Обнародовать «Положения» 19 февраля правительство решило в наиболее благоприятный для себя момент — великим постом (он наступал в 1861 году 6 марта): в этот период верующие должны были особенно тщательно выполнять нормы христианского поведения, готовясь к «отпущению грехов» и исповеди. «Власти предержащие» не без основания рассчитывали на христианское «долготерпение» и «смиренномудрие» подданных. Вместе с тем, конечно, вновь были приняты и чрезвычайные меры — те же, что и накануне 19 февраля.
Полной неожиданностью даже для членов императорской фамилии было обнародование «Манифеста» в Петербурге и Москве не шестого, как предполагалось, а пятого марта, в «прощеное воскресенье»: царю казалось, что такая внезапность уменьшит вероятность возможного бунта.
После обедни по всем церквам читался «Манифест», йотом было торжественное с коленопреклонением молебствие. В Казанском соборе с великим событием поздравлял православных генерал-губернатор…
Дневник А. В. Никитенко. 1861, март. «5. Воскресенье. Великий день: манифест о свободе крестьян… С невыразимо отрадным чувством прочел я этот драгоценный акт, важнее которого вряд ли что есть в тысячелетней истории русского народа…
Я не мог усидеть дома. Мне захотелось выйти побродить по улицам и, так сказать, слиться с обновленным народом… Везде встречались лица довольные, но спокойные… До слуха беспрестанно долетали слова: «указ о вольности», «свобода». Один, читая объявление и дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны еще оставаться в повиновении у господ, с негодованием воскликнул: «Черт дери эту бумагу! Два года — как бы не так, стану я повиноваться!» Другие молчали».
Опасения властей оказались зряшными: ничего ужасного не случилось и в эти дни. Впрочем, и изъявления особых восторгов не было, если не считать, конечно, тех, что специально готовились заранее, при активном и, естественное дело, тайном участии III отделения.
Из дневника Е. А. Штакеншнейдер, воскресенье, 5 марта 1861 года: «От царского подъезда (Зимнего дворца. — Авт.) и до Невского во всю длину торцовой стоял народ. Мы остановились напротив царского крыльца. День был чудный, светлый и теплый, но на улицах грязь невылазная, и также на площади перед дворцом все мерзлый снег, лужи, лед и грязь. Расчищена была торцовая для проезда царя, но зато весь снег и вся грязь с нее была накидана по сторонам, и на ней-то и стоял народ. На адмиралтейских часах пробило час дня, когда подали царскую коляску и на крыльце явился Александр Николаевич.
«Ура! ура! ура!» — грянуло и раскатилось по площади. Царь сел в коляску и медленно поехал мимо народа. Сняв шапки, не переставая кричать «ура!», народ упал на колени.
Царь ехал бледный, как полотно, и по мере того, как подвигалась его коляска, народ все падал при ее приближении, а задние вставали и бежали за коляской, и все гудело: «ура!»
Только «ура» и больше ни с одной стороны, ни с другой ничего. Бледный и безмолвный человек в коляске и мокрый, опускающийся в грязь и поднимающийся из грязи народ, и это «ура». Точно единственное слово, единственный звук речи глухонемого.
И этим народом пугают…»
Не знала Елена Андреевна, не догадывалась, что и эти «ура», и многочисленные поднесения народом Александру II «хлеб-соли» — все это были представления, режиссеры которых отнюдь не имели желания появляться на публичной авансцене.
Впрочем, «ура!» кричали и без всякого наущения — и громко. Особенно верноподданническая журналистика. Не отставали и либеральные публицисты — все более общим становился их хор.
Даже Герцен в своем далеком лондонском далеке, считавший, что «столько для России никогда не стояло на карте, ни в 1612, ни в 1812 году», и ясно видевший, что в деле реформы «все делается так шатко, так половинно и тяжело!», приветствовал царя именем Освободителя и собирался было провозгласить тост за пего на специальном празднике в честь «освобождения крестьян». Но на этот «праздник» легла мрачная тень — известие о разгоне варшавских манифестантов. «Видно, где есть в основе неправда, там ее трудно спрятать, и надобно ждать каждую минуту беды», — сказал по поводу событий в Варшаве Герцен.
И беда действительно скоро пришла: «Русская кровь льется!» — так озаглавлена передовая «Колокола» от 15 мая.
Это был отклик Герцена на кровавую расправу, учиненную царскими стражами над крестьянами-бунтовщиками в Казанской, Пензенской и других губерниях. В апреле — июне 1861 года крестьянские выступления происходили в 42 из 43 губерний, на которые распространялись «Положения». Это был пик революционной ситуации в стране. «…Падение крепостного нрава, — писал В. И. Ленин, — встряхнуло весь народ, разбудило его от векового сна, научило его самого искать выхода, самого вести борьбу за полную свободу»[4].
Нет, народ не кричал «ура!» реформе. Правительство не зря боялось; инстинкт страха верхи не обманывал: куцая, убогая реформа вызвала резкий протест в народных низах. Крестьяне справедливо увидели в царской «милости» обман и новые цепи взамен прежних. Они ждали подлинной воли, — а им объявили о ликвидации личной зависимости от помещика и наделении их гражданскими правами, но вместе с тем — и о новых формах подчинения тому же помещику. Крестьяне жаждали получить в собственность землю, ту, которую они издревле обрабатывали, а получили они, в пользование, земли куда меньше и худшего качества, да и за эту землю они должны были еще долго-долго расплачиваться, втридорога.
«Реформа 1861 года, — напишет много лет спустя В. И. Ленин, — осталась только реформой в силу крайней слабости, бессознательности, распыленности тех общественных элементов, интересы которых требовали преобразования»[5]. И в другом месте: «В России в 1861 году народ, сотни лет бывший в рабстве у помещиков, не в состоянии был подняться на широкую, открытую, сознательную борьбу за свободу»[6].
Неразвитость революционного процесса, отсутствие организованности и политической сознательности в широких массах народа обусловили то, что самодержавная «революция сверху», знаменовавшая вступление России в новую историческую полосу, в эпоху капитализма, была произведена за счет народа, в ущерб его интересам. «Старое крепостное право заменено новым… Парод царем обманут!» — эти слова Огарева лучше и глубже всего передали то настроение, которое породила реформа и у самих крестьян, и у тех, кто душою болел за их подлинное освобождение.
Военная машина самодержавного государства довольно быстро и легко подавила крестьянские восстания. В середине 1861 года волна бунтов пошла на спад. Тем сильнее зазвучал в этих условиях голос социального протеста, поднятый передовой российской интеллигенцией. Сурово осудил самодержавный произвол «Современник» Чернышевского и Некрасова: многозначительным молчанием откликнулся он на объявление царского «Манифеста».
В июле 1861 года по рукам пошел «Великорусе» — одно из первых произведении демократического подполья. Затем последовали «К молодому поколению», «К солдатам»… «Прокламационное время» — так современник назовет период с лета 1861-го по лето 1862 года. Чем дальше, тем все грознее становился голос революционеров-подпольщиков…
Нет сомнений: Лавров не принял царской реформы, которая, по выражению В. И. Ленина, «является величайшим историческим примером того, до какой степени изгаженным выходит всякое дело из рук самодержавного правительства»[7]. Глубоко убежденный в том, что «лишь цельная реформа, обнимающая все отрасли государственной жизни, а не частные переделки», может обновить страну, Лавров слишком хорошо понимал, что такого рода преобразования, как ликвидация крепостного права, освобождение крестьян, невозможно осуществить канцелярским порядком, бюрократическим путем. Корысть сановников, готовивших реформу, бездарность чиновничества, ее осуществляющего, неспособность царя ничего понять и ничего сделать вполне сознавались им. Нет, Лавров не мог аплодировать «государству чиновников, в руках которых находятся все дела, вся власть, законодательная и правительственная». Он не мог почитать царя — «точку формального решения, которая облечена всем блеском власти, но в сущности только говорит «да!», когда закону, написанному чиновниками, нужно, чтобы кто-нибудь сказал окончательно «да!».
Да, реформу дал царь.
Да, эра плантаторства, личного рабства в России кончилась…
Но вспомним слова Лаврова из его письма к Герцену: «дело не в том только, чтобы крестьянин был не крепостной, но чтобы он был точно свободен»… Освобождения такого не произошло, и мы имеем все основания считать, что отношение Лаврова к реформе сродни тому, которое было у Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Елисеева и других демократов и которое так афористически выразил Огарев: народ царем обманут.
1861 год был настоящей «эпохой конфуза», как однажды определил пореформенные годы Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, время срама, стыда, позора, необходимо превращавшего нравственного человека в критика, противника господствующих порядков, в революционера. А если в данном обществе, как писал позднее Лавров, «наиболее развитые и наиболее энергические люди становятся в ряды революционеров, это доказывает присутствие в обществе тяжелой болезни, которая настолько распространена и упорна, что не может быть излечена ни частными реформами, ни личными усилиями особей развить в себе истинные общественные идеалы и служить этим идеалам, но позволяет надеяться на выздоровление лишь при радикальном изменении общественного строя».
Летом 1861 года на страницах «Колокола» Герцен провозгласил: «Разрыв с этим правительством для всякого честного человека становится обязательным». Если и были, возможно, какие-то нити, нравственно связывавшие Лаврова с существующим политическим режимом, теперь они рвутся окончательно.