— Нет, не знаю.
— Главное — остаться человеком. Я помню, после войны пленные немцы дома строили. На совесть. Я спрашиваю одного: «Ты чего стараешься?» А он мне: «Хочу домой вернуться немцем». Понимаешь?
Дюк внимательно слушал Ежа, но проблемы немца были далеки от его собственных проблем.
— Вы мне «Тауэр» обещали, — намекнул Дюк.
— Приходи и бери, — согласился Еж.
— Так нету же, — растерялся Дюк.
— На базе нету, а у меня на складе есть. Один. Бракованный. Стекло треснуло. Но стекло заменить — пара пустяков. Мои ребята и заменят.
Еж посмотрел на часы и сказал:
— Сегодня я уже не вернусь. Давай завтра. С утра. Ты сам придешь? Или пришлешь?
— Пришлю, — важно ответил Дюк.
— Я его грузину одному обещал. Но отдам тебе.
— Спасибо, — поблагодарил Дюк.
— Тебе спасибо. То, что ты сделал, дороже денег. Ты в самом деле счастье приносишь?
— Всем, кроме себя, — сказал Дюк.
— Это понятно, — поверил Еж.
— Почему понятно?
— Или себе за счет других, или другим за счет себя, — объяснил Еж.
— А вместе не бывает?
— Может быть, бывает. Но у меня не получается.
— А вы — себе за счет других? — поинтересовался Дюк.
— Я не себе. В том-то и дело. Что мне надо? — Еж прижал к груди обе лапки. — Мне ничего не надо. Я старый человек. Все для них! И хоть бы раз они спросили: «Папа, как ты себя чувствуешь?» Я не стал бы жаловаться. Но спросить-то можно… Поинтересоваться отцом родным…
Дюку стало обидно за Ежа, и он спросил:
— А как вы себя чувствуете?
— Плохо! — Еж подпер усеченной лапкой свою крупную голову и устремил грустный умный взгляд в лесное пространство. — Из меня азарт ушел. Скучно мне! Скучно!
Смысла не нахожу. В чем смысл?
— Не знаю, — сказал Дюк.
— И я не знаю, — сознался Еж. — Раньше думал: дети растут. Для них. Теперь выросли, и я вижу: это вовсе не мои дети. Просто отдельные люди. Сами по себе. Я — отдельный человек. Сам по себе. Я для них интересен только как источник дохода. И больше ничего.
Дюк вспомнил маму и сказал:
— Это нехорошо со стороны ваших детей.
— Нормально, — грустно возразил Еж. — Если бы дети исполняли все надежды, которые на них возлагают родители, мир стал бы идеален… А он как был несовершенным со времен Христа, так и остался.
— А что же делать? — настороженно спросил Дюк.
— Ничего не делать. Жить. Во всех обстоятельствах оставаться человеком. Как пленный немец. Все мы, в общем, в плену: у денег, у болезней, у желаний, у возраста, у любви и смерти. А… — Еж махнул рукой. — Пойдем, я тебя домой отвезу.
— Я сам доберусь. Спасибо, — поблагодарил Дюк.
Он устал от Ежа так, будто бесконечно долго ехал с ним в одном лифте. Хотелось остаться одному и думать о чем захочется. А если не захочется, то не думать вообще.
Добирался он три часа. Как до другого города.
В метро Дюк заснул и проснулся на станции «Преображенская» оттого, что женщина, работник метро, постучала его по плечу.
Дюк вышел из вагона, пересел в поезд, идущий в противоположном направлении, и его понесло через весь город до следующей пересадки. Дюк сидел, свесив голову, которая почему-то не держалась на шее, а моталась по груди, как футбольный мяч по полю. И ему казалось: он никогда не доберется до цели, а всегда теперь будет грохотать в трубах.
Наконец он все же добрался до своей лестничной площадки. Позвонил к тете Зине и сообщил необходимое: куда прийти и когда прийти. Дюк чувствовал себя, как после сильного отравления. И ему было безразлично все: и собственная победа, и тети Зинина реакция. Но реакция была неожиданной.
— А ковер? — спросила тетя Зина.
— Что «ковер»? — не понял Дюк.
— К мебели, — объявила тетя Зина.
Она, видимо, решила, что Дюк действительно «навроде золотой рыбки», а рыбке ничего не составляет достать новое корыто и новые хоромы.
— Это я не знаю, — сухо ответил Дюк. — Это без меня.
Его тошнило ото всего на свете, и от тети Зины в том числе.
— Я щас, — пообещала тетя Зина и заперебирала короткими устойчивыми ногами, унося в перспективу свой зад, похожий на пристегнутый к спине телевизор. Тут же вернулась и сунула Дюку десятку, сложенную пополам.
— Что это? — не понял Дюк.
— Возьми, возьми… Купишь себе что-нибудь.
— А что можно купить на десятку? — простодушно удивился Дюк. — Лучше купите себе… туалетной бумаги, например. На год хватит. Если экономно…
Он сунул деньги обратно в пухлую руку тети Зины и пошел к своей двери. Достал ключи.
Тетя Зина наблюдала, как он орудует ключом. Потом сказала:
— Грубый ты стал, Саша. Невоспитанный. Чувствуется, что без отца растешь. Безотцовщина…
Дюк скрылся за дверью.
Лоб стал холодным. К горлу подкатило. Он пошел в уборную, наклонился и исторг из себя остатки коньяка, гарнитур «Тауэр», десятку и безотцовщину.
Стало полегче, но ноги не держали.
Переместился в ванную. Встретил в зеркале свое лицо — совершенно зеленое, как лист молодого июньского салата. Потом пошел в комнату и лег на диван зеленым лицом вниз.
После уроков к Дюку подошел Хонин и сказал:
— У меня к тебе дело.
— Нет! — отрезал Дюк.
— Почему? — удивился Хонин. — У тебя же мамаша уехала.
Мама действительно уехала на экскурсию в Ленинград. У них в вычислительном центре хорошо работал местком, и они каждый год куда-нибудь выезжали. Но при чем здесь мамаша?
— А что ты хотел? — спросил Дюк.
— Собраться на сабантуй, — предложил Хонин. — Маг Светкин. Кассеты Сережкины. Хата твоя.
— Пожалуйста, — обрадовался Дюк.
Его никогда прежде не включали в сабантуй: во-первых, троечник и двоечник, что не престижно. Во-вторых, маленького роста, что не красиво. Унижение для компании.
— Можно бы у Светки на даче собраться. Так туда пилить — два часа в один конец.
— Пожалуйста, — готовностью подтвердил Дюк. — Я же сказал…
Вернувшись из школы домой и войдя в квартиру, Дюк оглядел свое жилье как бы посторонним критическим взглядом. Взглядом Лариски, например.
У Лариски в доме хрусталя и фарфора — как в комиссионном на Арбате. Дюк просто варежку отвесил, когда пришел к ним в первый раз. Внутри серванта из фарфора была разыграна целая сцена: кавалер с косичкой в зеленом камзоле хватал за ручку барышню в парике и в бесчисленных юбках. Действие происходило на лужайке, там цвели фарфоровые цветы и лаяла фарфоровая собачка. У собачки был розовый язычок, а у цветов можно было сосчитать количество лепестков и даже тычинок.
Ничего такого у Дюка не было. У них стоял диван с подломанной ножкой, которую Дюк сам бинтовал изоляционной лентой. Инвалидность дивана была незаметна, однако нельзя плюхаться на него с размаху. На креслах маленькие коврики скрывали протерую обивку. Скрывали грубую прямую бедность.
Они вовсе не были бедны. Мама работала оператором на ЭВМ — электронно-вычислительной машине. Закладывала в машину перфокарты и получала результат. И зарплату. И алименты размером в свою зарплату. Судя по алиментам, отец где-то широко процветал. Да и они с мамой жили не хуже людей. Просто мама не предрасположена к уюту. Ей почти все равно, что ее окружает. Главное, что в ней самой: какие у нее мысли и чувства. Дюка это устраивало, потому что не надо постоянно чего-то беречь и заставлять людей переодевать обувь в прихожей, как у Лариски.
Дюк подумал было — не пойти ли к ней, пока тети Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет и ничего не будет видно.
Дюк еще раз, более снисходительным взором, оглядел свою комнату. Над диваном акварель «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А вместе с ним — одиночество и туберкулез.
Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими.
Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее.
Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду; заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию.
В кулинарии он купил на три рубля двадцать штук пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем Элишка. Потом зашел в винный отдел. Встал в длинную очередь мужчин — хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желания. На оставшиеся деньги обрел три бутылки болгарского сухого вина.
Это — первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать.
Гости явились в два приема. Сначала пришли ребята:
Ханин, Булеев и Сережка Кискачи.
Сережка был самый шебутной изо всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялось волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит — заразишься от него веселым бешенством, и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье.
Булеев — заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все отравляющие токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир — легкий и свободный. В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе, вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть.
Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева.
Кияшко явилась в платье на лямках — такая шикарная, что все даже заробели. А Сережка Кискачи сказал: