По субботам после закрытия лавки наш дом оглашают истошные вопли: это моя мать моет Американку, а у Американки есть привычка криком извещать своих ближних, что для нее мыться — это сплошная боль, которая возвышает ее над толпой бесстыдно здоровых обитателей Земли.
Когда все крики исторгнуты и разлетелись по сторонам, в комнате освобождается место и мы, дети, можем войти. Чистая, умытая Американка сидит в своем устланном подушками гнезде и протягивает матери сперва одну, потом другую руку. А мать чистит ей ногти. Бабусенька-полторусенька ходит по кухне и брызжет кислотой все равно как желтый полевой муравей.
— Американские моды! — ворчит она. — Ей для ногтев и то нужна прислуга.
Лично Полторусеньке никакой прислуги для ногтей не нужно, она чистит их острым кухонным ножом, а дедушка холит свои железные когти перочинным ножичком.
Американка утверждает, будто не может сама себе вычистить грязь из-под ногтей, руки у нее, мол, до того устают от вязания, что дрожат.
— Лень-матушка, и боле ничего, — брызжет кислотой Полторусенька.
Когда моей матери надо позаботиться о воскресном жарком, которое уже шипит и скворчит на огне, она может ненароком позабыть, что Американке после мытья необходимо почистить ногти. Тогда бабушка прибегает к дипломатическим уловкам:
— И когда ж это к нам тетя Маги приедет? — ненароком спрашивает она нас, детей. — А то самое время, чтоб мне ногти почистить, — говорит она, и говорит так, что моя мать не может ее не услышать.
— Пусть Маги ей и чистит, — говорит мать и снова заглатывает оскорбление, которое окукливается в глубинах ее души.
Вскоре, однако, мы имеем случай убедиться, что Американка тоже копит оскорбления, потому что они ей нужны: она надумала перебраться от нас к тете Маги.
После очередного карточного вечера отец опять никак не хочет вылезать из постели. Master must go on! — нудит Американка. А отец никак не хочет возвращаться из блаженной страны грёз, куда увлекло его выпитое накануне пиво. Он скрежещет зубами, причмокивает, бормочет, поворачивается на другой бок и… продолжает спать. Американка не отстает: «Генри, хозяин должен быть первым!» Отец чмокает в последний раз, вскакивает и, рассвирепев, кричит:
— Не диво, что наш отец пустил себе пулю в голову!
Великое оскорбление! Американка прикладывает его к собранным ранее.
Суббота перед пасхой, покупательницы стоят юбка к юбке, словно набитые в мешок на маленьком пятачке лавки, который оставили для них перед прилавком бочка с кислой капустой и стулья для пивохлебов. Грядет пасха, время плюшек и пряников для крестников! Каждый, у кого есть крестники, одаряет их на пасху разноцветными пряниками и плюшками, которые похожи с виду на рождественскую сдобу, только поменьше. Чисто сорбский обычай: каждое крестьянское или рабочее семейство, которое знает себе цену, должно одарить по меньшей мере двадцать крестных сыновей и дочерей. В свое время родные или знакомые пригласили их в кумовья, у крестильной купели было дано торжественное обещание заботиться о крестнике, а тут — бац! — на пасху обещание вспомнилось, потому что и соседям оно тоже вспомнилось, и тогда все наперебой принимаются одаривать крестников, маскируя недостаток заботы, проявляемый в течение года, разноцветными пряниками, плюшками и пестрыми яйцами домашней раскраски; если же кому-нибудь захочется доказать, что уж кто-кто, а он-то заботится о своих крестниках денно и нощно, к пряникам и прочей снеди добавляют одну марку. Четырнадцать лет приходится нести тяжкий крест заботы, а когда подойдет конфирмация, надо отвалить подарок побольше, который хоть и побольше, но все же не так велик, как нынешние подарки к дню совершеннолетия. Девочки в те прежние времена получали в лучшем случае бусы, мальчики — карманные часы либо их стоимость наличными, то есть три двадцать. Но уж за такой подарок крестники должны благодарить официально. Благодарить официально в наших краях называют отблагодариться; этим актом крестники дают понять, что ничего больше не ожидают от своих крестных родителей, но у бедных крестных родителей подросли тем временем новые крестники, ибо дружеские и родственные связи не иссякают, и, покуда человек жив, его в любую минуту могут пригласить в кумовья, и конца этому нет.
В пекарне свирепствует такая гонка и суета, что можно подумать, будто институт крестных родителей не христианское, а дьявольское измышление. Бок о бок с отцом надрываются Ханка, моя сестра и дедушка, а мы с Полторусенькой помогаем матери в лавке. Мы отсчитываем плюшки и пряники в подставленные сумки покупательниц, налетаем друг на друга в узком проходе за прилавком, а моей матери очень бы пригодились еще две пары рук. Нет ни общего семейного обеда, ни ужина; каждый сам по себе на несколько секунд заскакивает в кухню, отрезает себе кус хлеба и к нему колбаски, сует в рот и заглатывает с такой скоростью, будто участвует в конкурсе скороедов.
К вечеру мать настолько устает, что забывает умыть и причесать Американку. Больше того: она забывает от усталости вынуть деньги из кассы.
Звяканье дверного колокольчика без перерыва доносилось целый день до трона Американки, доведя ее страсть к подсчету денег до полного исступления, а теперь, поскольку содержимое кассы не высыпано ей на колени, она чувствует себя невымытой и обойденной. Теперь она не тратит времени на то, чтобы окольными путями, через нас, детей, попотчевать мать какой-нибудь нравоучительной притчей, теперь она без обиняков сообщает, что именно не нравится ей в этом мире и в этом доме: мыть тебя никто не моет, говорит она склочным голосом, деньги подсчитать не приносят, нарочно оставляют их в кассе, чтобы воры унесли.
Мать это слышит и сперва пускает в ход третье по силе оружие: начинает плакать, затем берется за второе и говорит:
— Вот уж не думала не гадала, ты от работы с ног валишься и не знаешь за что схватиться, а кто другой сидит как барыня, да еще и хает тебя на ночь глядя.
Оскорбление! Оскорбление! Оскорбление! Американка, вся побагровев, складывает их в свою копилку и, чтобы быстрей уехать, начинает провоцировать оскорбления. Так, например, она спрашивает дедушку, хотя ровным счетом ничего не смыслит в полеводстве и не способна отличить рожь от овса:
— А овес ты уже посеял?
— Не-а, не посеял, — отвечает дедушка, который давным-давно это сделал. — Ты нешто мне подсобить хочешь?
Оскорбление готово, Американка опускает его в копилку.
Семейный карточный квартет уселся за стол, слышно, как шлепают карты, как звякают монеты, слышны обычные присказки: «Слава тебе господи, пронесло, обрадовалась старушка», ну и тому подобное. Керосиновая лампа бросает рембрандтовские светотени на лица игроков, в пекарне поют сверчки, мир на земле, по виду глубочайший и нерушимый, но тут Американка откладывает свои карты и требует, чтобы пересдали по новой. Дядя Филе заглянул ей в карты.
— Хе-хе, — говорит дядя Филе и шумно затягивает носом воздух. Само собой, он заглянул ей в карты.
— А чего ты их растопырила как придурочная? — заступается за своего любимца Полторусенька.
Американке кровь ударяет в голову.
— Ах, так я, по-твоему, бестолковая?
— Нет, придурочная, — отвечает Полторусенька.
Все!!! Американка откидывается на спинку стула, закрывает глаза и издает пронзительный вопль, который человек со стороны вполне может принять за предсмертный.
— Чаша переполнилась, — говорит она отцу немного спустя. — Чаша переполнилась.
Интересно, откуда бабушка знает, сколько оскорблений влезает в одну чашу?
Меня командируют на выселки — вытребовать к нам тетю Маги. Тетя Маги приходит. Нам, детям, велят выйти из комнаты. Беседа — как и в большой политике — проходит без свидетелей, хотя в нашем случае становится известен результат: тетя Маги просит моих родителей извинить ее, но Американка решила покинуть нас и переехать к Цетчам в их избушку на меже. В конце концов, почему бы и нет: она родная дочь Американки, она должна угождать матери.
— Забирай, забирай, — говорит отец, — хватит, мы ей угождали, теперь твой черед.
Дядя Эрнст въезжает на своем Гнедке со звездочкой к нам во двор. Надо погрузить Американку. Отец и дедушка работают в поле, у них там совершенно неотложные дела.
Дядя Эрнст говорит:
— Она закричит, лошадь забоится, понесет, ну и, стал быть, мне нельзя выпускать вожжи из рук.
Четыре лица женского пола — моя мать, Полторусенька, тетя Маги и Ханка — перегружают Американку, а она голосит так пронзительно, что напуганные голуби ныряют в голубятню. Дяде Эрнсту стыдно перед соседями. Он изо всех сил натянул вожжи и поворачивается лишь тогда, когда Юршиха уже сидит у него за спиной. Он видит, что на голове у нее опять эта гамбургская шляпа. Ему становится еще стыдней. В жизни еще такого не бывало, чтобы у него на дворе появилась женщина в шляпе. Ох, соседи, ох, соседи! Правда, дворы остальных хуторян отстоят от дядиного двора по меньшей мере на несколько километров, но поди знай, вдруг кто-нибудь пройдет мимо как раз в то время, когда будут сгружать Американку, и тогда вскроется, что тетя Маги не чистокровная хрестьянка и что ее мать носит шляпу.
— Как бы шляпа ваша середь поля не свалилась, — говорит дядя. — Вы б, мамаша, лучше сразу повязали платок.
У Американки все еще красное от крика лицо, а тут снова «мамаша», и «платок», и «середь поля», впору лопнуть от злости, но она глотает рвущиеся с губ слова и снимает шляпу; она будет гостем в доме у дяди Эрнста, будет зависеть от него, значит, придется терпеть.
На телегу грузят качалку. Вы, верно, еще не забыли, что тем достопамятным голубым июньским днем он прибыл в Босдом вместе с нами, этот стул на полозьях, эта приступочка, на которой сидят, дожидаясь, когда стечет сыворотка. Американка выдала ее нам напрокат, но теперь взрослые в доме Маттов ее оскорбили; мы, дети, оскорбили ее в меньшей степени, поэтому она плаксиво-прощальным голосом приглашает нас to visit ее и, всхлипывая, указывает на качалку и приглашает нас покачаться.