виде нынешних очертаний замка, до которого он добирается (а также тропа, "где лишь
редкие руины обнаруживали былое присутствие заброшенной дороги"), становится ясно,
что Изгой - некий давно умерший предок нынешних обитателей замка. Взобравшись на
самую высокую башню своего подземного замка, он попадает в комнату, содержащую
"большие полки из мрамора, уставленные низкими удлиненными ящиками самых
зловещих очертаний": явно мавзолей наземного замка. Разумеется, даже если Изгой -
некий столетний предок, нет никаких объяснений, как же он смог выжить - или восстать из
мертвых -столько лет спустя.
Финал истории - когда Изгой трогает зеркало и понимает, что чудовище он сам, - едва ли
застанет читателя врасплох, хотя Лавкрафт искусно отодвигает сам момент констатации
откровения, позволяя Изгою поведать о том, что случилось с ним после: он переживает
спасительный провал в памяти, обнаруживает, что не может вернуться обратно в свой
подземный замок, и отныне "мчится на ночных ветрах в компании с насмешливыми и
дружелюбными упырями, а днем играет средь катакомб Нефрен-Ка в сокровенной и
неведомой долине Хадота на Ниле". Но кульминационный момент прикосновения к
зеркалу справедливо восприняли как символ значительного числа работ Лавкрафта.
Дональд Р. Берлсон пишет:
Сгнивший палец, касаясь стекла, порождает вибрирующий звон, что продлится, будет
откликаться резонансом различной высоты и интенсивности на протяжении всего
творческого опыта Лавкрафта... Важнейшая тема разбивающих сердце последствий
самопознания - вот та определяющая идея, которую, сливаясь, вскармливают остальные
темы, словно реки, текущие в общий океан.
Неоднократно строились догадки о литературных первоисточниках этого образа. Колин
Уилсон предложил одновременно "Уильяма Уилсона", коассический рассказ Эдгара По о
двойнике, и сказку Уайльда "День рождения инфанты", в которой двенадцатилетняя
принцесса, которая сперва описывается как "самая изящная из всех и с наибольшим вкусом
наряженная", потом оказывается "чудовищем, самым гротескным чудовищем, которое ему
доводилось видеть. Сложенная не так, как все прочие люди, но горбатая, с кривыми
конечностями, с громадной болтающейся головой и копной черных волос". Джордж Т.
Ветцель предложил любопытную вещицу Готорна, "Отрывки из личного журнала
отшельника", в которой герой во сне переживает следующее откровение: "Я не сделал
больше ни на шагу, но кинул взгляд в зеркало, которое стояло в глубине ближайшей лавки.
При первом же беглом взгляде на свою фигуру я пробудился с жутким чувством ужаса и
отвращения к себе. Немудрено, что перепуганный город ударился в бегство! Я разгуливал
по Бродвею в своем саване!" Есть, разумеется, и знаменитый отрывок из "Франкенштейна":
Я любовался красотой обитателей хижины - их грацией и нежным цветом лица, но как
ужаснулся я, когда увидел свое собственное отражение в прозрачной воде! Сперва я
отпрянул, не веря, что зеркальная поверхность отражает именно меня, а когда понял, как я
уродлив, сердце мое наполнилось горькой тоской и обидой.*
Этот источник кажется наиболее вероятным в виду того, что сцена, где Изгой до
полусмерти пугает гуляк, также может быть позаимствована из "Франкенштейна": "Я
выбрал один из лучших домов и вошел, но не успел я переступить порога, как дети
закричали, а одна из женщин лишилась чувств".
Однако эта история в первую очередь дань уважения По. Огюст Дерлет часто оказывал
"Изгою" сомнительную честь, заявляя, что он при правильной подаче сошел бы за
утраченный рассказ По; но собственное мнение Лавкрафта, выраженное в письме 1931 г. к
Дж. Вернону Ши, кажется более верным:
Другие... согласны с вами в симпатии к "Изгою", но не могу сказать, что я разделяю это
мнение. По мне этот рассказ - написанный десятилетие назад, - слишком велеречиво
механичен в своем кульминационном моменте & почти комичен напыщенной помпезностью
своего языка. Перечитывая его, я едва могу понять, как же всего-то десять лет назад
позволял себе барахтаться в подобном вычурном & вспаренном краснобайстве. Он
представляет собой дословное, хотя и неосознанное, подражание По во всей его красе.
Лавкрафт, возможно, несколько лукавит, ведь начало рассказа поразительно напоминает
первые четыре абзаца "Береники" По; и все же он, вероятно, прав, говоря о неосознанности
своего подражания По на этой стадии.
В 1934 г. Лавкрафт проливает любопытный свет на композицию этого рассказа. Как
вспоминает Р.Х. Барлоу, по словам Лавкрафта "Изгой [есть] серия кульминаций -
изначально планировалось закончить дело на эпизоде с кладбищем; затем он задумался,
что будет, если люди увидят упыря; так что появилась вторая развязка; и наконец, он
решил - а пускай Тварь увидит себя!"
"Изгой" всегда оставался популярен и, нельзя сказать, что не заслужил свою известность:
стилистика, хотя и чуть утрированная, эффектна в цветистом, азиатском духе; развязка,
пускай и предсказуемая, искусно перенесена в самую последнюю строчку рассказа; а
фигура Изгоя - выразительна (хотя, возможно, в ней тоже слишком очевидно влияние
"Франкенштейна"), внушая одновременно ужас и жалость. Рассказ не публиковался в
самиздате: по плану он должен был появиться в первом (и, как оказалось, единственном)
номере "Recluse" Кука, но Лавкрафт уговорил Кука отказаться от него и позволил
напечатать его только в "Weird Tales" за апрель 1926 г., где рассказ произвел сенсацию.
Однако пришло время рассмотреть вопрос о автобиографическом характере рассказа.
Первое предложение гласит: "Несчастен тот, кому воспоминания детства приносят лишь
страх и печаль". Одна из последних фраз Изгоя - "я навсегда запомню, что я - изгой; чужак в
этом столетии и среди тех, кто еще остается людьми" - считается (возможно, не совсем
незаслуженно) символом всей жизни Лавкрафта, жизни "эксцентричного затворника",
который желал интеллектуально, эстетически и духовно оказаться в рациональной тихой
гавани восемнадцатого века. Думаю, мы уже достаточно узнали о Лавкрафте, чтобы
понимать, что подобная интерпретация сильно утрирована: при всей своей чуткой и
искренней любви и даже до некоторой степени ностальгии по XVIII веку, он очень во
многом был и сыном своего времени и являлся "изгоем" лишь в том смысле, в котором
большинство писателей и интеллектуалов видят пропасть между собой и простыми
обывателями. Детство Лавкрафта никоим образом не было несчастливым, и он часто
вспоминал его как на идилличное, беспечное, полное милых интеллектуальных
развлечений и близком дружбы, по крайней мере, с небольшой компанией сверстников.
Так является ли "Изгой" символом представлений Лавкрафта - образом того, кто всегда
считал себя уродливым и чья мать говорила, по крайней мере, одному человеку об
"ужасном" лице своего сына? Я нахожу эту трактовку довольно примитивной и сводящей
смысл истории к слезливой жалости автора к себе. Возможно, эта точка зрения выглядела
бы более правдоподобной, если бы можно было установить точную дату сочинения
"Изгоя" - особенно, если бы она примерно совпала со временем смерти Сюзи 24 мая 1921 г.
Но Лавкрафт ни разу не упоминает этот рассказ ни в одном из известных мне писем 1921-
22 гг., ни разу не приводит точную дату его написания в тех сравнительно редких случаях,
когда он говорит о нем, а в различных списках произведений "Изгой" обычно оказывается
втиснутым между "Лунным болотом" (март) и "Другими богами" (14 августа). Я полагаю,
что не стоит вчитывать в "Изгоя" слишком много автобиографического подтекста:
большое число очевидных литературных заимствований делает его скорее похожим на
эксперимент по стилизации, нежели на некое глубоко прочувствованное выражение
психологических переживаний.
Нелегко охарактеризовать не-дансенианские произведения того периода. Лавкрафт по-
прежнему экспериментировал с интонациями, стилями, настроениями и темами в попытке
отыскать то, что даст максимальный эффект. И снова, несмотря на открыто декларируемое
Лавкрафтом (в эссе "В защиту Дагона") презрение к "человекоцентричной" прозе, следует
отметить относительно малое число "космических" работ. Подлинно космическим можно
считать разве что стихотворение в прозе "Ньярлатхотеп". Тем не менее, отсюда берут свое
начало темы, которые буду развиты в более поздних работах: расовое смешение ("Артур
Джермин"); чужие цивилизации, тайно обитающие в укромных уголках Земли ("Храм",
"Безымянный город"); ужас, скрытый в старой Новой Англии ("Картина в доме");
превышение пределов восприятия ("Извне").
Возможно, важнее всего то, что многие из этих историй были навеяны снами. Письма
Лавкрафта от 1921 г. полны рассказов о невероятно причудливых сновидениях, некоторые