Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 2 — страница 101 из 151

Укоротить смены призывали до самого конца Депрессии, но уже без прежнего энтузиазма из начала тридцатых: Управление контролировало ситуацию. Сорокачасовая рабочая неделя стала для бизнеса намоленной иконой и уже едва ли когда-нибудь сократится (а без этого, как считал Лавкрафт и другие, о полной занятости остается только мечтать).

Естественно, Рузвельт отдавал себе отчет, что проблема безработицы требует срочного решения (в 1932 году остались не у дел двенадцать миллионов человек – почти четверть рабочей силы), и практически сразу после вступления в президентскую должность он пошел на крайние меры. Был основан, например, Гражданский корпус охраны окружающей среды для юношей от семнадцати до двадцати четырех, который помогал сажать деревья, бороться с наводнениями, возводить электростанции и так далее. Что любопытно, даже друг Лавкрафта Бернард Остин Дуайер умудрился туда вступить, хотя ему было тридцать восемь, и в конце 1934 года поехал в рабочий лагерь номер двадцать пять в Пикскилле, штат Нью-Йорк, где стал редактором «лагерного вестника».

Возникает вопрос: почему Лавкрафт остался в стороне? Формально безработным он не был, вспомним про его редактуру и периодические публикации в журналах, – и, видимо, даже этот скромный заработок он боялся потерять. А что же Управление общественных работ – другой государственный проект, созданный летом 1935 года? Предлагало оно в основном места на стройке (какой из Лавкрафта строитель?), но был в нем и так называемый Федеральный писательский проект, произведший на свет немало достойной беллетристики и публицистики. Лавкрафт, например, мог приложить руку к путеводителю по Род-Айленду (1937), но не воспользовался этим шансом.

Поддавшись веяниям Нового курса, Лавкрафт как минимум в личной переписке защищал его от ударов с обоих политических фронтов. Справа, конечно, поливали огнем интенсивнее, и даже в родном Провиденсе это ощущалось. Весной 1935 года консервативный Providence Journal раскритиковал на передовице новую власть, на что Лавкрафт послал редактору длинное письмо под заголовком «Журнал и Новый курс» (тринадцатое апреля 1934 года). Как и в случае с «Отголосками сказанного», не знаю, что им двигало и правда ли он рассчитывал хотя бы частично издать эту тираду на четыре тысячи слов. Что любопытно, в ней впервые проступает едкость, без которой не обходятся его поздние политические споры (в основном в письмах), поскольку Лавкрафта явно сердили медленный темп реформ и яростные пикировки правых:

«Итак, будучи преданным почитателем новостных и литературных стандартов „Журнала“ и „Вестника“, подписчиком в третьем поколении без иных источников информационной подкормки, воспитанником потомственных республиканцев и консерваторов, отправитель протестует против пассажей мэтра редактуры и его столь умилительной тревоги за гражданские свободы. Как хотелось бы узреть в ней вдумчивый анализ с учетом исторической подоплеки и глубинной, а не поверхностной человеческой природы, и с мерилом посерьезнее условностей и современных обычаев – вместо этого перед нами предстают лишь инстинктивно ощетинившиеся капитал и его апостолы»16.

Довольно непредвиденным последствием экономического кризиса стало еще и то, что Лавкрафт отвлекся от прочих социальных проблем. Шестого декабря 1933 года была отменена восемнадцатая поправка к конституции, вводившая сухой закон. К тому моменту Лавкрафт уже минимум полтора года в него не верил17, но лишь, по его словам, из-за неисполнимости принудительного запрета на спиртное:

«Что касается запрета, поначалу я его поддерживал, а в целом всегда стою за то, чтобы хождение ядовитого зелья ограничили по-настоящему. Употребление спиртного не приносит обществу ничего хорошего, а исключительно вредит. Тем не менее очевидно: чтобы нынешней власти (лишенной фашистской политической хватки) внедрить запрет, пусть даже отчасти, потребуется перераспределить ресурсы и силы совершенно несоразмерным образом – значит, отмена восемнадцатой поправки в наше трудное время была предрешена. Иными словами, бремя борьбы с зеленым змием оказалось до того непосильным, что породило большее зло. Это как выстрелить из громадного мушкета по сравнительно некрупной крысе и сломать ключицу. На нашем веку столько зла и невзгод – в основном экономических, – что отвлекаться на такого незначительного на их фоне противника, как спирт, мы просто не можем себе позволить»18.

Отмена сухого закона не обрадовала Лавкрафта, однако любопытно, как эта «сравнительно некрупная крыса» контрастирует с его метанием громов и молний в отношении спиртного пятнадцатью годами ранее.


В чем Лавкрафт напрямую возражал администрации Рузвельта и общим тенденциям, так это в общем подходе к политическим реформам. Политику и экономику он разграничивал и, как итог, предлагал для них разные решения. Призывая поделить капитал между массами, он в то же время не возражал против передачи власти одной клике. Вспомним его романтическую тягу к образу английских аристократии и монархии в молодости, в зрелости – тягу к Ницше и веру в умственное превосходство, и все встанет на места. Однако поздние комментаторы критиковали его за взгляды (которые он излагал не то в слегка обманчивой, не то в открыто провокационной манере).

Прежде всего, «олигархия интеллекта и образования», которой Лавкрафт грезил в «Отголосках сказанного», имела мало общего с аристократией и, раз на то пошло, олигархией. Он предлагал, строго говоря, демократическую структуру, учитывающую, что большей частью избиратель либо недостаточно образован, либо политически доверчив (и это так). Довод был прост и вновь указывал на общественно-экономические трудности машинного века: управлять страной теперь неимоверно сложно, справятся лишь тонкие специалисты.

«В наше время государственный аппарат настолько технически сложен и обширен, что обывателю не под силу в полной мере дать оценку его действиям. На что нацелены институты и политический курс, знает лишь специалист высшего ранга, соответственно в отдельных вопросах так называемая „народная воля“ излишня и не привнесет ничего стоящего»19.

Эту же тему он едко и цинично затрагивает и в письме Роберту И. Говарду:

«Демократия – не путать со свободой выбора и доброжелательностью – сегодня как идея настолько оторвана от реальности, что любая серьезная попытка ее продвинуть вызовет разве что смех….На „всенародных выборах“ борются кандидаты спорной квалификации от высших политических клик спорных квалификаций и легитимности со своими скрытыми интересами, и завязывается эмоциональная обработка – балаган и черная комедия, в которой краснобаи бойкими речами переманивают на свою сторону доверчивых слепых простофиль и болванов, не имеющих ни малейшего представления о сути действа»20.

Мало что изменилось.

Выйти из положения, как Лавкрафт считал в «Отголосках сказанного», можно, ограничив круг избирателей «теми, кто пройдет проверку суровым цензом (самым суровым – по части обществознания и экономики) и научным тестом на уровень интеллекта». Однако не стоит полагать, что говорил он о себе. Опять-таки в «Отголосках сказанного» Лавкрафт называл себя «самым что ни есть дилетантом», отмечая, что: «Не художник, не философ, не ученый, а только обученный специалист способен в полной мере постичь хитросплетения государственных задач, с которыми сталкивается власть». Вряд ли он задумывался, что объективность в проверках на интеллект редка (их и в наше-то время клеймят культурно предвзятыми – Лавкрафт бы этих претензий не потерпел), но в ограничение избирательного права действительно верил, ведь это, как мы сейчас увидим, якобы значительно расширит образовательные возможности.

В эпоху Лавкрафта заявление, что американцы интеллектуально не дотягивают до демократического строя, не казалось сильно радикальным. В первой половине двадцатых годов Чарльз Эванс Хьюз, госсекретарь при Гардинге, предложил курс на меритократию (хотя насквозь продажная и немощная власть Гардинга годилась для этого меньше всего). Уолтер Липпман в трудах «Общественное мнение» (1922) и «Призрачная публика» (1925) вплотную подходит к той же мысли. Его взгляд трудно ужать, но в общих чертах он считал, что обыватель двадцатого века уже не в состоянии осознанно влиять на выбор политического курса по примеру прошлого, когда устройства власти, общества и экономики были в целом проще. Он не отрекся ни от демократии, ни даже от мажоритарной системы, а, скорее, предлагал расширить свободу действий демократической элите специалистов и управленцев, а избирателю отводил роль арбитра. Лавкрафт его не знал, в чем один раз признался открыто (и больше фамилия Липпмана в его переписке не встречается). В любом случае недоверие к демократии зародилось в нем намного раньше – возможно, еще после прочтения Ницше и затем по ходу истории.

Любопытно, что его, так сказать, элитарный снобизм, который в наше время приписывается всевозможным консерваторам (с ними-то как раз Лавкрафт и не нашел бы общего языка), не так давно всплыл у образцового либерала Артура Шлезингера – младшего. Он отвечает Джорджу Ф. Кеннану:

«Пожалуй, больше всего глупостей в нашей стране наговорили об опасностях власти элитного меньшинства. Испокон веков у руля стояли тесные клики, поскольку всем, и особенно бедным с бесправными, хочется видеть над собой талантливых, умных, ответственных и решительных лиц с широким взглядом на всеобщее благосостояние. Существует огромная разница между элитой совести и элитой привилегий, которую очертил еще Томас Джефферсон: „естественную аристократию“ отличают „природный талант и добродетель“, тогда как „искусственную“ исключительно „благосостояние и происхождение“, и „естественную“ он, в свою очередь, считал „самым ценным даром природы“»21.

Этот строй Лавкрафт периодически называл не самым привлекательным термином «фашизм», и положение не спасает даже его ремарка, что «не стоит приравнивать отстаиваемый мною фашизм к его существующим формам»