У меня теплеет на душе, когда я думаю, что, может быть, вскоре окажусь в одной школе с этим изысканным созданием по имени Пуппа, да что там в одной школе, может, даже за одной партой, и мелодичным ангельским голоском она спросит у меня, не могу ли я одолжить ей промокашку, и я, конечно, смогу, а потом она захочет вернуть промокашку, но я назад не возьму: «Подумаешь, промокашка — у нас цельная лавка есть!» — скажу я ей с важным видом и дам ей тем самым понять, что она вовсе не уронит своего достоинства, если всерьез подружится со мной.
Пастор Кокош, мы его называем Кокошонок, другими словами, лисичка маленькая, втолковывает нам, что верующие не должны в каждом случае воспринимать библейские тексты буквально, так, например, под закваской, от которой скисло все, как сказано в Евангелии, подразумевается бродящее в человеке слово божье. Слово «закваска» заставляет моего отца-пекаря навострить уши, но интерес его тотчас гаснет, закваска в переносном смысле его не волнует. Мать шепотом выговаривает ему. Я узнаю, что надо говорить не «паризеи», а «фарисеи» и что это вовсе не жители Парижа, а люди, которые воображают, будто все знают и могут обойтись без бога. Кокошонок намекает, должно быть, на босдомских социал-демократов. Ну и пусть его. Я весь погружен в размышления, я размышляю о том, как бы привлечь внимание Пуппы. Я демонстративно поправляю обеими руками свой галстук, и тут с колен у меня съезжает молитвенник и падает на холодный плиточный пол. Все богомольцы из моего непосредственного окружения неприязненно косятся на меня, глядит и Пуппа. Я краснею, съеживаюсь и опускаю глаза.
На следующее воскресенье отец наотрез отказывается идти в церковь и подлаживаться к пастору, чтобы я мог перейти в Зегебокшину школу.
— Оставьте меня в покое, — говорит отец, он больше слушать не желает о девах, которые побежали навстречу женихам с горящими светильниками.
— Не греши! — предостерегает его мать. Она намерена и впредь ходить со мной в церковь, и не только, чтобы подлаживаться к пастору, но и ради своей ненасытной души.
— Ворона, она завсегда ненасытная, — говорит дедушка.
Неужели душа моей матери похожа на ворону? Быть того не может. Мне думается, она скорей пестрая, как сизоворонка, одна из тех птичек, что на исходе лета скачут по жнивью в поисках кузнечиков.
На другое воскресенье мы с матерью неторопливо идем в церковь, но уже без отца. Деревенские женщины в черных платках обгоняют нас.
— Ох, мозоли, ох, мои мозоли, — причитает мать.
На сей раз пастор Кокошонок посвящает свою проповедь нарушению супружеской верности, то есть прелюбодеянию. Оказывается, предаться блуду, то есть блудить, гораздо проще, чем заблудиться. Чтобы заблудиться, надо куда-нибудь далеко зайти, и чтоб место обязательно было незнакомое, да и то еще то ли заблудишься, то ли нет, а чтобы блудить, чтобы стать прелюбодеем, по словам пастора, всего-то и надо поглядеть на чужую жену с вожделением либо, если ты сам женат, поглядеть с вожделением на молодую девушку, у которой и ухажера-то еще нет.
Ну, мне это не грозит, я еще не женат, и Пуппа не замужем, я могу вожделеть ее сколько захочу, все равно, знает она об этом или нет. Хотя лучше бы, конечно, если б она знала. Сегодня она мне нравится еще больше, чем в прошлый раз. На ней соломенная шляпка, сверху на шляпке присобачен пучок искусственных цветов, взгляд ее блуждает по лугу, а я — цветочек на этом лугу; Пуппа глядит на меня, чуть заметно улыбается и знаком просит еще раз уронить молитвенник. Я, конечное дело, сразу роняю, и молитвенник звучно шлепается на пол, вторгаясь между различными вариантами прелюбодеяния, которые рассматривает пастор. Мать глядит на меня с неодобрением, зато Пуппа из своей господской ложи поощрительно кивает. Значит, я ей по душе. Самое время завязывать большую дружбу. Посещение церкви начинает доставлять мне радость.
Но теперь уже и мать не желает ходить в церковь. Ах, мозоли, ох, мозоли. А без родителей мне нельзя будет сидеть на скамье, мне придется лезть на верхние хоры, где и положено сидеть таким вот сорванцам, но я могу вытащить из кармана свой клетчатый носовой платок и громко высморкаться, чтобы Пуппа меня заметила и порадовалась.
И вот оно приходит, небесно-голубое воскресенье. Но только Пуппы в церкви нет. Подоспели картофельные каникулы, четырехнедельные, самые длинные наши каникулы. Говорят, помещик Вендландт с семейством отбыл на воды. По слухам, они должны там каждый день принимать ванну и вообще купаться, а мы купаемся только по субботам, на кухне, в большом деревянном чану, который Ханка наполняет горячей водой. Все дети моются в одной и той же воде, а взрослые моются уже далеко за полночь, когда мы засыпаем. Внизу, на кухне — родители и Ханка, наверху, в мезонине — дед с бабкой.
Я дожидаюсь конца каникул, ибо первый раз в жизни тоскую по женщине, чтобы смотреть на нее с вожделением, и решаю в стихах поведать Пуппе свою тоску: Прекраснее всех цветочков, / Милее, чем свет в окне, / Твои румяные щечки, / Что мне улыбнулись во сне…
Вполне законченное стихотворение вышло из моей головы. Я сам на себя дивлюсь. В данную минуту стихотворение кажется мне важней, чем сама Пуппа. Пусть она безмятежно сидит на своих водах, может, я тем временем сочиню второе стихотворение.
Но тут все идет насмарку: прежде всего, неизвестно почему отменяют встречу женского ферейна. Фрау пасторша не в состоянии.
— Могла б и раньшей сказать, — недовольна мать, — куда я денусь теперь со своим пирогом? — Мать испытывает большое желание провести встречу самолично: неужто она не смогла бы зачитать какую-нибудь душеспасительную историю из своих книг либо завести разговор о модных блузах с воротником-стойкой.
Бабусенька-полторусенька предостерегает ее:
— Не вяжись лучше с пасторшей.
Из нашей общины бесследно исчез человек. «Новое местопребывание неизвестно, на старом обнаружена оставленная без призора чистопородная собака» — так учитель Румпош в качестве окружного головы сообщает об исчезновении фрейлейн Зегебок.
— Никак скандал был? — любопытствует мой отец.
— Разногласия, — отвечает Румпош.
Госпожа пасторша вся бледная. Она ходит и отмалчивается. Пастор убыл по делам. Воскресную проповедь читает Румпош.
Деревенские женщины липнут к Петрушковой Бертке. Бертка в услужении у пасторского семейства, она вдвое толще и вдвое ревнивее, чем пасторша.
— Я, конечное дело, могла бы вам сказать, — говорит она любопытствующим деревенским женщинам, — дак вы дальше понесете.
— Ну не сойти мне с места, ну ни единого словечка, — говорит солдатская вдова Тайнско, ныне фрау Паулько, — нешто я кому рассказывала, что меня Цетчев Эрнст на молотьбе завалил?
Бертке самой страсть как хочется все выложить, ее прямо распирает от долгого молчания. Итак:
— Пастор и Зегебокша! Промежду них был грех.
Тайнско подносит ладони к губам:
— Не греши, Бертка!
Оказывается, Бертка ни капельки не грешит.
— Я, может, сама пасторшу попридержала, не то б она их прикончила, когда застукала их двоих в постеле.
Почему там в нужный момент оказалась Бертка, никто не любопытствует.
История недостойной фрейлейн Зегебок будто словесное зловоние тянется из дома в дом.
Моя мать видит, что у нее не остается другого выхода, кроме как поднатужиться и всем семейством уничтожить испеченные для женского ферейна пироги. Она даже прощает пасторше, что та своевременно ее не известила.
— Бедная пасторша, бедная пасторша, уж верно, она не думала не гадала у себя в Рейнланде, что ей выпадет такая доля.
Итак: фрау пасторша — бедненькая, фрейлейн Зегебок — прожженная шельма, а пастор — гнусный совратитель.
— Под ряшой и паштор мужиком шебя окажывает, — резюмирует Шеставича.
Всякий, кто глядит на женщину с вожделением… А кто вдобавок, будучи женатым человеком, по ночам прокрадывается в светелку к безмужней женщине, тот отнимает у людей, подобных мне, возможность сидеть рядом с Вендландтовой Пуппой! Что ж теперь будет со мной и с моим стихотворением?
Частная школа в Гулитче распущена. Сыну мясника и сыну крестьянина приходится вернуться в нашу деревенскую школу, где они для начала получают изрядную взбучку. Сыновей пастора переводят в интернат в Хочебуце, дочерей Вендландта определяют в пансион для девиц. Прости-прощай, Пуппа в клетчатом пальтишке, ты ничего про меня не знаешь, а я знаю про тебя так много.
Овчарка фрейлейн Зегебок отправляется искать хозяйку. Она начинает рвать дичь в лесах, убивать косуль и в один прекрасный день попадает на мушку к вендландтовскому младшему леснику — белобрысому, как поросенок, а в другой прекрасный день возвращается из служебной поездки и пастор Кокош.
В Босдоме есть две кузни, старая и новая. Когда построили старую, никому не известно, дата канула во тьму веков. Вроде бы в семнадцатом веке. Теперь она стоит без дела, четыре черных стены, а между ними копоть и мрак. Давным-давно упокоился с миром последний кузнец, который еще готовил в ней железную обувку для лошадей. Звали его Коалл. Люди утверждают, что он был самый искусный, самый сильный кузнец во всем Лаузицком крае и умел совладать даже с самыми норовистыми, даже с цыганскими лошадьми. Это звучит почти как легенда. Ему был не нужен подручный, чтоб придерживать лошадей, другими словами, чтоб подавать ему лошадиные ноги для обработки. Он просто садился верхом на эту самую ногу, зажав ее, и набивал подкову. Свой метод, как говорят люди, старый Коалл вывез из Дании: до войны четырнадцатого года он был единственным на весь Босдом, кто побывал за границей.
Но потом появился этот сатана в лошадином образе — конь экспедитора Фюльзе из Гродка, к которому не мог подойти сзади ни один кучер, вообще ни один человек.
— А ну, покажьте-ка его мене, — распорядился Коалл, и ему привели этого арденца, животину величиной с небольшой амбар. Старый Коалл вытянул его захваткой промежду ушей, одновременно схватил одну из задних ног, здоровую, что твой столб, зажал ее шенкелями и начал обрезать копыто. Какое-то время дело спорилось, но потом арденец прочухался, поднял старого Коалла на воздух и шмякнул его о закопченный потолок кузни. Раздалось «крак!» — у старого Коалла в голове что-то треснуло, и он упал между обрезками копыта уже мертвый.