зм.
Черновики я покамест сложил на кухне. Руки дойдут — спалю все это к чертовой матери. Мне ведь совсем не хочется вспоминать, как оно там было. Я и дневник-то свой прочитал всего на четверть. Забыл и забыл, чего тут волноваться. Don't worry — be happy, как гласит народная мудрость.
Чужих книжек здесь тоже много. Бодлер, Байрон, Рембо, Уитмен, Блейк, Петрарка, Аполлинер, и многие другие поэты. Когда-то я все это читал. Сейчас ни хрена не помню.
Пожалуй, стоит проверить. Из спортивного интереса: а вдруг мелькнет знакомый кусок? Начну с Бодлера. Итак:
Ты Бог иль Сатана? Ты ангел иль Сирена?
Не все ль равно; лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир из тягостного плена,
Шлешь благовония, и звуки, и цвета.
О! Это он в самую точку попал. То, что один понимает, глядя на Солнце и нюхая розы, другой постигает, истекая кровью в куче дерьма. И зачем, спрашивается, осуждать тех, чье понимание Прекрасного отличается от общепринятого? Так-так. Бодлер. Зовут Шарль, значит, француз, наверное. Точно, француз. Это ж надо, девятнадцатый век! А звучит так, будто вчера написано. На злобу дня. Вот у кого бы Жорику поучиться — глядишь, и перестал бы пидоров метрошных воспевать.
Дальше у нас Уитмен. Уолт. Терпеть не могу Микки Мауса. Рембо, Аполлинер, Вийон — эти все французы. Французскую поэзию я уже знаю. Ага. Вот. Уильям Блейк. Англия. Читаем:
Разрушьте своды церкви мрачной
И балдахин постели брачной,
И смойте кровь убитых братьев,
И будет снято с вас проклятье.
Ух ты! Похоже, в прошлые века поэты дело знали лучше мудрецов. Нынешним куда до них? Взять того же Гончарова. Все ноет, судьбу-злодейку клянет. Ему б глобальное что-нибудь зафуфырить, так нет же — все интересы сосредоточены на себе любимом.
Молодец, Блейк! Так их! Им бы только штампы, стереотипы, нормы, догмы… Сколько ж они придумали законов, постулатов, норм, форматов этих сраных! Представить страшно! Все, дескать, надо урегулировать и разложить по полочкам. Шпалу в сраку вам, регуляторы! Это не я, это Блейк сказал.
Мои руки дрожат. Перенервничал. Поэзия до добра не доводит, что своя, что чужая. Страшно это — когда все понимаешь, а сделать ничего не можешь.
3 февраля, суббота.
Уши гниют конкретно. Подушка по утрам покрыта черно-желтой вонючей коркой, которую я аккуратно счищаю и складываю в стоящую на столе коробку. Туда же отправляются струпья с израненных рук. Завел специально для этих целей. Должна же на гребаном свете остаться хоть какая-то память о бывшем несчастном поэте.
Боли не чувствую. Кто другой на моем месте давно б уже склеил ласты. Больно было, когда прокалывал уши грязным шилом. Да, грязным. Чего даром спирт переводить?
Думаю, скоро я продолжу свои изыскания в области истинного искусства. Главное в любом деле — не останавливаться на достигнутом.
4 февраля, воскресенье.
Спал до полудня. Пообедав, принялся за работу. Вырезал кусок мяса из левой голени. Концептуальный прикол. Кровищи натекло столько, что можно заново расписать Сикстинскую капеллу. Но мне, честно говоря, в лом. Посмотрю-ка лучше телевизор. Надо же быть в курсе происходящих вокруг событий. Если, конечно, в этом мире хоть что-нибудь происходит…
По телеку идет прогноз погоды. Скучно. Переключаю. Опаньки! «Криминальный курьер». Все как всегда: убийства, изнасилования, бандиты. В этом мире искусство не совсем переходит грань преступления, а преступление не совсем дотягивает до искусства.
Так, а вот это уже интересно. Только что в кадре возник дом, в котором я сейчас нахожусь. Неужто и у нас кого-то шлепнули? Или это — прямой эфир операции по захвату антисоциального элемента, то есть, меня? Спецназовцев в окнах пока не видно. Так в чем же дело? Ах, вот оно что. Два дня назад кто-то зарезал скальпелем продавщицу из круглосуточного киоска, что обосновался за углом. Искромсал девчонку так, что и мать родная не признала. Не иначе, маньяк какой-нибудь. Надо бы и мне поостеречься, раз уж такое «нечто» в окрестностях колобродит. Впрочем, я и так на улицу ни ногой, да и ко мне в гости никто не захаживает. Теперь, если и нагрянет кто, — не пущу. Береженого и Бог бережет.
Под впечатлением от увиденного я зажарил и съел давешнее мясо. Все-таки, аутофагия — отличная штука. Концептуальная. Правда, чувствуя я себя после этого не ахти. Видно, придется еще приучать организм к собственному вкусу. Упс! Меня тошнит от самого себя!
5 февраля, понедельник.
Настроение — превосходное. Ходить трудно, но я пока справляюсь. Больших расстояний в моей квартире нет.
Сегодня я снял кожу со своей левой кисти. С той самой, на которой чуть меньше двух лет назад вырезал бритвенным лезвием имя своей бывшей возлюбленной. Как и прежде, ничего не почувствовал, даже когда зубами стаскивал с руки отделенный покров. Как это скажется на моем здоровье, не знаю. Впрочем, разве искусство не требует жертв?
Стою на балконе, повергая в смятенье бродяг и собак красотой и размахом гниющих ушей. Эти сраные рудименты, кстати, все больше меня беспокоят. Дело не в боли. Раковины забиты засохшим гноем, и, чтобы нормально слышать, мне то и дело приходится его выковыривать. Вот и сейчас я развлекаюсь, швыряя кусочки гноя в проходящих внизу людей. Передо мной раскачивается на проволоке отмытая от крови и расправленная кожаная перчатка. Марина. Если б не эти шрамы на руке, я, наверное, и не вспомнил бы, что был когда-то влюблен. Отправить, что ли, эту перчатку ей, в Краснодар? В бумагах Гончарова должен был сохраниться адрес… Жаль что у меня нет видеокамеры или хотя бы фотоаппарата. Я бы фиксировал, стадию за стадией, процесс своего распада. Набитый засохшим гноем лоскут кожи — это, конечно, мощно, и в любой арт-галерее у меня его с руками оторвут. Но должен же просвещенный люд знать, в каких муках творчества рождался этот шедевр! А впрочем… Что мне мешает издать месяцев через шесть сами эти записки? И прославлюсь, и разбогатею. Деньги мне тоже не повредят. До конца жизни оставаться искалеченным уродом — слишком большой подвиг даже во имя искусства. Надо будет на днях заняться литературной обработкой всего этого дерьма. Наживусь на нем, да и свалю куда-нибудь, где маргиналы в почете. Вставлю зубы, вылечу руку, залью каким-нибудь силиконом дыру в ноге. И буду жить, припеваючи, весь отпущенный мне срок. Обзаведусь недвижимостью в Нью-Йорке и, что главное, личным транспортом. Никакими педиками меня тогда в подземку не заманишь. Звезды не ездят в метро.
А секретарем возьму Петьку Розанова. Он, судя по гончаровским хроникам, тоже мудак порядочный.
6 февраля, вторник.
Дело было в Мексике.
Французский сюрреалист Рене Магритт надумал создать портрет своего друга и покровителя, американского промышленника Эдварда Джеймса. Узнав об этом, тот повязал свой лучший галстук и пришел к Магритту позировать. Он, надо сказать, от этой авантюры выигрывал гораздо больше, чем Магритт. Что деньги для сюрреалиста? А вот когда тебя рисует художник такого ранга — жуть, как престижно даже для американского миллионера.
Только с портретом тем нескладуха вышла. Положил, значит, Магритт на холст последний мазок. Подошел Эдвард на результат посмотреть. И охренел. После чего состоялся у них следующий разговор:
— Рене… Я, конечно, понимаю — ты сюрреалист, и все такое, но будь добр, объясни мне — что ты нарисовал, — почесывая в затылке, произнес Джеймс.
— Тебя, — последовал ответ.
— Но почему так?
— Как видел, так и нарисовал.
— Как видел, как видел… Ну и какой ты после этого сюрреалист?
— Величайший, — сказал Магритт и был абсолютно прав.
— Бесспорно, — поспешил согласиться Джеймс. — Но знаешь… меня такой вариант не устраивает.
— А что делать? — развел руками художник.
— Что, по-другому никак? — с надеждой в голосе спросил миллионер.
— Никак, — сказал, как отрезал, волшебник кисти.
— А если в профиль попробовать?
— Становись.
Поверх забракованного портрета Магритт написал новый. Потом еще один, и еще. Но всякий раз у него выходило одно и то же. Нечто, сильно смущавшее и немного даже пугавшее Эдварда Джеймса.
В конце концов, нервы художника не выдержали.
— Знаешь, что, Эд, — сказал он, вращая в тонких пальцах уставшую кисть, — встань-ка ты перед зеркалом. Я нарисую твое отражение, и мы закруглимся.
На том и порешили. Но результат нисколько не изменился. И одинокая слеза скатилась по щеке мастера, и шлепнулась на пол кисть.
— Вот, — сказал побледневший француз, снимая портрет с мольберта. — Иначе — никак.
Взглянув на картину, Джеймс тоже побледнел. После того случая он порвал с сюрреалистами, сильно запил и вскоре обанкротился. Но это уже совсем другая история.
Вам, должно быть, охота знать, что же было не так с портретом кисти Магритта? Что ж, никакой тайны здесь нет. «Edward James Foundation» — одна из самых известных его работ, и вы вполне могли видеть ее репродукцию в каком-нибудь журнале по авангардному искусству. У меня такая висит на стенке. Достойная вещь.
Что же, в таком случае, испугало эксцентричного миллионера?
У него мы уже не спросим. Но достаточно взглянуть на картину, и вы все поймете сами.
Просто представьте, что, поглядев в зеркало, вы видите там… отражение собственного затылка.
Мексика. Земля, полная загадок.
7 февраля, среда.
Должно быть, вчера я сильно напился, или даже присел на химию, раз уж меня опять пробило на сочинительство. Совершенно не помню, как я написал этот бред про Магритта и Джеймса. Начать хотя бы с того, что я не знаю, кто это такие… Случилось все это на самом деле, или является плодом чьего-то больного воображения, хотя бы и моего собственного? Хотя, погодите, картинку-то эту я видел. В журналах. И еще на обложке какой-то книги. Значит, хоть что-то от реальности в этой истории есть. Сюрреализм, сюрреализм… Черт, левое ухо отвалилось. Сюрреализм… Это, кажется, начало двадцатого века. Бретон, Кокто, Бунюэль. Блин, откуда я все это знаю? Не иначе, память ко мне возвращается. Вот еще не было печали. Ну-ка, ну-ка… Точно! Все помню. Названия улиц, имена «друзей», книги, которые читал, песни, которые слушал. Только вот… не со мной это было. С Гончаровым. А я себя им не ощущаю. Нисколечко. Не моя это память. Не нужна она мне. А ну, как и он сам заявится, да начнет претензии на тело предъявлять? Что я тогда делать буду? Надо подстраховаться. Надо такое сотворить, чтоб этот «мятежный дух» мою бренную оболочку за три версты облетал. Не стану, пожалуй, медлить. Прямо сейчас и начну.