22. Напрямую от Муссолини он не отворачивался, но за десять лет его режима явно к нему охладел. Беда в том, что к началу тридцатых фашистами называли себя и разные английские и американские праворадикалы, с которыми писатель не стремился себя отождествлять. Кое-чем он, впрочем, и обескураживает: «Положил глаз на сэра Освальда Мосели [sic] и его планы на фашизм в Великобритании»23.
Дело в том, что основатель Британского союза фашистов по имени Освальд Мосли не скрывал антисемитской натуры и открыто тяготел к Гитлеру (и сидел в тюрьме с 1940 по 1943 год по обвинению в подрывной деятельности). Американские же фашисты второй половины тридцатых были другой закалки; их Лавкрафт видел не политическими радикалами, а шутами и политическими импотентами. Единства среди них не было, и все же с одиночками политикам (даже доморощенным, как Лавкрафт) приходилось мириться как с возможной угрозой.
Самым заметным был великий и ужасный сенатор, а с 1928 года и губернатор от Луизианы Хьюи П. Лонг. Быструю популярность он набрал популистскими призывами к перераспределению капитала и в 1934 году создал для этой цели движение «Разделим наши богатства». Не стоит считать, будто он вместе с Лавкрафтом стремился к симбиозу социалистической экономики и фашистского правления – к социализму и коллективизму Лонг не питал теплых чувств, ностальгируя по тихой и безмятежной Америке, где у каждого есть свое маленькое дело. Фашистом он был безжалостным, не щадил оппонентов, что его и погубило (в 1935 году в него стреляли, и спустя два дня он скончался).
Затем был преподобный Чарльз Э. Кофлин; он в своей еженедельной радиопередаче «Золотой час маленького цветочка» с 1930 года активно громил коммунистов и капиталистов, отдельно набрасываясь на банкиров. В 1934-м он тоже пришел к идее раздела собственности, организовав «Всенародное движение за социальную справедливость».
Лавкрафт часто уделял внимание Лонгу и Кофлину, но в конечном счете махнул на них рукой (не за экономический подход, с которым отчасти соглашался, но за фашистскую риторику в целом). Угрозы, впрочем, он и близко в них не видел. «Сомневаюсь, что католико-фашисты в Америке смогут высоко взлететь»24, – пишет он в начале 1937 года, очевидно подразумевая Кофлина, а затем и вообще об американских околонацистских движениях: «Если учесть, что вероятность второй Французской революции всяких Гуверов, Меллонов и светских банкиров ничтожна и нацизму в любом проявлении весьма трудно прижиться на американской земле – Кофлин, „Черный легион“, „Серебряные рубашки“ и Ку-клукс-клан не в счет, – шанс на свободное и простое установление плутократии упущен»25. Знай он, что в 1938 году Кофлин (с 1936-го он все чаще нападал на евреев) сбросит маску и открыто признается в симпатиях к нацизму, а многомиллионная аудитория его поддержит, Лавкрафт не был бы так категоричен.
Он знал, что Рузвельт пытается выдержать золотую середину между правой и левой крайностями, и одобрял этот курс. Сразу после выборов в 1932 году писатель отметил, что голос за социалиста Нормана Томаса «был бы пущен на ветер»26. На выборах в сенат в 1934-м его, однако же, привлекли радикальные лозунги Аптона Синклера, за которого он обязательно поставил бы галочку, будучи калифорнийцем27. Тем не менее о бурных нападках на Синклера со стороны республиканцев Лавкрафт не упоминает. И пусть в реформах он желал Рузвельту дерзости, очень скоро стало ясно, что на фоне оголтелой критики со всех сторон шансы удержаться на плаву есть лишь у «Нового курса».
«Именно поэтому нужно действовать неторопливо, оказывая поддержку любой жизнеспособной достойной инициативе, даже если нравится другая, но менее жизнеспособная… Хотя „Новый курс“ внутренне противоречив и в чем-то откровенно экспериментален, из всех серьезных шагов в нужную сторону пока что лишь его могут одобрить в нужной мере»28.
Кофлина, Синклера и Лонга Лавкрафт окрестил «благотворными раздражителями»29, толкающими Рузвельта влево (куда он и склонится, когда Конгресс после выборов в 1934 году пополнится либералами). В начале 1935-го, впрочем, ему уже хотелось чего-то «значительно левее „Нового курса“»30, хотя надеяться не приходилось, а к лету 1936 года Лавкрафт наивно сетовал, что правительство «раболепствует перед капиталом»31. Будто Рузвельт не капитализм укреплял, а стремился к социализму (хотя бы либерального, не марксистского толка)!
Естественно, на фоне депрессии – тяжелейшего экономического удара – политическим умам уже слышался похоронный звон по капитализму. Классический пример – громогласный лозунг Джона Дьюи «капитализм подлежит уничтожению»32. Часть юных собратьев Лавкрафта по перу (Фрэнк Лонг, Р. Х. Барлоу, Кеннет Стерлинг) так агитировали за коммунизм, что незадолго до смерти он в шутку им пенял: «Детки, чтоб вас, решили удушить дедушку большевизмом?»33
Однако чем дальше, тем сильнее утомлял его мещанский консерватизм друзей и близких. Лавкрафт иначе взглянул и на идейный пыл юных Лонга и Барлоу, ударившихся в коммунизм, хотя сам не слишком им проникся. Он отдавал себе отчет, что Провиденс – насквозь республиканский город, и в свете выборов 1934 года чуть не рассорился с Энни Гэмвелл, которую, как и ее подруг, Рузвельт, мягко говоря, не привлекал.
«Чем шире мне открывается бездна чистейшего невежества в якобы цивилизованных, анализирующих себя и мир людях – многие к тому же с высшим образованием, – тем ниже в моих глазах опускаются традиционные обучение и воспитание. Вот каков он, „цвет нации“: чванливый и лицемерный, слепой, пристрастный и зашоренный; эти бедолаги не осознают своего места во Вселенной и человеческой истории, а принцип, по которому генерируют мозговую энергию и определяют для нее русло, в корне ошибочен. Головы на плечах они не лишены, однако в полной мере пользоваться ею не обучены»34.
А вот непосредственно о политике:
«Что касается республиканцев, как можно воспринимать всерьез свору напуганных, алчных лавочников-ретроградов и бездельников – баловней судьбы, которые нарочно отмежевываются от прошлого и науки, искореняют в себе всяческое сочувствие, лелеют отвратительные и замшелые идеалы, превознося неприкрытую жажду наживы и с готовностью притесняя менее ушлых? В своем ограниченном и сентиментальном мирке они говорят, думают и ведут себя по стандартам давно минувшей феодально-ремесленной эпохи; и они получают удовольствие (осознанное или нет) от лживых допущений (например, что подлинную свободу дает лишь экономический карт-бланш) или что методика рационального распределения ресурсов попирает некое абстрактное „американское наследие“… которому ни сегодня, ни в прошлом нет ни малейшего подтверждения? Республиканская мысль достойна снисходительности и уважения, проявляемых к покойнику»35.
Лавкрафт в своем репертуаре.
Прошли выборы, Рузвельт разгромил незадачливого Альфа Лэндона и самовыдвиженца Уильяма Лемке, протеже Кофлина и Фрэнсиса Э. Таунсенда, поборника пенсий по старости. Лавкрафт поневоле злорадствовал:
«Как забавен траур падких на популизм реликтовых консерваторов вокруг меня. Накануне выборов мы едва не переругались! Все не вытащить им голову из песка, горемычным. До того трепещут за свою республику, что всерьез верили в этого Лемке, Ленгстона, Ленгема или как его там! А вот кто оказался менее слеп, так это бдительная университетская братия: один профессор так и заявил, что подлость – это принять у старичка из клуба „Хоуп“, поборника конституции, ставку на Ленсдоуна (или как его там). Ну что ж, вот и урок упрямцам: общественные перемены – это волна, а волну не остановить. Кнуд пытался, да не вышло![17]»36
Последние месяцы Лавкрафт наверняка радовался, что с Рузвельтом у власти до умеренного социализма осталось недолго; этим же мог и утешаться на смертном одре.
Из его заявлений ясно, что жаждал он не только политэкономических реформ (и жаждал не зря), но и культурной преемственности. Марксистский подход, что культура якобы зиждется на культурно-экономическом базисе и одно без второго не изменить, Лавкрафт отвергал, посему не видел противоречий. В «Отголосках сказанного» он с желчью ссылается на ужасы большевистской революции в России, призывая (уже с нотками паники) «любой ценой не допустить их на американской земле»:
«Советские вожди обеспечили скудное существование наименее квалифицированным классам, предав огню традиционное наследие, в котором люди более богатого ума и культуры находили отдушину. В старом мире закоснелых устоев простой человек бесправен, заявляли они, скрывая под этим хлипким фасадом сугубо теоретический фанатизм со всеми признаками новой религии – культа, выстроенного на представлениях недочеловека об общественных ценностях и на удивительно буквальной трактовке и примитивном развитии пробных теорий и причудливых идей покойного Карла Маркса».
Может показаться, что Лавкрафту здесь страшно не за весь культурный багаж цивилизации, а сугубо за свое творчество, однако его воображаемые реформы действительно не предполагали серьезных перемен в культуре, как минимум на бумаге.
Только к самому концу жизни он принял идею общественно-экономической справедливости как есть, не из страха перед бунтом обездоленных. Капитализм – зло, долой капитализм, даешь новый экономический строй: «Я в равной степени не терплю и безделья, но зачем же изводить себя судорожными попытками свести концы с концами, когда механизация облегчает производство всего необходимого и можно трудиться в умеренных пределах, имея и разработанный курс культурного развития?»37
Так Лавкрафт постепенно примиряется с прогрессом, видя в нем отныне и пользу. При рациональном распределении ресурсов технологии способны положить конец нищете и физическим лишениям, однако экономико-политическая элита накрепко закостенела во власти капитала.