Лавка — страница 76 из 107

, которая, войдя в сени, спросила, где его мать, он ответил так: «Госпожа еще не откушали».

Мой отец терпеть не может Юрко.

— С чего бы это?

— Потому как ему медведь на ухо наступил.

Юрко изливает душу в музыкальном свисте, фальшиво насвистывая деревенские песенки и модные танцы, кроме того, в певческом ферейне он своим голосом сводит на нет все усилия группы теноров.

Вторая причина, по которой мой отец невзлюбил Юрко, следующая: он подстрелил нашего Старика. Наш Старик — это голубь. Я уже говорил, что у наших голубей есть имена. Одного из них звать Бобыль, другого Пачкун, а еще одного Рябок. Пачкун — наиболее яркая личность среди самцов нашей голубятни. Выражаясь научно, он владеет основами комбинаторики. В один прекрасный летний день, когда мать настежь распахивает все двери, чтобы проветрить дом, и тем самым вроде как приглашает голубей совершить экскурсию с познавательными целями, Пачкун обнаруживает в ящике на нижней полке мешок с горохом, края которого аккуратно завернуты, чтобы покупатели сразу видели, какой там горох, лущеный или нелущеный. И этим своим открытием Пачкун пользуется теперь всякий раз, когда ему приходится на пару с голубкой кормить выводок.

Чтобы попасть в лавку, Пачкуну надо миновать три двери и пять ступенек, что он и делает мелкими семенящими шажками. Если двери закрыты, Пачкун, склонив голову набок, ждет, когда ее кто-нибудь откроет, и, как только это происходит, он юркает в щель, словно кошка. Случается, кто-нибудь из покупателей укажет матери на сидящего в мешке голубя, но мать ничуть не смущается.

— Видьте ли, фрау Михаукен, — говорит она доверительно, — видьте ли, он лазит в мешок, когда он с приплодом.

В других сорбских домах действуют бородатые гномы, человечки, а наши гномы покрыты перьями; их не боятся, их не почитают, но к ним относятся с уважением.

Так вот, этот самый Юрко из своей шестимиллиметровки выстрелил в нашего Старика и попал, хотя и не убил. Старик у нас из самой первой пары голубей, которую мы завели. Большая голубятня, стоящая без дела, прямо настаивала, чтоб мы завели голубей. Ветер задувал в ее щели, ветер вылетал обратно, когда нашептывал, а когда и выл: «Голубей! Голубей! Подать сюда голубей!»

У нашего Старика на голове чепчик из синих перьев, шея и грудка белые, а крылья синие, как на чепчике. Он не породистый, но нам он кажется очень красивым, у нас на вересковой пустоши красота не зависит от расовой принадлежности. Маленькая свинцовая пулька из Юркиного ружья чиркнула Старика по шее. Когда Старик после этого с трудом подлетел к родному гнезду, над ним кружился вихрь сорванных выстрелом перьев.

Мой отец слышит выстрел. Он залезает на колоду для колки дров и глядит через забор.

— Подлая скотина! — бормочет он, отвернувшись. Ругательство не должно перерасти в открытую вражду. Все лавка, лавка!

Взрослые, про которых зачастую без всяких на то оснований говорят «постарше и поумней», проводят под дубам воображаемую линию — границу. Земля к западу от нее именуется Ленигково под дубам, а к востоку — нашенское под дубам. Мало-помалу границы, намеченные взрослыми, накрепко оседают и в наших, детских головах.

— Ишь ты! Под нашенским дубам яму вырыл. Вот погоди, скажу отцу, тогда узнаешь. — Так мы перебраниваемся.

Старик, наш голубь, с повязкой на шее еще сидит в больнице, другими словами, в опрокинутой вверх дном корзине из-под картофеля. Заслышав, как галдят за окном другие голуби, он воркует: «Не думайте, что меня больше нет!»

Малость погодя Юрко снова вызывает всеобщее неудовольствие, особенно у моего отца. Позади нашего забора он самым бездарным образом пытается высвистать песенку: Хотела девушка достать / Водицы из колодца… При этом он по обыкновению путает ноты, и если передать эту путаницу буквами, начало песни выглядело бы следующим образом: Потела дедушка подстать / Годицы исколоться…

— Какого дьявола он свистит под нашенским дубам, все равно как пьяный воробей! — возмущается отец.

— А чего бы ему не свистеть? — отвечает мать. — Неуж сам догадаться не можешь?

Мой отец и впрямь может сам догадаться; молва ползет из уст в уста: Ленигков Юрко ходит с пекаревой Ханкой.

Как-то вечером, когда родители уже собираются идти спать, в кухню врывается Ханка. Блузка у Ханки разорвана. Тяжело дыша, Ханка кричит:

— Совсем сбесился! — И указывает кивком в сторону луга.

Отец начинает закипать, волна крови, или, во всяком случае, волна чего-то красного, приливает к его голове.

— Вы что, с ума меня хотите свесть?! — кричит он.

— А ты-то тут при чем? — спрашивает мать.

Отец старается смягчить:

— С типом, у которого слуху ни на грош, который свищет, когда разувается, порядочной девушке вязаться не стоит.

И опять проходит время, и как-то днем на маленькой площадке перед лавкой останавливается карета, запряженная парой лошадей. Останавливается на том самом месте, где обычно барон в присутствии моей матери два раза на неделе делает по три глубоких затяжки. А теперь, стало быть, целая карета, а за кучера Вильмко Янко, бывший шахтер, который из-за хрипучих легких перелез на поверхность земли. То, что ранее сидело в этой карете, теперь сидит в вагоне второго класса, следующем на Вайсвассер, и подъезжает к Гёрлицу. Это ее милость из замка Малая Лойя. Как говорят люди, сама-то она не из благородных, она дочь суконного фабриканта из Гродка и стала ее милостью только благодаря замужеству. Ее высокородный муж пал на войне. Разумеется, он был офицер, а вы как думали? Мужчины в Малой Лойе рассказывают, что им случалось играть с молодым господином, когда тот был еще мальчиком, и когда молодой господин однажды упал и разбился, у него потекла голубая кровь. Вот так-то!

Теперь имя его милости стоит на самом верху на черной мраморной доске памятника павшим героям, имя написано золотыми буквами, а имена тех, кто за ним следует, имена деревенских мальчишек, — серебряными буквами.

После героической смерти полковника господский двор мало-помалу приходит в запустение: от целой дюжины только и остались, что те две выездные лошади, которые стоят сейчас перед нашей лавкой.

Вильмко Янко делает у нас покупки. Он мне как-то помог управиться с ящиком для кроликов, когда я хотел перебраться к Цетчам. Теперь я решаю отплатить добром за добро и держу его лошадей под уздцы и чувствую себя польщенным, потому что мне выпал случай караулить полублагородных лошадей.

Для господской кухни Вильмко Янко закупает тряпки половые, швабры, песок марки Макс и Мориц, чтоб чистить посуду, жидкое мыло, и, не желая осквернять лавочным духом баронскую карету, он на господский манер укладывает покупки в маленькую дорожную корзинку.

За мою деятельность в качестве грума Вильмко предлагает мне и моей сестре прокатиться в милостивой карете. Мы залезаем в карету и величественно откидываемся на подушки, как делали при нас господа. Перед нами мясистый затылок Вильмко, сидящего на козлах.

На краю села Вильмко велит нам вылезать, и мы благодарим, как и положено воспитанным детям. Сестра говорит:

— Вот так бы все ехала и ехала до самого Гродка, — из чего можно заключить, что каждое осуществленное желание пускает в тебе корни, из которых произрастают новые желания.

Под дубам нас встречает Ленигков Юрко. Он снимает перед нами шапку и насмешливо спрашивает:

— Ну как, господин супруг и госпожа супруга, хорошо изволили прогуляться?

Очередная цитата из какой-то пьесы. Юрко повторяет ее, Юрко дразнит нас, мы в растерянности, под конец я взрываюсь и говорю:

— Шли бы вы, господин супруг, к своей супруге Ханке.

Мой отец стоит за потемневшим от непогод забором и слышит каждое слово.

В ноябре, когда из-за какого-то там передвижения небесных тел дневной свет резко идет на убыль, мать порой выбирает время, чтобы рассказывать нам истории о разных исследователях либо их путевые очерки, вычитанные ею где-нибудь в книге либо в журнале. Она рассказывает нам про эскимосов, которые пьют китовый жир и заправляют этим жиром лампы. Даже представить страшно, как бы это мы пили керосин на завтрак и на ужин.

Рассказывает мать и про то, как возникают лавины среди высоких гор и что лавина порой начинается с катышка, который не больше комочка ваты. Так вот, мне кажется, что гнев в моем отце растет так же стремительно, как лавина. На сей раз комочек ваты выглядит так: я нагрубил Юрко, то есть взрослому человеку.

На дворе лето, обеденный стол перенесен в старую пекарню, там прохладнее, чем в кухне. Сегодня на обед будет суп из вишен, толченая картошка с яичницей и первый в этом году салат из огурцов. Королевская еда! Мы садимся к столу. Отец с грохотом придвигает стул. Он свирепо глядит на меня и спрашивает:

— Ты чего сказал Ленигкову Юрко?

У меня разом пропадает голос.

— Чего ты сказал, я спрашиваю?

Я в ответ ни звука, и тут отец хватает стол, приподнимает его и опрокидывает. Та часть вишневого супа, картошки, яичницы, которая не пристала к нашему платью, покрыла каменные плитки пола в старой пекарне. Мать вместе со стулом заваливается назад и умирает. Я стремглав вылетаю из дому, бегу на лужок под дубам и, прижавшись лбом к корявому стволу, плачу навзрыд.

Появляется жена нашего северо-западного соседа, появляется младшая дочь соседа западного, и обе меня расспрашивают, хотят узнать, не ушибся ли я. Я ничего не отвечаю, тогда они начинают меня ощупывать, но проходит еще какое-то время, покуда мой голос пробивается на поверхность из пучины горьких слез: наш-то опрокинул стол, а я просто сказал господин супруг, а мама опять померла.

Мое высказывание звучит туманно. Женщины требуют подробностей, но тут является детектив Кашвалла и забирает меня.

Бабусенька-полторусенька отводит меня в комнату к родителям. Родители сидят на кушетке, держатся за руки и алчут новостей, как жители осажденной крепости. Я входил в контакт с врагом, осадившим крепость.