Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 1 — страница 74 из 157

У Анакреонта, говорят, был красный нос,

Так что с того, если ты рад и весел?

Чтоб меня! Уж лучше буду красным, пока жив,

Чем белоснежным – и мертвым уж с полгода!

Так что, Бетти, моя дорогая,

Целуй меня,

В аду не встретишь такой красавицы!

«Песнь» справедливо считают самостоятельным произведением, потому что она была написана предположительно еще за несколько лет до рассказа, и Лавкрафт мог включить ее в повествование просто из мимолетной прихоти. В Библиотеке Джона Хэя стихи сохранились в рукописном варианте: они представляют собой часть письма, скорее всего, так и не отправленного (на пятой странице текст обрывается, послание не дописано). Первые две страницы не уцелели, поэтому неизвестно, кому предназначалось письмо. Подозреваю, что Лавкрафт оставил его себе, так как ему понравилась сочиненная им «Застольная песня», и он придумал, как можно использовать ее в будущем.

Значимая для нас часть письма начинается следующим образом: «Что до “Гаудеамуса”, скажу лишь, что чересчур эпикурейская тема этой песни сильно устарела, да и вариант получился посредственным. Не сочтите за недостаток скромности, но я, по-моему, и то мог бы написать получше. Вот, например…» И далее следует застольная песня под заголовком «Гаудеамус». Лавкрафт, вероятно, упоминает стихотворение «Гаудеамус», написанное некой мисс Реннинг или Роннинг (подпись неразборчивая) для любительской прессы. Точную дату назвать не смогу, но, судя по юношескому еще почерку, письмо относится примерно к 1914 г.

По словам Уилла Мюррея, Лавкрафта могла вдохновить похожая песня из «Новоанглийского Ханаана» или «Нового Ханаана» Томаса Мортона (1637)[615], но это лишь одна из множества таких песен, которые знал Лавкрафт, и из письма становится ясно, что он пытался подражать застольным песням Георгианской (а не Яковетинской) эпохи. Таким образом, более вероятным источником (если уж его искать) можно назвать песню из «Школы злословия» (1777) Шеридана, которую Лавкрафт точно читал (у него был сборник пьес Шеридана 1874 г.):

За робкую пятнадцатилетнюю девицу,

За вдову пятидесяти лет,

За экстравагантную распутницу

И за бережливую домохозяйку. Хор: Скажем тост,

Выпьем за девушку,

Уверен, она того стоит[616].

Впрочем, Уильям Фулвайлер справедливо указывает и на отсылки к другим произведениям в «Усыпальнице»[617]. Фамилия Хайд – явный намек на «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда» Р. Стивенсона и наличие двойников. Тему одержимости духом, к которой Лавкрафт еще не раз вернется, он, скорее всего, позаимствовал из «Лигейи» По, где дух скончавшейся жены главного героя коварным образом проникает в тело его второй супруги и даже возвращает себе прежний облик.

Несмотря на все заимствования, «Усыпальница» – превосходное произведение для двадцатисемилетнего автора, который за девять лет не написал ни строчки в прозе. Даже в более взрослом возрасте Лавкрафту все равно нравился этот рассказ, хотя ко многим своим ранним работам он относился очень критически. Благодаря беспокойной атмосфере, смеси ужаса и чувствительности, тонким намекам на проявление сверхъестественных сил, психологическому анализу рассказчика и смешной застольной песне, которая не сбивает пугающий настрой, рассказ «Усыпальница» получился на удивление успешным.

Еще одна достойная похвалы история – «Дагон», хотя она сильно отличается от своего предшественника. Здесь мы также имеем дело с героем, чье здравомыслие вызывает сомнения: записав рассказ, он планирует покончить с собой, потому что у него не осталось денег на морфий, с помощью которого он пытается забыть о пережитом. Повествование ведется от первого лица безымянным рассказчиком, моряком, служившим во время Первой мировой войны на судне, захваченном немецким рейдерским кораблем. Пять дней спустя герою удалось бежать на шлюпке. Он дрейфует по морю, не встречая ни суши, ни других кораблей, и впадает в отчаяние, думая, что никто его не спасет. Как-то ночью он просыпается от ощущения, что его затягивает в «липкую трясину страшного черного болота, по бескрайней поверхности которого вздымались волны». Видимо, пока он спал, из-под воды поднялся остров. Через несколько дней грязь высохла, и рассказчик смог обойти огромную территорию. Он направился к холму вдалеке, а когда достиг его, то обнаружил, что смотрит внутрь «гигантской впадины или каньона». Спустившись по склону, герой замечает «необычный большой предмет», гигантский монолит, «массивная глыба которого имела следы искусной обработки и когда-то, вероятно, служила объектом поклонения разумных существ».

Пораженный мыслью о существовании доселе неизведанной цивилизации, рассказчик осматривает монолит и находит на нем отвратительного вида барельефы в виде морских существ и разные надписи. На глыбе изображены крайне необычные существа: «Настолько гротескные, что их не мог бы придумать По или Булвер, они были до жути человекоподобными в общих очертаниях, несмотря на перепончатые руки и ноги, пугающе широкие и дряблые губы, стеклянные выпученные глаза и другие не самые приятные особенности». Затем героя ждет еще более серьезное потрясение, когда среди волн появляется живое существо: «Громадный, как Полифем, омерзительный, он бросился, подобно гигантскому чудищу из кошмаров, к монолиту, обхватил его большими чешуйчатыми лапами и преклонил перед ним свою отвратительную голову, издавая при этом какие-то размеренные звуки». «Тогда я, наверное, и сошел с ума», – делает вывод рассказчик.

Он убегает и каким-то образом оказывается в больнице в Сан-Франциско, его спас американский корабль. Однако его душевное здоровье подорвано, герой не в силах забыть об увиденном, и лишь морфий ненадолго облегчает его состояние. В конце он вдруг выкрикивает: «Боже, эта рука! За окном! За окном!»

Несмотря на сходство в завязке – безумный или психически неуравновешенный герой рассказывает свою историю уже после случившегося, – в «Дагоне» мы видим значительно меньше психологического анализа персонажа по сравнению с Джервасом Дадли из «Усыпальницы». Сделано это для того, чтобы показать здравомыслие героя до его встречи с монстром, ведь тогда мы не только будем склонны принять его слова на веру, но и поймем, что какое-то по-настоящему ужасное событие (а не просто сон или видение) привело его к наркотикам и помышлению о самоубийстве. «Дагон» – первый из множества рассказов, в которых психическое расстройство персонажа вызвано неким знанием. В конце герой мучительно отмечает:

«Я не могу думать о глубоком море, не вздрагивая при мысли о безымянных тварях, которые прямо сейчас ползают и барахтаются на его скользком дне, поклоняясь древним каменным идолам и вырезая свой отвратительный облик на подводных обелисках и пропитанном водой граните. Я мечтаю, что наступит тот день, когда они поднимутся над волнами, чтобы схватить своими мерзкими когтями и утащить на дно остатки слабого, истощенного войной человечества, когда вода накроет сушу и мрачное дно океана возвысится среди вселенского ада».

Да, чужая раса представляет собой потенциальную опасность, но рассказчика сводит с ума одно то, что он знает о ее существовании. Не стоит делать поспешных выводов, будто Лавкрафт, всегда страстно стремившийся узнать что-то новое, враждебно относился к познанию. Речь здесь идет о слабости нашего психологического состояния: «Рационализм стремится преуменьшить ценность и важность жизни, отнимая часть радости из общей суммы. Во многих случаях правда может привести к депрессии или мыслям о самоубийстве»[618]. Не подумайте, что Лавкрафт слишком уж подчеркивает силу правды в ее влиянии на эмоции – вышеупомянутые утверждения взяты из обсуждения религии, и он утверждал, что правда, какой он ее видит (то есть отсутствие Бога, управляющего Мирозданием), способна принести непоправимый ущерб тем, кто не примет сей факт. И опыт показывает, что в этом он был прав.

В «Дагоне» рассказчика глубоко взволновала неожиданно открытая им истина о существовании не просто одного страшного чудовища, а целой чужеродной цивилизации, некогда обитавшей на дне моря. Как давно заметил Мэтью Х. Ондердонк, настоящий ужас рассказа заключается в «пугающей древности земли и незначительности времени, что на ней живет человек»[619]. Ондердонк прав: это главная тема во всех работах Лавкрафта, которая получит более глубокое и всестороннее развитие в десятке поздних рассказов.

Рассмотрим некоторые детали сюжета. Уже в самом начале два неправдоподобных события подрывают нашу веру в слова героя: во-первых, ему слишком легко удалось сбежать от немцев («их океанская флотилия тогда еще не дошла до самой низшей точки деградации, так что с нами… обращались обходительно, с уважением, как и подобает обращаться с пленными моряками»), а во-вторых, остров вздымается из океана, пока рассказчик спит, что почему-то его даже не потревожило. Впрочем, это еще мелочи. Основной вопрос возникает ближе к концу истории: что же такое видел рассказчик – и видел ли вообще? Гнался ли за ним монстр, поклонявшийся монолиту? И может ли подобное чудовище оказаться на улицах Сан-Франциско и каким-то образом узнать, в какой больнице лежит наш персонаж. Звучит нелепо, и все же многие читатели склонны верить рассказу главного героя, хотя нас заставляют думать, будто это галлюцинации. Подтверждение тому можно найти в отрывках из двух писем. «Оба [ «Усыпальница» и «Дагон»] представляют собой анализ странной мономании, вызывающей страшные видения»[620], – рассказывал Лавкрафт в августе 1917 г., через месяц после написания рассказа. Единственная галлюцинация в «Дагоне» – рука монстра за окном, которую герой увидел в самом конце. (А в «Усыпальнице» видения связаны с участием в балах восемнадцатого века, где герой якобы появляется, одержимый духом предка.) В 1930 г. Лавкрафт писал: «В “Дагоне” я показал ужас, который