Лавка — страница 90 из 107

Удивительный, фантастический мир лжецов! Но тут в него грубо вторгается действительность: шум, доносящийся со двора, перекрывает шум застолья и погребает под собой Nigger-Song дяди Шипки. Гости снова бросаются к окнам, но во дворе уже царит мир и спокойствие.

А что же произошло? Выяснение обстоятельств происходит на кухне, под скворчанье недожаренного карбонада: Ханка была в прачечной и приглядывала за тем, как поспевают последние колбасы, а мой отец, по его словам, оказывал ей поддержку.

— Чего тебе запонадобилось у ей поддерживать? — инквизиторским тоном осведомляется мать.

— Запонадобилось не запонадобилось, а какого черта старуха за мной шпионничает? — отвечает отец.

В ходе своих наблюдений детектив Кашвалла свалила в прачечной с подоконника цветочный горшок. Кашвалла утверждает, что ничего она не сваливала, никаких горшков, а свалил его Ленигков Юрко, между протчим, ен-то и шпионничал. Откуда бабусеньке сие известно? Нешто ей уже нельзя выйти на двор до ветру?

Исполненный праведного гнева, отец ей категорически это запрещает.

— Скажешь, мене лопнуть? — интересуется Кашвалла.

Кашвалла, конечно, говорит глупости, отец тоже говорит глупости, но, несмотря на это или, может быть, именно поэтому, разгорается семейный скандал:

— Чего ей запонадобилось отливать водичку, когда я на дворе? — спрашивает отец. — И чего запонадобилось Юрко Ленигку на нашем дворе, когда ему медведь на ухо наступил?

— Юрко Ленигк пришел колядовать, — поясняет мать.

— Непорядочно! — бранится отец, имея в виду, что это нарушает порядок. — Ленигки получили свой котел с колбасой или, скажешь, не получили?

Я вынужден подтвердить, что доставил соседям колбасный котел. Загадочное происшествие не становится менее загадочным даже после непродолжительной смерти моей ревнивой матери.

Пауле Шипка, уже изрядно набравшись, замечает:

— А вот у негеров такого быть не может, потому как у них и окон-то нет.

— У искимосов их, промежду протчим, тоже нет, — ввертывает дядя Филе, демонстрируя свою начитанность. Отец бросает на Филе такой взгляд, будто он только что обнаружил его присутствие за праздничным столом.

— А тебе здесь чего занадобилось?

Бабусенька-полторусенька поспешно уводит своего любимца из-за стола к себе в комнату, в безопасность, за дядей Филе уходит в ссылку и Вернер, мальчик из Берлина.

На несколько дней мир в семье нарушен. Прежде чем лечь, я выхожу из дому, и меня рвет прямо у забора. После этого я надолго остаюсь в постели: во мне бесчинствует отварная грудинка, как некогда табачный раствор. Впрочем, даже и так хорошо полежать на самом берегу семейной жизни, издалека прислушиваясь к шуму прибоя.


Вдруг проносится слух: в Босдоме будет второй учитель. Говорят, после войны дети очень размножились.

— Мама, дети ведь не могут размножаться?

— Ну и что? Так говорят.

— Мам, зачем тогда говорить неправду?

— Отстань, мне в лавку пора.

В лавке говорят, что дети размножились, потому что мужчины пришли с войны. А вот у нас прибавилось двое детей, когда отец еще лежал в окопе. Каретник Шеставича утверждает, что после войны больше рождаются мальчики, чем девьки. «Потому как армии нужон приполн, на случай ежели враг опять к нам воевать полезет».

Благодаря появлению второго учителя Румпош, помимо того, что он директор школы, делается еще и первым учителем, первый учитель босдомского народа.

Второго учителя называют учителем, хотя он еще не взаправдашний учитель. Чтобы стать учителем, ему надо еще сдать два экзамена. С педагогической точки зрения он, по словам фрау Румпош, пока еще только соискатель учительского места, и пусть люди это знают и не путают должность новичка с должностью ее мужа.

Нам приказано говорить второму преподавателю, кстати, его звать Хайер, господин учитель. Соискатель учительского места, на мой взгляд, более пышный титул, все равно как я и по сей день считаю экстраординарного члена академии таким членом, который не просто действительный член, но даже экстраординарно действительный.

Учителю Хайеру примерно тридцать лет. Война помешала ему сделаться учителем раньше. Он и не женат. На какие средства он мог бы содержать жену? Разве что на заначку, как у нас говорят. Рыжевато-каштановые усы Хайер носит не на вильгельмовский манер и не на гинденбурговский, а щеточкой, ну, как Эберт, одним словом. Стало быть, Хайер — социал-демократ и ближе к нам по духу. Нос у него с седловиной, темные волосы гладко зачесаны назад, чуб с прицепом называем мы такую прическу. Свои сигареты второй учитель курит из рыжеватого мундштучка, а членам певческого ферейна объясняет, что, когда куришь из такого мундштука, самые дешевые сигареты — и те хороши.

— Зато небось сам мундштук прорву денег стоит, — говорят члены ферейна.

Хайер с первого дня начинает рьяно заниматься нашим воспитанием. Раньше все мы были подразделены на больших и маленьких, теперь, не изменившись физически, мы становимся старшей и младшей ступени.

Хайер устраивает мне проверку. Он хочет знать, что я знаю, а чего не знаю.

— Ты кто таков? — спрашивает он.

Я не могу повторить ответ, который дал учителю Румпошу на подобный вопрос, у меня язык не поворачивается. И я объясняю Хайеру, что родом я из семьи Маттов, Эзау Матт — так меня звать, что для босдомцев я булочников Эзау, но что лично мне кажется, будто я и еще кто-то другой, а может, я и стану когда-нибудь кем-то другим.

Против этого учитель Хайер не возражает. Он говорит, что, если судить по моим знаниям, мне уже год назад следовало перейти в старшую ступень. И выходит, целый год я недополучал причитающуюся мне старшую ступень.

Румпош как следует берет за бока нового соискателя. В конце концов, это его соискатель. Учительская доля — мучительская доля. Пусть Хайер как следует вработается, пусть он поймет, что выпороть десять учеников подряд — нелегкий труд. Хайер бьет редко, а когда и бьет, то по рукам. Он не заставляет нас ложиться на переднюю парту, как Румпош. А девчонок он вообще не бьет.

— Он, поди, не знает, какие бабы подлые. Вот женится, тогда узнает, — говорит Франце Будеритч.

Румпош подключает Хайера к работе с певческим ферейном и доверяет ему подготовить целый концерт к очередному празднику освящения. Скрипка в руках у Хайера меньше скребет и взвизгивает, чем у Румпоша. В те времена каждый сельский учитель был обязан по меньшей мере играть на скрипке. Пусть даже прескверно, ведь речь шла о музыкальном развитии сельского населения.

Хайер вводит новый стиль в исполнение песен: отныне певцы не должны трюхать по тексту нога за ногу. Хайеру подавай настоящий темп, а в результате певцы успевают за час исполнить на две песни больше. Первая песня, которую разучивает Хайер, начинается так: Я вышел утром из ворот… Учитель Хайер придает большое значение тому, чтобы мужчины выходили из ворот такие бодрые и свежие, как того требует текст. Поэтому он велит басам не петь слова. Басы должны осуществлять ритмическое сопровождение партии первых и вторых теноров, подгонять тенора вперед и петь только «рра-рра-рра!». Поистине, акустическая революция в пределах Босдома! Мужчинам это новшество нравится, они все бы не прочь петь «рра-рра-рра!».

Еще и сегодня, когда я, закрыв глаза, вспоминаю, как исполняли эту песню, перед моим взором встает Коллошев Август, он поет «рра-рра-рра!», и его никелированные очки, с помощью которых он заглядывает в песенник, исполняют на Августовой переносице сверкающие прыжки радости.

Хайер разучивает с хором также и песню, которая до сих пор считалась неподходящей для вокального исполнения. До сих пор ее играли на духовых инструментах. Я имею в виду Хоенфридбергский марш.

Во имя разучивания этого марша меня привлекают к деятельности ферейна. Поскольку в кассе ферейна лишних денег не водится, Хайер заказывает в Лейпциге только по одному нотному листу для каждой партии, после чего привлекает меня, целый год не ведавшего о своей принадлежности к старшей ступени, к размножению нотных листов. Мне велено после обеда приходить к нему на квартиру. Он дает мне бумагу с пустыми нотными строчками, вручает бутылку черных чернил, чтобы я переписывал ноты. Как подручный.

Хайер и я сидим друг против друга за холостяцким столом. На дворе прохладно, как бывает в мае, когда наступает пора весенних заморозков, и куда эти заморозки нагрянут, там гибнет цвет на деревьях. Правда, в Босдоме растут только дешевые сорта яблок, боскопские да борсдорфские, ну чего еще, еще груши-якобинки и мелкие сливы, сплошь второй сорт, но ведь их цвет тоже не выносит мороза. А больше всего меня тревожит судьба черешен на поле у Цетчей. Куда мне деваться, если черешня не принесет ягод?

У Хайера от переписывания нот сводит пальцы. Не начался бы у него ревматизм. «А все война проклятая!» — бранится он. Из кладовки рядом с комнатой он приносит дрова и уголь. Дрова сырые, он состругивает с полена щепки, поджигает их, потом ложится на живот и дует в топку своей железной печки, дует и дует, пока у него глаза не лезут на лоб и не наливаются кровью белки. Наконец огонь в печи возвещает, что он готов вступить в жизнь и малость потрудиться для нас и для нашего ферейна.

И опять мы выписываем нотные знаки, один за другим, один за другим: звуки, сведенные к чернильным точкам. Мы не разговариваем за работой, нам надо следить, чтобы нотные головки точно сидели на отведенных для этого строчках. Если я ошибусь, Эрнсте Кракс пропоет другую мелодию, чем Рихард Кордиан, люди, пришедшие на праздник, зажмут уши, а виноват во всем буду я.

Время от времени тишину в комнате учителя нарушает чириканье и чивиликанье. Это воробьи. Они живут под застрехами крыши. Пусть дом только построен, все равно, где сыщется дырочка, туда юркнут воробьи и сами примутся за строительство, каркас — из стеблей травы, обивка — из перьев.

В книге «Основы наук» есть такая картинка: «Монахи за переписыванием священных текстов». Найдись у кого-нибудь лестница нужной длины и приставь он ее к нашему окну, чтобы взглянуть на нас, мы бы тоже показались ему такими вот монахами. Но, как я уже сказал, для этого понадобилась бы у-у какая длинная лестница.