– Каким он тебе показался, этот антиквар?
– Не слишком любезным.
– «Не слишком любезный» – уже неплохое начало, – сказала она, облизывая пальцы. – Поделишься со мной булочкой? Вообще-то не надо, они слишком маленькие.
Она снова отлучилась к прилавку и вернулась с корзинкой выпечки, потом опять отошла и заговорила с официанткой, уже минут десять протиравшей один и тот же стакан и не спускавшей с них глаз.
– Если вас так увлекает наша беседа, то возьмите кофе и сядьте с нами, глядишь, дадите какой-нибудь полезный совет.
Официантка пожала плечами и еще сильнее вцепилась в свою тряпку.
– Извини, – сказала Анна Митчу, опять садясь, – у меня генетическое неприятие людей, вмешивающихся не в свое дело.
– Разве такое бывает?
– А как же, это мутация гена под названием «терпеть не могу людей».
– Как тебе удалось уговорить этого инспектора меня отпустить? – спросило Митч, чтобы поменять тему и не испортить день, каждым мгновением которого он искреннее наслаждался.
– Тебе ответить в общем или в подробностях?
– В подробностях, – попросил Митч.
– Учитывая мое прошлое, полицейские участки – не те места, где я чувствую себя в своей тарелке, так что, прежде чем туда войти, я сделала глубокий вдох. Внутри я попросила отвести меня к арестовавшему тебя полицейскому. Дежурный осведомился, зачем мне это, причем таким заносчивым тоном, что ко мне вернулась решимость, которой я лишилась было при виде всех этих мундиров. Наклонилась к нему и говорю: хочу поделиться важным секретом.
– Каким секретом?
– А тем, что я провела вечер и ночь с человеком, которого они сейчас допрашивают. Еще я сказала, что у его начальника наверняка есть дела поважнее, чем терять время на подозреваемого, который попросту не мог совершить преступление, которое на него пытаются повесить, и что лучше его об этом предупредить, прежде чем он силой выбьет признание, потому что тогда я все расскажу прессе. Он искоса на меня глянул, и на него подействовала моя бесцеремонность.
Все это Анна не рассказала, а выпалила; судя по этой скороговорке, похвальба далась ей труднее, чем она попыталась изобразить.
– Ты правда хочешь, чтобы я продолжила? Хорошо, продолжаю. В общем, инспектор позвал меня к себе в кабинет, и я повторила ему все то же самое. Он попытался загнать меня в угол, сказав, что просто так тебя не отпустит, что я должна выложить, когда именно мы были вместе и чем занимались в момент преступления. Я еще тебе не рассказывала, что в юности увлекалась покером, потом тоже, хотя и меньше; а покер, видишь ли, основан на блефе, искусстве мелкой лжи. В начале партии, когда у тебя плохие карты, ты делаешь какой-то особый жест, корчишь едва заметную гримасу, изображаешь нервный тик, в общем, ты уже уловил суть. Когда у тебя хорошие карты, то исполняешь все то же самое. Твои противники думают, что раскусили твою игру, повышают ставки – и выигрыш твой. Следишь за мыслью?
– Пытаюсь, хотя не вижу, как это связано со мной.
– Ты ошибаешься, сейчас я это тебе докажу. Я объяснила инспектору, что, чтобы ответить на его вопрос, я должна услышать от него, когда именно было совершено это преступление. Он оказался слишком глуп, чтобы осознать размер своей глупости. Я добавила, что если оно произошло в семнадцать часов или позже, то ты точно ни при чем, потому что мы были вместе в моем будущем ресторане, где ты помогал мне расставлять столы по диагонали – как известно, одной сделать это не под силу; потом мы ужинали на кухне, прежде чем уехать ко мне.
– И он поверил тебе на слово? – удивился Митч.
– Ты ничего не понял в покере, – вздохнула Анна. – Вопрос был не в том, верит ли он мне, а в том, чтобы угадать, блефует ли он, и сбить его с толку, прежде чем ему захочется открыть свои карты. Еще я ему сказала, что грузчик с аукциона, которого я наняла в тот день, присутствовал при твоем появлении и обязательно вспомнит, что тогда на часах было ровно 17:30, потому что при оплате я накинула ему от щедрот целый час. Когда я начала описывать инспектору внешность грузчика, он меня перебил с видом побежденного и велел подождать тебя в вестибюле. Остальное ты знаешь, я решила посидеть в кабине своего грузовичка, потому что от зрелища униформ мне делается дурно.
– Он не потребовал у тебя документы?
– Конечно, потребовал, я их ему предъявила.
Митча это сильно расстроило.
– Ты что, Анна? При твоих неприятностях и твоем прошлом ты не должна была так рисковать.
– Кто из нас первым предложил обеспечить другому алиби? – рассердилась она. – Можно подумать, когда ты это мне предложил, у тебя не было отягощенного прошлого!
– Было, но это разные вещи.
– Одинаковые, одинаковые! Это называется равенство, фундаментальное обстоятельство в отношениях.
Митч сразу забыл все их беды, физиономию инспектора, час, проведенный в комнате для допросов, и подсчет последних минут свободы, даже свою готовность подписать признание. Ощущение тепла охватило его грудь, поползло по плечам, достигло рук, затылка, заставило пылать щеки. Анна назвала их отношения «отношениями», а это для него, человека, придающего значение словам и их смыслу, когда их произносят не просто так, распахивало дверь в иное измерение.
– Почему ты так на меня смотришь? – спросила Анна.
– Просто так, – ответил Митч.
Она сидела с прямой спиной, с откинутыми назад волосами, ее кожа золотилась от морского воздуха, пальцы постукивали по обсыпанному крошками от круассана столу. Тепло, которое он чувствовал с тех пор, как был с ней, стало еще сильнее. В этот раз Митч поступил правильно: он потянулся к Анне и прикоснулся к ее лицу. Этот их поцелуй стал первым в отношениях, обретших определенность.
23«Хладнокровное убийство»
– Ты знаешь, где искать того антиквара? – спросила Анна, когда они вышли из кафе.
– Его не надо искать, он живет в доме, задний фасад которого выходит на мой дворик. Так, во всяком случае, он утверждал.
– Видишь, его правдивость вызывает у тебя сомнения. Лучше доверься моему инстинкту.
Она бросила ему ключи от замка зажигания и забралась на пассажирское сиденье.
– Я со вчера не сомкнула глаз.
На то, чтобы доехать до этого курортного городка, им потребовалась целая ночь. На обратный путь ушел весь день, в город они вернулись уже в вечерних сумерках. Анна мало спала, она рассказывала Митчу о своей жизни на Севере с самого приезда туда до момента, когда она приобрела на все свои сбережения стены заброшенного ресторана. Рассказала, как радовалась, когда поселилась в домике на бескрайней равнине, о трудностях, связанных с зимой, оказавшейся суровее, чем она представляла раньше, о колдовской пурге, о своем восхищении дикой природой.
В первые месяцы ей было трудно войти в коллектив ресторана для гурманов, куда ее взяли, приходилось привыкать к работе с властным шефом, увлеченным своим делом, чьему таланту она буквально поклонялась. Через год уважение стало взаимным, он постепенно предоставлял ей возможности для творчества; сначала ему было любопытно, потом у него стал расти интерес к тому, что она делает; он многому ее научил, прежде чем позволил отправиться в самостоятельный полет.
– Тебе по крайней мере помогали, – сказал Митч.
– Все сложнее, чем кажется, – ответила Анна.
Она призналась, что поддерживала близкие отношения со своим одиночеством: изгнанники бьются о стены своей памяти, их воспоминания очень взыскательны. Они испытывают боль, когда над их землей встает утро, боль, когда их город окутывает ночь. Заключенным знакома похожая тоска. Митч узнавал себя в каждом ее слове, в ее рассказах о темных, удушающих вечерах, о полных надежды днях, о накатывающей без предупреждения грусти, о волнении при таком близком и таком далеком эхо своего собственного голоса, когда ты говоришь сам с собой, о невозможности уснуть, о чувстве, что глубоко засевшее одиночество уже никогда тебя не покинет. Даже если ко всему этому привыкнуть, от наступления ночи никуда не денешься. Работаешь в грохоте кухни, в какофонии обеденного зала, сливаешься с вечерней толпой, поздно ужинаешь в пабе вместе с остальными – все это ничего не меняет в главном.
– О ком ты думал, пока сидел в тюрьме? – спросила она.
– О матери в доме для престарелых, часто об отце. Они знали бедность, но не покорялись судьбе. Отец был боевитым и находил покой только в книгах. Он часто плохо спал, потому что всегда думал о чужих горестях. В камере я гадал перед сном, как он повел бы себя на моем месте, что бы в нем преобладало – печаль или гордость, а может, он испытывал бы то и другое поровну? Я ненавидел Салинаса, поклялся не прощать его и помешать ему причинять людям вред. Отец этого не одобрил бы, он не выносил гнев, но я бы не сдался, потому что стоит один раз дать слабину, чтобы навсегда остаться слабаком. Помню, как он читал мне разное, склонившись над моей детской кроватью, как же много он мне читал! Он говорил, что достаточно на мгновение струсить, чтобы лишиться достоинства, что жизнь требует заботы, что утратившие человечность несут в себе огромную боль, от которой их нужно лечить. Что именно в этом заключается роль книг, что они – снадобья от страхов, предрассудков и ненависти. Мой отец просто хотел быть человеком, и даже притом, что жизнь его оказалась короткой, я знаю, что это у него получилось.
Анна, дочь отца-тирана, слушала его молча. У нее покраснели глаза, и Митч, взяв ее руку, понял, что это не от горя, а оттого, что она наконец-то рассталась с одиночеством.
Она долго смотрела на дорогу впереди и молчала. Митч включил радио; через сто километров она выключила музыку и хитро на него уставилась.
– Ты правда не думал в камере ни о ком другом? Только не ври!
– Думал иногда об одной молодой женщине, о наших с ней отношениях без будущего, о том, что ее достоинство заключалось в том, что она просто была.
– Без будущего из-за тебя или из-за нее?
Митч бросил на Анну быстрый взгляд. Она оперлась спиной о дверцу, подогнула колени, поставила босые ноги на край сиденья – устроилась с максимальным удобством, как будто это была гостиная, а не кабина грузовичка.