заю воздух ядовитым жалом, купаюсь в собственной крови, дышу распадом и разложением. Протягиваю руку навстречу каждому из присутствующих — моля о помощи и, вместе с тем, стремясь скомкать, задушить, уничтожить. Как у Бодлера:
Пощечина я и щека,
И рана, и удар булатом,
Рука, раздробленная катом,
И я же — катова рука.
И вот уже распрямляется, ища меня взглядом, подвыпивший Виноградов, и замирает на полпути ко рту сжимающая рюмку длань Левкина, и даже эстрадник изумленно таращит глаза, возможно, представляя себе, какой стремительный взлет его ожидает, возьмись он со мной сотрудничать. Молодежь оживленно переговаривается, поминутно кивая в мою сторону. О, да, теперь я — часть московской богемы, и все эти люди не просто скрашивают мое одиночество, а восхищаются мной. Не об этом ли я мечтал столько лет? Теперь у меня есть реальный шанс заключить контракт с каким-нибудь авангардным издательством, выпустить свою книгу многотысячным тиражом, врезать, наконец, промеж глаз вонючему, поросшему крысами и тараканами монстру по имени Социум! Я чемпион! Я кумир!
Ваш личный карманный Бог.
По окончании моего выступления Левкин жестом поманил меня к себе, дополнив приглашение выразительным щелчком по горлу. Ну что я, долбоклюй, — не засветиться в компании известного писателя?! Заодно и почву прощупать можно, насчет издательств порасспросить, маскируя свой корыстный интерес неспешной интеллектуальной беседой. Давно, очень давно я никому не ездил по ушам насчет Бодлера, Уайльда и Блейка.
Где-то в промежутке между Вийоном и Теофилем Готье к нам подсел еще один человек, на вид — мой ровесник.
— А вот, кстати, и один из тех, с кем вы так жаждете познакомиться, — сказал Левкин. — Петр Розанов из «Империала».
Розанов, как оказалось, тоже был свидетелем моего триумфа. Он не поскупился на похвалу. «Неплохо бы, Георгий, издать все это в одном флаконе», — сказал Петр. Ну да, я тоже так думаю. Это было бы грандиозно.
Левкин вскоре ушел, а мы с Розановым продолжили возлияния (средств на свою будущую карьеру я не жалел), пробухав еще три с половиной часа и расставшись чуть ли не братьями. Всю дорогу домой я повторял про себя телефон издательства, который и сейчас помню наизусть.
За окнами вставал рассвет, а я ложился спать, будучи уверен, что главный барьер на пути к Парнасу я уже преодолел. Несмотря на то, что с тех пор ничего не изменилось, я по-настоящему благодарен судьбе за то утро. Утро, когда я впервые за много лет вновь почувствовал себя человеком.
Утро новой жизни.
14 января, воскресенье.
Не понимаю, что происходит. Вроде бы, я проспал положенные восемь часов, а чувствую себя так, будто не смыкал глаз неделю, не меньше. Время от времени проваливаюсь в сон и вскакиваю, как ужаленный, поскольку успеваю за несколько минут пройти все девять кругов Ада. Но ничего не могу запомнить. Возможно, это и к лучшему — не с моими нервами смаковать такие подробности. Будь я посмелее, непременно начал бы копаться в памяти, выудил оттуда леденящие душу сюжеты и написал что-нибудь вовсе уж беспросветное. Боюсь. А ведь еще каких-то полгода назад я не спешил просыпаться, когда ночами являлись демоны. Смотрел до последнего, покуда кошмар не уносил меня в такую запредельную бездну, где трудно продержаться и тысячную долю секунды. Не раз по пробуждении я находил у себя седые волосы.
Всеми способами борюсь со сном: литрами истребляю кофе, то и дело сую голову под холодную воду, на полной громкости слушаю экстремальный рок. Но толку мало. Опять меня тянет вниз. Попробую…
Бывает, люди умирают.
Однажды к ним приходит смерть.
Навеки землю покидают,
Чтоб в адском пламени гореть.
Ошибка многих поколений:
Мол, где-то там, на небесах
Чертоги вечных наслаждений
Нас ждут в раскидистых садах.
Господи! Да я, должно быть, повредился рассудком, если пишу стихи в бессознательном состоянии! Не будь это мой почерк, я бы подумал, что кто-то другой написал их, пока я спал. Если же, все-таки, это сделал я, то завтра нужно звонить не редактору, а психиатру. Меня бросает в дрожь при одной только мысли о том, каким образом могли появиться на свет эти клятые восемь строчек.
Да, я полжизни провел за письменным столом и мог бы, в принципе, бесконтрольно водить по бумаге ручкой во время сна. Но никогда, никогда эти каракули не сложатся в осмысленный текст! Выходит, я и не спал вовсе? Тогда почему не запомнил момент создания стиха? И почему мне так страшно от этого?
Помнится, был уже случай, когда страх, подобный сегодняшнему, гладил холодными пальцами мою душу. Проснувшись однажды в шесть тридцать пять утра, я обнаружил, что будильник, который должен был поднять меня ровно в шесть, выключен. Как будто я, не пожелав вставать в назначенное время, лениво хлопнул рукой по кнопке и вновь погрузился в сон. Едва осознав это, я пулей вылетел из постели, сотрясаемый мелкой дрожью. Я не был бы так испуган, если бы мог найти более-менее внятное объяснение случившемуся. Все дел в том, что я совершенно не помнил, как, проснувшись в шесть часов от нудного дребезжания, решил, что мне вовсе не обязательно железно блюсти пионерский режим.
А значит… Значит, кто-то другой проснулся в то утро в моей постели, выключил будильник и снова уснул. Кто-то другой, но не я.
Сдается мне, что стих этот тоже написал тот я, который не я. Это страшнее всего, ведь в таком случае меня можно смело записывать в психопаты…
Даже обследования не надо. Раздвоение личности, вот как это называется. Одна из бесчисленных разновидностей шизофрении.
Но дело не только в этом. Я боюсь того, что написал, боюсь самих этих строчек, каждая из которых — как дохлый гниющий глист.
Тебе обещана награда
Ценой смиренья твоего.
Но знай, несчастный, кроме Ада
Нет за Пределом ничего!
Смелей ступай! Предел очерчен.
Щипцы в огне уже дрожат.
Ты будешь смят и изувечен,
Сожжен, кастрирован, распят!
Нет! Это снова случилось. На этот раз — еще гаже, еще мерзостнее, чем полчаса назад. Должно быть, у меня и впрямь какие-то проблемы с чайником. Я, конечно, мог бы и сам нацарапать нечто подобное, но эта бодяга про Ад вызывает у меня прямо-таки физическое отвращение, а я ведь человек довольно стойкий. Как будто ее автор — кто-то из тамошних обитателей (свят, свят, свят).
Чушь. Не верю я в эти сказки. Но меры принимать надо, и чем скорее, тем лучше. Должно быть, это от переутомления. Наведаюсь вечерком в аптеку, узнаю, что надо принимать в таких случаях. Но сначала посплю немного. Авось, и само пройдет.
16 января, вторник.
Сейчас взорвусь, как триста тонн тротила! Никаких ругательств не хватит, чтоб в полной мере выразить мою ненависть к Розанову и всей его траханной системе. Пытаюсь быть спокойным, но получается плохо, ибо Петя, отброс рода человеческого, обидел меня слишком сильно. Я, само собой, в долгу не остался и выложил сукину сыну пятую часть того, что я о нем думаю. Никогда раньше мне не приходилось говорить без передышки восемнадцать минут подряд.
Восемнадцать минут площадной брани. Не пристало, конечно, светилу русской поэзии так ругаться, да уж больно говенная нарисовалась ситуация. Честно признаться, я до сих пор в себя не пришел. Оказывается, этот урод, этот ползучий гад, успешно прикидывающийся человеком, так и не удосужился хотя бы одним глазком заглянуть в мои рукописи. При всем желании не могу понять, как можно быть таким ублюдком. Не-на-ви-жу!
Нет, совершенно не представляю. Сколько месяцев прошло? Четыре. За это время я сам прочел сто двадцать книг. Я, знаете ли, взял себе за правило читать не меньше тридцати в месяц. Как-то не верится, что у Розанова еще более жесткий график. Неужто желающих издаваться в «Империале» так много, что бедный Петя не успевает своевременно разбирать свежие поступления. Нет, братцы, дело совсем не в этом… Лень и безразличие ко всему в России свойственны не только сторожам и дворникам. И с этим ничего не поделаешь.
К чести Петра будет сказано, он не шваркнул трубкой об аппарат в самом начале моей пламенной тирады. Внимательно выслушал все до последнего слова, после чего принес извинения за проволочку и клятвенно пообещал, что разберется с нашим делом в течение ближайших нескольких недель.
Непробиваемый сукин сын. Избить бы мразь, да нельзя — в этом случае я потеряю разом все шансы на публикацию.
Господи, ну и устал же я за эти две недели! Тоскливое ожидание было более напряженным, чем грубый физический труд (через него я тоже прошел в свое время, так что сравнивать есть, с чем). Помнится, было у меня в одном из ранних стихотворений:
Я расслабляюсь, но я напряжен.
Малюю кровью кресты на теле.
Я поднимаюсь, но слишком тяжел.
Я не при деле и на пределе.
Вот-вот, именно так. Отсутствие стоящего занятия напрочь убивает во мне всякое желание жить. Стихосложение — занятие неплохое, но это ведь — то, что всегда со мной, а нужно дело, которое помогло бы мне почувствовать себя частью этого мира, полноправным участником общественной жизни. Тусовка иногда тоже в этом помогает, так что завтра я, пожалуй, вернусь ненадолго к своим хмельным эскападам.
Еще мне нужна женщина. Вся нервозность последних дней может быть вызвана длительным половым воздержанием.
23 января, вторник.
Нет, все же это было крайне неосмотрительно с моей стороны… Пуститься в загул, не имея возможности восполнить финансовые затраты. Я изрядно обеднел за эту неделю. Оставшихся денег хватит в лучшем случае на пару месяцев, так что надо будет еще раз нажать на Розанова, в противном случае я рискую оказаться на улице. А это для меня совершенно непереносимо. Был ведь уже период, когда я, не имея крыши над головой, скитался по теплотрассам, панковским сквотам и бандитским притонам (при этом исправно посещая университет). Чуть не загнулся тогда от одной только мысли, что другая жизнь мне уже не светит.