Лавкрафт: Биография — страница 86 из 119

[521].

Лавкрафт все еще относился с враждебностью к «иностранным влияниям», но, за исключением черных рас (негроидов, австралоидов и меланезийцев), он оставил расовые споры. Теперь он строил свой нативизм на культурных основаниях: «Ни один антрополог с репутацией не настаивает на неизменно передовой эволюции нордической расы по сравнению с эволюцией европеоидной и монголоидной рас. Собственно говоря, легко согласиться с тем, что средиземноморская раса отличается высоким процентом эстетически чувствительных, а семитские группы сильнее в проницательном и точном восприятии. Также может быть, что монголоиды выделяются эстетическими способностями и нормальностью философской приспособляемости».

Эти группы, однако, все еще были обречены на взаимную вражду, ибо: «Те сентименталисты, что пытаются притворяться, будто различные культуры могут понять и полюбить друг друга, способны причинить один лишь вред… В действительности, как показывает Шпенглер, культуры глубоко укоренены, поразительно уникальны и внешне враждебны — их различия непомерно огромнее, нежели это обычно полагается… То, что мы подразумеваем под нордическим „превосходством“ — это лишь следование тем характерным ожиданиям, что естественны и неискоренимы в нас… Мы не называем [итальянцев] низшими, а просто признаем, что они отличны за рамками свободного взаимопонимания и культурной совместимости… И не забывайте, что мы наносим ущерб иностранным группам — точно так же, как и они нам. Китайцы считают наши манеры плохими, наши голоса — хриплыми, наш запах — тошнотворным, а нашу белую кожу и длинные носы — омерзительными словно проказа. Испанцы считают нас пошлыми, грубыми и неуклюжими. Евреи… искренне полагают, что мы дикие, садистские и по-детски лицемерны… Так каков же ответ? Просто держитесь как можно дальше от массы всех этих почти равных и высоко развитых рас. Пускай они изучают друг друга так глубоко, как только смогут, в интересах того интеллектуального осмысления, что содействует пониманию и терпимости. Но не давайте им смешиваться чересчур свободно…»

Эта позиция, хотя все еще и этноцентрическая, все же более искушенная, нежели его ранние ребяческие восхваления нордической или арийской расы, и он уже не объявлял свое низкое мнение о не — англосаксах объективным фактом. Более того, поскольку культуры действительно отличаются обычаями, нравами и моралью, а ксенофобия является едва ли не универсальной человеческой характерной чертой, доводы Лавкрафта отнюдь не лишены основания. Однако, чтобы оправдать свои чувства, он преувеличивал несходства между разными культурами и трудности адаптации и ассимиляции. Он не предвидел воздействия гомогенизирующего эффекта индустриализации и урбанизации на мировые культуры, а также смягчения межэтнической враждебности посредством значительного распространения высшего образования и международных путешествий.

Порой Лавкрафт даже выказывал скептицизм по отношению к этническим стереотипам: «…Поверхностная концепция о различном расовом и национальном наследии часто забавно противоречит реальным фактам». Он отказался от прежней мизантропии: «Если кто-то не придает слишком большого значения людям, то в целом это не означает, что он ненавидит или презирает их. Уверен, я не испытываю подобных чувств»[522].

В политике он говорил о неизбежности какого-либо типа социализма. Вынужденный выбирать между фашизмом и коммунизмом, он предпочел фашизм. Демократия действовала лишь в маленьком масштабе, а в Соединенных Штатах она превратилась в не более чем «мистификацию», прикрытие для плутократии. «Цивилизованные цели», к которым предположительно должно стремиться правительство, есть физическая безопасность, возможность узнать и выразить свое мнение, атмосфера, благоприятствующая искусству и науке, и «чувство нахождения на своем месте». Даже коммунизм был бы приемлем, если бы мог все это обеспечить, но до того времени ему этого не удавалось.

Он добавил: «Многому можно научиться у Советской России, хотя никто не пожелал бы, чтобы система этой страны была полностью… перенята…»[523] Несколькими годами ранее, когда Лавкрафт был все еще политически ультраконсервативным, в таком же взгляде на Советский Союз его убеждал Э. Хоффманн Прайс[524].

Лавкрафт выступал против цензуры. Это вызывало у него трудности, когда он старался взглянуть на фашизм с сочувствием. Он сдался перед переменами, если не смирился с ними:

«Несомненно, перемены в Америке (и, коли на то пошло, где-то в другом месте), проистекающие из механизации, не могут быть одобрены при любом полете оптимистичной фантазии. Все, что можно сказать за них, так это то, что они совершенно неизбежны. Все в современном мире непосредственно и полностью проистекает из открытий практической паровой тяги и крупномасштабного использования электрической энергии, и возможностей для уничтожения открытия, на которое уже раз наткнулись, не существует… В действительности же ни один образ жизни, как установившийся естественным образом, не является много лучшим или худшим, нежели любой другой. То, что мы ненавидим, — просто перемена как таковая. И весьма естественно и разумно, поскольку большая часть интереса к жизни происходит из иллюзий, зависящих от неизменного окружения и преемственности в обычаях и нравах…»

Здесь Лавкрафт предвосхищает теорию Тоффлера о «шоке будущего». Как и обычно, лавкрафтовское «мы» — это просто сам Г. Ф. Лавкрафт. Многие одобряют перемены независимо от «интереса к жизни» или «неизменного окружения и преемственности в обычаях и нравах». Другие предпочитают сочетание стабильности и перемен. Если классифицировать людей согласно их любви или нелюбви к переменам, Лавкрафт окажется в этой шкале на конце «нелюбви», в то время как чудаки, требующие постоянных перемен ради самих же перемен, выстроятся на ее противоположном конце.

По отношению к своему сочинительству Лавкрафт чувствовал вину даже еще больше. Он стыдился большинства из того, что написал на третьем десятке. Он хотел бы писать реалистичную прозу ради денег, но не мог. Рассказы с действием были популярны, но не были настоящим искусством, поэтому и журналы вроде «Аргоси» никогда не смогли бы «стать рынком для меня». Он считал себя слишком старым, чтобы стать таким же разносторонним, как Дерлет. В действительности же Лавкрафт мог писать превосходные приключенческие повести с действием, но он убедил себя, что все подобные произведения суть «дешевый и низкопробный хлам» и что единственная литература, относящаяся к какому-либо настоящему «искусству», зависит от атмосферы.

Он все еще проповедовал лишенный юмора, «искусство-ради-искусства» взгляд на литературу: «помнить о читателе — совершенно фатально» для истинного искусства. «Искусство требует, чтобы автор писал о том, что находится в его душе, не больше и не меньше». И: «…все эксцентричное по существу безвкусно, притворно и крайне противоположно подлинно сверхъестественному».

Дерлет посоветовал Дж. Вернону Ши, молодому корреспонденту, приобрести сексуальный опыт, чтобы оживить свое сочинительство. Лавкрафт же уверял Ши, что, напротив, для писательства подобный опыт не требуется. «В самом деле, я не вижу какой-либо разницы между работами, что я написал до свадьбы, и теми, что написал за супружеский период…» Возможно, это говорит больше о браке Лавкрафта, нежели о ремесле литератора.

Однако Лавкрафт тщательно различал свое отношение к сексу в жизни и в литературе: «Я отношусь с отвращением ко всем сексуальным ненормальностям в самой жизни»[525], но его отнюдь не возмущало их реалистичное изображение в искусстве. Это действительно было переменой с тех дней, когда он критиковал Кука за публикацию того рассказа о натурщице.

Лавкрафт интересовался акцентами и диалектами. Он годами обсуждал их региональные разновидности в письмах мисс Толдридж и Ши. Но его знания оставались поверхностными. Очевидно, он никогда не читал доступных тогда хороших книг по фонетике английского языка — таких как Джона С. Кеньона и Джорджа Ф. Крэппа. Так, он неверно называл общепринятое американское конечное и предконсонантное «г» (как в слове «farmer») «вибрирующим „г“». Он выражал распространенную ошибку, что ораторы с пролетарским Нью-йоркским диалектом переставляют звуки «ег» и «oi», произнося «Ernest Boyd» («Эрнст Бойд») как «Oinest Bird» («Ойнст Берд»)[526]. (В действительности они имели склонность использовать в обоих словах единый промежуточный звук, между «oi» и «еr».)


В 1925 году Райт отверг рассказ Лавкрафта «В склепе» как слишком страшный. Летом 1931 года Дерлет убедил Лавкрафта позволить ему перепечатать этот рассказ, рукопись которого совсем истрепалась. Лавкрафт, поблагодарив Дерлета, заметил, что, поскольку от рассказа отказались уже три редактора, «я сомневаюсь, что будет много проку от того, чтобы снова послать его Райту, — ненавижу опошление, заключающееся в постоянной мелочной торговле»[527]. Дерлет, однако, все равно отослал «В склепе» Райту. В октябре тот купил его за пятьдесят пять долларов.

Продажа ободрила Лавкрафта на написание нового рассказа. В качестве эксперимента он начал его в стиле, совершенно отличном от своего обычного.

Он начинал три раза, но каждый раз увязал в трудностях. В ноябре он забросил эксперименты и написал рассказ в своем обычном стиле. Он был назван «Тень над Иннсмутом», и его объем достиг двадцати шести тысяч слов. Сочетающий элементы нескольких предыдущих работ, он не является лучшим лавкрафтовским произведением, но все же — несмотря на промах Лавкрафта с размещением кульминации в его середине — это достойный и возбуждающий рассказ, основной в Мифе Ктулху.

Рассказчик — студент колледжа, который, совершенно в лавкрафтовском духе, отмечает «свое совершеннолетие поездкой по Новой Англии — осмотром достопримечательностей и старины, а также генеалогическими исследованиями, — заплани