Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 1 — страница 114 из 157

И все же в первую очередь «Изгой» – дань уважения Эдгару По. Август Дерлет часто говорил, что произведение могло бы сойти за утерянный рассказ По, а сам Лавкрафт в письме 1931 г. к Дж. Вернону Ши высказывает другое, более верное, на мой взгляд, мнение:

«Другие… согласятся с вами, им тоже понравился “Изгой”, однако я не могу разделить их мнение. С моей точки зрения, этот рассказ, написанный десять лет назад, слишком механистичен в своей кульминации, а напыщенный язык вызывает комичный э ф– фект. Перечитав его, я все не могу понять, как я мог позволить себе пускаться в такие причудливые и многословные разглагольствования всего десяток лет назад. Получилось буквальное, хотя и неосознанное подражание По»[867].

И он был прав, ведь начальные строки рассказа удивительным образом напоминают первые четыре абзаца «Береники», хотя на тот момент влияние Э. По, вероятно, действительно проявлялось неосознанно.

В 1934 г. Лавкрафт предоставил интересную информацию о композиции истории. Согласно воспоминаниям Р. Х. Барлоу, Лавкрафт утверждал: «“Изгой” – последовательность кульминационных моментов, которая изначально должна была завершиться эпизодом на кладбище, но затем он подумал, почему бы не показать монстра другим людям, и добавил вторую кульминацию, а в итоге решил – пусть и Чудовище увидит самого себя!»[868] Некоторые, в том числе У. Пол Кук, считают, что в рассказе слишком много «кульминаций»:

«Впервые увидел “Изгоя” в виде напечатанного на машинке экземпляра, и внизу страницы были слова: “Мои пальцы коснулись гнилой вытянутой лапы монстра, стоявшего под золотой аркой”. Казалось бы, тайна раскрыта, и я подумал, что это конец истории. Рассказ восхитил меня своей художественной сдержанностью, и я уже начал писать хвалебное письмо Лавкрафту, когда, подняв листок, обнаружил – то был вовсе не конец. Сдержанность исчезла, и автор стал наслаждаться собственным многословием. Дальше пошли только лишние фразы, “вода”, разрядка напряженной атмосферы. Я написал ему, что история должна была завершиться тем предложением, и до сих пор так считаю»[869].

В этом несколько ворчливом отрывке есть зерно справедливости – концовка рассказа действительно уже не удивляет читателя, однако если бы он завершился в соответствии с предпочтениями Кука, то финал получился бы совершенно неоднозначным. Впрочем, Кук, любивший ранние, чисто сверхъестественные истории Лавкрафта, частенько критиковал его поздние работы.

«Изгой» навсегда останется популярным произведением, и свою славу он в принципе заслужил: языковой стиль, пусть и слегка напыщенный, привлекает яркостью с примесью азиатских ноток, предсказуемая кульминация умело размещена в самой последней строке, а главный герой вызывает одновременно ужас и сожаление (пожалуй, здесь вновь просматривается сходство с «Франкенштейном»). Рассказ не печатался в любительской прессе: он должен был выйти в первом (и, как оказалось, единственном) номере «Затворника» (Recluse) Кука[870], однако Лавкрафт убедил того отказаться от публикации, и «Изгой» появился в Weird Tales за апрель 1926 г., где произвел сенсацию.

Что ж, теперь пора рассмотреть вопрос о том, является ли главный герой автобиографическим. Рассказ начинается словами: «Несчастен тот, кому воспоминания о детстве приносят лишь страх и печаль», а ближе к концу Изгой говорит: «Я знаю, что всегда буду изгоем, чужаком своей эпохи и чужаком среди тех, кто еще остается людьми», и в этом предложении, как считается, Лавкрафт описывает свою жизнь, жизнь «причудливого затворника», который и умом, и чувствами, и духом принадлежал к восемнадцатому веку. Данное утверждение кажется мне преувеличенным, ведь мы уже достаточно узнали о Лавкрафте, чтобы понять: несмотря на его искреннюю любовь и даже ностальгию по восемнадцатому веку, он очень даже вписывался в свое время и «чужаком» являлся лишь для простых людей, ведь многие писатели и интеллектуалы считают себя далекими от народа. Детство Лавкрафта вовсе не было несчастливым, напротив, он часто вспоминал его как спокойное и беспечное время, полное приятных стимулов для умственного развития и близких отношений с небольшой группой сверстников.

Так можно ли сказать, что в «Изгое» Лавкрафт изобразил самого себя, человека, всегда считавшего себя безобразным – как и его собственная мать, назвавшая однажды лицо сына «отвратительным»? Подобное толкование кажется мне довольно поверхностным, и в его свете история предстает излишне сентиментальной и жалостливой. Разобраться точнее мы смогли бы при наличии точной даты написания «Изгоя», особенно если удалось бы установить, что рассказ создан примерно после смерти Сьюзи 24 мая 1921 г. Однако ни в одном письме за 1921–1922 гг. «Изгой» не упоминается, а говоря о нем в дальнейшем, Лавкрафт нигде не указывает время его написания. В списках рассказов он обычно числится между «Болотом Луны» (март) и «Другими богами» (14 августа). Думаю, не стоит приписывать «Изгою» слишком важное автобиографическое значение, поскольку в связи с большим количеством возможных литературных источников оно, скорее, похоже на эксперимент со стилизацией, а не на выражение глубоких душевных проблем.


Описывать произведения этого периода, написанные не в стиле Дансени, довольно трудно. Лавкрафт по-прежнему экспериментировал с разными оттенками, стилями, настроениями и темами, чтобы понять, как добиться наилучших результатов. И снова отметим отсутствие «космических» историй, хотя в эссе «В защиту “Дагона”» Лавкрафт открыто заявлял, что с презрением относится к «гуманоцентричной» позиции. Только стихотворение в прозе «Ньярлатхотеп» можно по-настоящему отнести к космизму. При этом многие темы, которые получат развитие в дальнейших творениях Лавкрафта, зародились именно в рассказах данного периода: смешение рас («Артур Джермин»), существование внеземных существ в тайных уголках Земли («Храм», «Безымянный город»), скрытый ужас старых домов Новой Англии («Картина в доме»), выход за пределы чувственного восприятия («Из глубин мироздания»).

Пожалуй, самая важная деталь заключается в том, что большинство упомянутых рассказов было написано по мотивам сновидений. В письмах Лавкрафта за 1920 г. часто упоминаются невероятно странные сны, и некоторые из них послужили основой для историй, созданных много лет спустя. Легко предположить, что такие причудливые ночные видения появились из-за беспокойства Лавкрафта по поводу здоровья матери, хотя на самом деле не стоит торопиться с выводами, тем более что состояние Сьюзи в некоторой степени улучшилось и долгое время оставалось стабильным, – совсем плохо ей стало всего за несколько дней до смерти. К тому же за 1920 г. Лавкрафт написал рекордное количество рассказов – более десятка, что указывает на сдвиг в его художественном диапазоне. Сам Лавкрафт, еще не осознавая того, начал заниматься делом всей своей жизни.

13. Высшая точка моей жизни (1921–1922)

Сара Сьюзан Лавкрафт умерла 24 мая 1921 г. в больнице Батлера, где находилась с 13 марта 1919 г. Смерть ее, впрочем, была связана не с нервным срывом, а с операцией на желчном пузыре, после которой она не оправилась. О случившемся кратко рассказывает Уинфилд Таунли Скотт, успевший ознакомиться с медицинскими записями Сьюзи до того, как они сгорели при пожаре в больнице: «Она перенесла операцию на желчном пузыре, которая, как считалось, прошла успешно. Пять дней спустя медсестра услышала от пациентки, что та хочет умереть, потому что “вся ее жизнь – сплошные мучения”. На следующий день ее не стало…»[871] В свидетельстве о смерти причиной смерти значится «холецистит, холангит», то есть воспаление желчного пузыря и желчных протоков.

Реакция Лавкрафта была ожидаемой:

«Последние несколько дней я быстро отвечаю на письма, поскольку у меня нет ни сил, ни желания заниматься чем-то другим. Смерть матери, скончавшейся 24 мая, нанесла мне серьезный удар, и я не могу ни на чем сосредоточиться. Внешне мои эмоции никак не проявляются – я не плачу и не ношу банальных траурных одеяний, – но чисто психологически я сломлен. Беда пришла неожиданно, и теперь я не сплю и не работаю»[872].

Позже в том же письме, написанном через девять дней после смерти Сьюзи, Лавкрафт добавляет тревожные слова:

«На протяжении двух лет она не мечтала ни о чем другом [кроме смерти], вот и я не мечтаю ни о чем, кроме забвения. Как и я, она была агностиком и не верила в бессмертие… Пожалуй, я не стану ждать естественной смерти, ведь больше не осталось никаких причин продолжать мое существование. Пока мать была жива, я понимал, что мой добровольный уход из жизни принесет ей только страдания, теперь же я могу самостоятельно распоряжаться собственной жизнью, никому не причиняя несчастья…»

Своих тетушек он, видимо, в расчет не брал. Впрочем, угнетенное состояние скоро прошло, и три дня спустя Лавкрафт писал Фрэнку Лонгу: «Настоящего спокойствия, истинной эпикурейской атараксии, можно добиться лишь принятием объективной внешней точки зрения, с которой мы наблюдаем за происходящим, не принимая все близко к сердцу. Это и есть триумф разума над чувством»[873].


Какими же на самом деле были отношения Лавкрафта с матерью? После ее смерти он писал: «Думаю, только мать полностью меня понимала – за исключением разве что Альфреда Галпина»[874]. Трудно сказать, правда ли это, но интересно отметить, что именно так считал сам Говард. Биографы Лавкрафта придерживались не самого высокого мнения о Сьюзи, ведь ее недостатки легко заметить: она была собственницей, страдала от нервного расстройства, не задумывалась (как и Лавкрафт и другие его близкие родственники) о том, что Говарду все-таки нужно получить образование, иначе он не сможет зарабатывать на жизнь, и негативно влияла на психику сына, называя его отвратительным. Примечательно, что в одном из двух сохранившихся писем к матери (от 24 февраля 1921 г.) Говард, рассказывая о поездке в Бостон, подробно описывает свой внешний вид: «Новый костюм, надетый в первый раз, был просто произведением искусства и придавал мне вполне приличный вид, насколько это возможно с моим-то лицом, и даже само лицо при этом смотрелось неплохо».