Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 2 — страница 134 из 151

Astounding62, и, возможно, он перенял кое-какие концепции для «Конца детства» и даже «Космической одиссеи 2001», в которых инопланетяне помогают человеку в развитии. Джин Вулф отдает ему дань рассказом в сборнике «Наследие Лавкрафта» и, возможно, кое-чем в своих романах. Тенью Лавкрафта подернуты мрачные произведения Чарльза Стросса.

Так каков же в итоге был Говард Филлипс Лавкрафт? Каждый ответит по своему душевному складу. Рядовой мещанин, мерящий успех заработком, наличием семьи и преданностью «норме», сочтет Лавкрафта нелепым и неприятным чудаком. Сквозь эту призму его не раз подвергали критике, в том числе и мои предшественники. Однако внес бы «здравый» и верный массовой культуре обыватель такой значимый вклад в литературу (уходящий корнями в отказ от правил и норм)? И вдруг в наших нормах и правилах нет ничего нормального и правильного, в особенности для развитых ума и фантазии – того, что выделяет нас среди животного царства?

Также нельзя забывать, что наиболее расхож образ Лавкрафта в последние десять лет, когда он отрекся от многих предрассудков и догм – плодов воспитания и отшельничества, – а также обессмертил себя лучшими шедеврами. Здесь он достоин не критики, а похвалы. На этом фоне подведем итог ключевым взглядам, поступкам и творчеству Лавкрафта.

Его жизненную философию трудно принять целиком, это правда. Одних возмутит его атеизм, других – фашизм, третьих – культурный традиционализм и так далее. Не поспорить же с тем, что его взгляды были в основном стройны, вытесаны литературой и жизненными наблюдениями, а также отточены в пылких спорах с приятелями. Лавкрафт ни в коем случае не философ – он сам называл свои измышления дилетантскими, – однако над глубокими вопросами он бился скрупулезнее большинства коллег и напрямую выплел свое творчество из мировоззрения.

Не обойдем стороной и эрудированность Лавкрафта. Он не раз получал комплименты за энциклопедические познания – строго говоря, от не самой образованной, впечатлительной публики (таков уж контингент любительской журналистики и «странной» фантастики). Однако факт остается фактом: Лавкрафт успел постичь немало и в целом был всесторонне подкован хотя бы благодаря тому, что не зажал себя в рамках одной дисциплины формальным образованием. Под рукой у него всегда была кладезь информации в виде библиотеки, которой он не стеснялся пользоваться. Он своими силами профессионально изучит колониальную архитектуру, литературу восемнадцатого века и «странную» фантастику; глубоко вникнет в классическую литературу, философию, британскую и американскую историю и даже, что редкость в среде художников слова, постигнет науки вроде астрономии, физики, химии, биологии и антропологии. Вдобавок ко всему его беседы об этих предметах приправлены изысканностью речью – таким же плодом глубокой интеллектуальности.

Принадлежность Лавкрафта к любителям и нежелание перейти в профессиональный стан вытекли напрямую из его веры в элитаризм и презрения к стяжательству. В Америке над этим разве что усмехнутся, но, вообще-то, в среде интеллигенции это испокон веку не редкость. От изначальной убежденности, что искусство призвано изящно развлекать (взгляд восемнадцатого века), Лавкрафт через упадочничество в начале двадцатых пришел к выводу, что искусство – это чистое самовыражение, а сочинительство за гонорар хотя и по́шло, зато кормит и вдобавок напоминает заменитель подлинного творчества (дешевый и глумливый). Бесспорно жаль, что Лавкрафт не застал посмертной славы при жизни, однако без строгой эстетической принципиальности он вообще мог сгинуть в безвестности. В бульварной литературе он выделялся не только врожденным талантом, но и непреклонностью перед редакторской прихотью, диктующей, что и как писать. Снимаю перед ним шляпу. Сибери Квинн, Э. Хоффман Прайс и еще тьма канувших в спасительное забвение – вот примеры тех, кто, в отличие от Лавкрафта, пошел на сделку с совестью.

В целом неприязнь к деньгам доставила ему головную боль, которую он стойко терпел во имя искусства. У Лавкрафта, как он не раз утверждал, не было деловой жилки, с чем я не могу не согласиться. Порок это или положительная черта, зависит от того, считаете ли вы заработок как таковой благом или выше ставите этику с эстетикой.

Отсюда вытекают его проблемы с обычной работой и, как итог, беспросветная нищета. Вновь слышим здесь типично американскую мещанскую неприязнь (или зависть) к белым воронам, выскользнувшим за узкие рамки экономической нормы. Бесспорно, Лавкрафту не повезло с отсутствием специализации, но винить за это стоит, скорее, его мать с тетями, которые в свете краха после смерти Уиппла Филлипса в 1904 году не сообразили, что юному Говарду в будущем придется самому добывать средства к существованию. Через себя, по-видимому, он переступил только в последние десять лет, озаботившись поисками такого источника дохода, который не мешал бы писать в свое удовольствие, – но в Депрессию сотрудник с нулевым опытом работы выеденного яйца не стоил. И все же Лавкрафт не бездельничал, а трудился не покладая рук (пусть в основном над письмами и редактурой за гроши). Более того, на скудный доход и редкие авторские гонорары он умудрился объездить восточное побережье. Он нашел покой в привычной и спокойной обстановке, окруженный милыми сердцу книгами, мебелью и прочим. Обаяние и широкая переписка стяжали ему столько верных друзей, собратьев по перу и последователей, что позавидуют даже матерые экстраверты.

Впрочем, критика не оставила Лавкрафта и здесь. Повод находят в его одержимости всем знакомым, нелюбви к личному общению и видимой боязни новизны. В этом плане все и вправду непросто. У него не отнять страсти к своим домам, родному городу, штату, стране и культуре; страсти, что придала его прозе фактурности, глубины и правдоподобия. Нездоровая ли она? Едва ли: в период общей оседлости нетрудно прикипеть к одному месту. Здесь в Лавкрафте, полагаю, говорило утонченное эстетское чутье, требовавшее гармоничного и стабильного окружения – откуда на крыльях творческой мысли он взмывал к дальним рубежам Вселенной.

Что касается дистанцирования от знакомых, горькая правда в том, что Провиденс небогат на интеллигенцию, и для умственной гимнастики у Лавкрафта оставались разве что многочисленные друзья по переписке. Он всегда к ним стремился; к одним, на восточном побережье, ездил за свой счет, другие сами брали на себя труд приехать в гости. Реально ли это без взаимной теплоты?

Есть в его личной жизни и одно фиаско (помимо трений с матерью) – брак с Соней. Здесь он определенно подставил шею критикам. Из него вышел убогий супруг, но и Соня наверняка в обычной женской манере намеревалась перевоспитать мужа под себя, что Лавкрафт, естественно, не вытерпел. Отнюдь не из холостяцкого свободолюбия, а попросту не вынес того, что его не приняли таким, как он есть. Я по-прежнему считаю, что ему не стоило вступать в брак, но, возможно, он хотел для начала попробовать.

Не вижу смысла препарировать его сексуальную жизнь. Она и для тех лет наверняка была сдержанной, а по нынешним извращенным меркам насмешит. Лавкрафт причислял себя к наименее пылким людям, наравне с кумиром По, и благодаря этому не запятнал репутации походами по борделям, изменами и прочими непотребствами, на которые в годы сексуального пробуждения поддавалась писательская братия.

На деле всю сознательную жизнь он боролся (и вполне успешно) с моральной травмой, нанесенной матерью. Матерью, которая окружала его лаской и за спиной звала «отвратительным», потакала капризам и прилюдно кляла никчемность в быту – матерью, которая, бесспорно, привила ему отвращение к сексу и этим приблизила крах его брака. Чудо, что с годами его здравомыслие и рассудительность только упрочились. Все же мать вкупе с нью-йоркским периодом выжгли в Лавкрафте все лишнее, оставив лишь золото. Пусть не способный на бурно выраженные эмоции, он, однако, упивался высоким полетом мысли и чутко, как никто, воспринимал эстетику, литературу, искусство, грезы и театр истории.

Образом викторианского джентльмена Лавкрафт был обязан, во-первых, культурному консерватизму, а во-вторых, язвительности на склоне лет (многие обходят вниманием его страсть к шуткам – то взбалмошным, то ехидным). Он бесспорно верил в культурную преемственность и в то, что пик англо-американской культуры пришелся на восемнадцатый век (с этим трудно поспорить). Ему достало широты ума признать умеренный социализм единственным средством от проблем неограниченного капитализма, изложив убедительные, ценные до сих пор измышления. Что до нелюбви Лавкрафта к демократии – точнее, всеобщему праву голоса, – тут ему возразят (все-таки американским политологам редко хватает духа усомниться в священной корове), но и тут в его словах есть зерно истины.

Трудно отрицать, что его расизм зиждется на культурном консерватизме. Расизм бесспорно покрыл Лавкрафта позором – и не столько в этическом плане (с этим еще можно отчасти поспорить), сколько в интеллектуальном. Предубеждения, которые он исповедовал, наука начала разрушать еще до его рождения, однако в этой единственной области он остался глух к ее слову. Повторюсь, его желание расовой однородности заведомо не лучше и не хуже нынешней моды на расовое попурри: у всего есть плюсы и минусы. В чем Лавкрафт заблуждался, так это в вере, что его наивные иллюзии подкреплены объективной расовой теорией и что расово-культурное смешение непременно обернется катастрофой. Не исключено, что этот вздор – или, скорее, чувство дискомфорта в присутствии расовых и культурных антиподов – породило его упомянутое эстетское чутье, взывающее к стабильности и гармонии. Как бы то ни было, расовые взгляды Лавкрафта достойны порицания. Впрочем, шум о них раздут, поскольку в письмах он касался расового вопроса редко, а в творчестве – мимолетными штрихами.

Богатую и сложную тему творчества Лавкрафта не объять одним, даже очень развернутым выводом, посему я заострю внимание лишь на ее аспектах, связанных с его жизнью и философией. Во главе угла стоит космизм – образ необъятных пространства и времени, на фоне которых человек до смешного ничтожен. В космизме Лавкрафту не было и нет равных, космизм – его персональный вклад в мировую литературу. Тем абсурднее, что узколобая критика стыдила его за отсутствие «нормальных» персонажей и их взаимосвязи, за холодность и отчужденность, не видя в этом его подлинного таланта. Космизм плохо сочетается со всем обыденно человеческим. За любовной идиллией, детским смехом и офисной рутиной не ходят к Лавкрафту, По, Бирсу и другим ткачам ужаса (кроме разве что Стивена Кинга и Чарльза Л. Гранта с их сверхъестественными мыльными операми). Один только шок, в который повергает его героев осознание своей вселенской ничтожности, не может не взбудоражить. Когда рассказчик «Тени над Инсмутом» понимает, что стал одной из тварей, которых так опасался, или когда Пизли в «За