы не отобрали. С появлением внучонка дом помолодел, живи себе и умирать не надо. Так-то старости вро