Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 2 — страница 108 из 151

Лавкрафт в том, что приписал свои чувства всей расе и культуре в целом: «Можно смеяться над дураком или невежей и при этом его любить. Безвкусица и глупость – не преступления. Однако бесцеремонный, сломленный и готовый на все холуй будит в нас леденящий ужас, чувство оскорбленной природы, вздымая из глубин нервной системы психическое и физическое отвращение»92. Весьма хитрое это «нас» – и совершенно ложное.

По-моему, больше всего Лавкрафт достоин критики не за сам расизм, а за узколобость в расовом вопросе в целом и отдельно за стойкое нежелание быть в курсе биологических и антропологических исследований, разрушивших за тридцатые не одну псевдонаучную теорию расового превосходства. В метафизике, этике, эстетике и политике Лавкрафт постоянно искал подпитки (пусть даже в виде газет, журнальных статей и других косвенных источников), адаптируя точку зрения, – и лишь в расизме так закоснел. Нетерпимость ему в детстве привили окружение и научная мода девятнадцатого века, которой он проникся совсем рано. Казалось бы, если приходится не раз аргументировано отстаивать свои взгляды (в основном в письмах к молодежи вроде Фрэнка Лонга и Дж. Вернона Ши), посмотришь на них критически – но увы, серьезных перемен не случилось.

Суровая правда такова, что к тридцатому году «научного» базиса у шовинизма не осталось. На острие рациональной борьбы с расизмом находился антрополог Франц Боас (1857–1942), но в материалах Лавкрафта это имя не встречается. В политическом и социальном плане от расизма тогда отрекалась и интеллигенция, к которой Лавкрафт явно был бы не против себя причислять. Уже в конце девятнадцатого века френология с ее классификацией черепов по форме и размеру (долихоцефальный, брахицефальный и так далее) терпела упадок – а в начале тридцатых он с Робертом И. Говардом зачем-то активно дискутировал на ее счет. Однако Лавкрафт хотя бы не выделял белого человека по коэффициенту интеллекта (например, согласно тесту Стэнфорда-Бине финальной версии 1916 года), как это, на удивление, имеет место в наши дни.

И все же, каким бы отвратительным и прискорбным ни был расизм Лавкрафта, на обоснованность его прочих философских убеждений он не повлиял. Да, возможно, проник в его произведения (в «Затаившемся страхе», «Кошмаре в Ред-Хуке» и «Тенью над Инсмутом» на переднем плане межрасовый брак и страх перед всем чуждым), но явным образом точно не затронул его метафизические, этические, эстетические и даже поздние политические взгляды; они не таят в своей основе шовинизма. Обойти его расизм молчанием нельзя, но стоит ли из-за него ставить крест на стольких веских и убедительных постулатах Лавкрафта-мыслителя?


Итак, расизм Лавкрафта подвергают серьезному порицанию, однако что поистине вызывает глубочайшее, праведное возмущение, так это его поддержка Гитлера и, как итог, мнение о «еврейском следе» в Америке. В начале тридцатых писатель много дискутировал об этом с Дж. Верноном Ши – и не отрекшись от своих юных фривольностей из Conservative, не «перевоспитавшись» к концу жизни, как уверяют его защитники (парадокс: к ним причисляют и Л. Спрэга де Кампа, которого критиковали за подробное цитирование расистских комментариев Лавкрафта, особенно за нью-йоркский период). Порой он и вправду обескураживает:

«Его [Гитлера] взгляд, безусловно, романтичен, незрел и окрашен эмоциональным лицемерием… Он определенно представляет опасность, но в то же время как искренни и справедливы в корне его устремления: расово-культурная преемственность, сохранение культурной традиции, свобода от версальской чепухи[19]. Цели не безумны, безумны методы. Да, он шут, но, ей-богу, такой замечательный!»93

Пишет он об этом много и подробно. С позиции Лавкрафта Гитлер поступал правильно, подавляя еврейское влияние на немецкую культуру, ведь «цивилизованная и однородная нация не должна (во-первых) иметь в своем доминирующем этническом составе откровенно чуждой расовой примеси и (во-вторых) терпеть разжижение культурного потока эмоциональными и интеллектуальными элементами, которые по сути с ним не совместимы». Что не нравилось Лавкрафту в Гитлере, так это его нетерпимость даже к малым каплям еврейской крови, ведь судить полагается не по ней, а по культуре. Не верится, что Лавкрафт, заявляя о свободах мысли, самовыражения и творчества при его эталонной форме социал-фашизма, одобрял «сохранение культурной традиции» – точнее, узколобую гитлеровскую борьбу с «дегенеративными» видами искусства. Да, отчасти речь о постылом Лавкрафту модернизме (неужели он выступил бы за цензуру?), но не факт, что запрет не коснулся бы и его фантастических произведений.

То, как в целом США и Великобритания одобряли действия Гитлера, изучено на удивление слабо. Из интеллектуалов до 1937 года определенную поддержку ему выражал, разумеется, не только Лавкрафт, однако не стоит причислять его к американским нацистам (как мы помним, он не видел за ними силы) или «Друзьям новой Германии» с Германо-американским союзом, в которых заправляли преимущественно немецкие национал-социалисты и куда входили нелояльные потомки немецких иммигрантов. Союз, сменивший «Друзей новой Германии» в 1936 году, трубил в издаваемой литературе о еврейском господстве в американских власти и культуре – и у Лавкрафта, как увидим дальше, была схожая риторика. Вот только прибег он к ней на несколько лет раньше. Его не следует ставить на одну доску с американскими антисемитами тридцатых – закоснелыми ретроградами, равнявшими евреев с большевиками94. По-моему, политэкономическую и расовую точки зрения Лавкрафт сформировал, сам размышляя о государственном и мировом положении. Его выводы так тесно переплетены с убеждениями прошлого, что единого ярко выраженного источника влияния искать не стоит.

Согласно Гарри Бробсту, в конце жизни Лавкрафт был отчасти в курсе зверств гитлеровской Германии. Он вспоминает, что в доме 66 на Колледж-стрит под Лавкрафтом и Энни Гэмвелл жила коренная немка миссис Шеппард, тосковавшая по родине. Она вернулась туда – однако, со слов Бробста, «в свете крепнущего нацизма евреям не давали житья, и ей стало до того страшно и прискорбно, что она снова приехала в Провиденс и рассказала обо всем миссис Гэмвелл и Лавкрафту. Они были вне себя»95.

В июле 1936 года Лавкрафт действительно упоминает об отъезде миссис Элис Шеппард, оставившей ему весьма ценные книги из своей библиотеки. Отъезд временный, пишет он, на три года, после чего она осядет в Род-Айленде, в городе Ньюпорт96. О возвращении не сказано ни слова, как и о гитлеровских ужасах, тем не менее в последний год жизни Лавкрафт почти не касается темы Гитлера – вполне возможно, миссис Шеппард действительно заставила его пересмотреть взгляды и держать рот на замке. Было бы неплохо.

Концепцию еврейского культурного засилья Лавкрафт cпроецировал и на Америку, если точнее, на литературную и издательскую столицу – Нью-Йорк.

«Что до Нью-Йорка, из-за непомерной семитизации он однозначно вырван из американской культурной канвы. Что до литературы и драматургии в целом, писательский мир не страдает от еврейского нашествия – то ли дело издательский, где за семитом последнее слово, кому из арийцев печататься. И непременно выберут тех, в ком минимум от нас. Арийцам негласно запрещено прививать вкусы – а значит, сколько бы шедевров ни вышло, нас в них не будет, и такая литература оторвана от корней»97.

Далее Лавкрафт упоминает Шервуда Андерсона и Уильяма Фолкнера, которые «приоткрывая читателю дверь в уникальный мир, умудряются не задеть почти ни одной душевной струнки». Чистый перенос своих суждений и опыта! И встречается так часто, что это не минутное помутнение! Лавкрафта возмущала даже нью-йоркская журналистика:

«…себе не принадлежит ни один нью-йоркский вестник – все на поводке у евреев, пишут об их политических и общественных хождениях. Они подчинили прессу, чтобы по целой плеяде важных тем замалчивать американские высказывания – искренние, непредвзятые взгляды подлинных американцев… Право, ни одной расе под солнцем не желаю зла, но нельзя же и дальше неизвестно кому скрывать, выворачивать и сбивать с естественного курса свободное американское мнение»98.

Но в чем этот естественный курс американского мнения? Если Лавкрафт и ему подобные – по определению подлинные американцы, то люди других взглядов – не подлинные и не американцы? К тому же здесь он вновь ударяется в реакционность: раз стиль Фолкнера и Андерсона нетрадиционен, то они сразу попадают в «неестественное меньшинство».

Как видно из одного позднего письма, раса была для него залогом самоопределения и комфорта:

«По моему мнению, первостепенно в бытии то, чьи опоры ума и фантазии – язык, культура, традиции, перспективы, инстинктивные реакции на раздражители окружающей среды и т. д. – дарят человечеству иллюзию значимости и цели в космическом дрейфе. Отсюда раса и цивилизованность куда важнее политического или экономического статусов, и нет ничего хуже, чем политически душить любую этническую культуру»99.

Кажется, Лавкрафт здесь переоценивает роль расового происхождения, как и в тридцатых, когда утверждал: «В ткань Вселенной я вплетен не просто так, но как кельто-тевтонец»100. Впрочем, имел право. На деле в нем говорила обыкновенная ностальгия по привычной среде расово и культурно однородного Провиденса времен его молодости. В «Наследии или модернизме» Лавкрафт призывает: пусть искусство утоляет «тоску… по тому, что мы некогда знали»101 – ту самую тоску, которую у него, «чужака от головы до пят», вызывал Нью-Йорк и даже поздний Провиденс, где нарастали урбанизация и расовая неоднородность (как и в целом по стране). Ширмой расизма Лавкрафт закрывался от осознания, что эталон англосаксонской Америки, по-видимому, навсегда канул в Лету.