Вечером в небольшой угловой квартире на четвертом этаже в доме на Надеждинской, угол Саперного, у Конради собрались: Лавров, Жозефина, Антон, товарищ его, часто бывавший у Лаврова, студент-медик И. И. Крашевский, Елена Андреевна, постоянный гость Конради, только-только ступающий на стезю литературного критика Владимир Викторович Чуйко, да еще подруга Евгении Ивановны толстая красивая девица Фенечка. Сидели за ужином долго. Белая ночь глядела в окно, даже огня свечей видно не было — так светло. Все говорили, говорили — о новостях, о театре, о Деверии в «Прекрасной Елене», всю зиму сводившей с ума Петербург. Лавров был как-то пасмурен, стерт; Жозефина — и так-то не очень эмоциональная — печальнее и тише, чем обыкновенно.
Глубокой ночью раздался звонок. «Верно, к больному», — промолвил Павел Карлович и пошел со свечой в прихожую (прислуга уже спала). Звякнули шпоры: «Полковник Лавров здесь?»
Это был подполковник Черевин. Из его записок: «…В ту же ночь я арестовал Лаврова, которого, впрочем, не застал дома, он проводил свое свободное время у друга своего д-ра Конради, человека весьма сомнительной благонадежности…» Запамятовал Черевин: пока имелось предписание только об обыске. Дома Лаврова не застали, слуга направил к Конради.
Лицо Павла Карловича было бледно, когда, вернувшись из прихожей, он объявил Лаврову, что его ждет жандармский офицер (Черевин был не жандармским, а армейским офицером, да, видно, не разглядел Конради формы… Или и в самом деле велики глаза у страха?). Лавров поспешно вышел и тут же вернулся, сказав, что ему надо срочно ехать домой с присланным от Муравьева офицером. Что-то живое появилось в его лице, будто поюнел человек в одну минуту… (Когда в июле 1834 года арестовывали двадцатидвухлетнего Герцена, он, по его собственным словам, «состарелся в эту минуту».)
Апреля, 24 дня, во 2-м часу пополуночи (то есть фактически уже 25-го) подполковник Черевин, два жандармских офицера и пристав Литейной части 4-го квартала составляют акт о том, что, прибыв в дом Лаврова на Фурштадтской улице, они «квартире его, г. Лаврова, сделали осмотр, где оказались бумаги и книги в большом количестве, а потому впредь до сделания Комиссией) распоряжения об осмотре таковых, положили все таковые бумаги и книги, найденные в спальне г. Лаврова, оставить в оной и запечатать печатью надзирателя 4-го квартала Литейной части, именною г. Лаврова и командированного от Комиссии подполковника Черевииа, что и исполнено. Часть бумаг г. Лаврова сложена в пакет, запечатана теми же печатями и взята для представления в вышеозначенную Комиссию». На акте среди прочих и подпись Лаврова.
Итак, арестован он не был. Часов в восемь утра он послал дочь к Конради за оставленным у них бумажником (думал, наверное, Петр Лаврович, что его сразу заберут, вот и выложил в последнюю минуту бумажник). Там стали расспрашивать Марию, что да как. «Отец дома, кабинет опечатан, днем будет второй обыск, а до тех пор отец не выйдет из дому», — весь ответ внешне невозмутимой пятнадцатилетней девочки.
Днем действительно был еще обыск, еще тюк бумаг и книг забрали жандармы (да еще портрет Герцена, со стены кабинета сняли) и вновь «сдали оный кабинет на сохранение г. полковника Лаврова».
А вечером, в 10 часов, опять явились за очередным пакетом книг и бумаг. «Вместе с тем» и Петр Лаврович был наконец арестован (шпагу у него отобрали) и взят «для препровождения». И на этом акте — среди прочих — подпись Лаврова.
Ареста он, конечно, ждал и успел переслать письмо Елене Андреевне и Евгении Ивановне: поручал им свою дочь.
Еще не раз производилась «выемка» книг и бумаг в доме на Фурштадтской, 28. Был произведен обыск и в комнате сына, и в квартире престарелой матери.
Как военный офицер, Лавров был посажен в ордонансгауз (комендантское управление): заключение не очень строгое. Уже через несколько дней он сумел послать близким известие о себе — в белье (в носке была спрятана записка). Так и осуществлялась более или менее регулярная переписка между ним и матерью. Писал он я Штакеншнейдер и Конради (мать изловчилась переслать ему бумагу и карандаш). А через некоторое время разрешили ему и свидание с Елизаветой Карловной.
В доме же Лаврова шли допросы: допрашивали сына Михаила, Антона Рюльмапа, крестьянина Никанора Лебедева, находившегося в услужении. Выясняли, кто да когда бывал у Лаврова. Почти все уже известные нам лица: Конради, Ливотова, Штакеншнейдер, братья жены, родственники Петра Лавровича, Полонский, Майков, Курочкин, У тин, Кеневич, Шульц, Энгельгардт, Чебышев, Гадолин, Зотов, Бестужев-Рюмин, Громека, Семевский, Достоевский, Сычевский, Арсеньев, Кавелин, Михайлов, Павлов… Еще студенты-медики — Крашевский, Фридолин, Брандт, сотрудники «Заграничного вестника»… «Вечером и ночью полковник Лавров большею частью сидел дома и занимался, утром тоже», — показывает Рюль-ман. А крестьянин Лебедев сообщает, что Лавров редко бывал дома — уходил в 9 часов и возвращался в 7 вечера…
И еще два любопытных свидетельства. Рюльман: «В последнее же время стали гораздо меньше посещать г. Лаврова как сказанные лица, так и вообще прежние знакомые». Лебедев: «В последнее же время, со смертью жены г. Лаврова, стали собираться люди мне незнакомые».
Специально приглашенные цензоры просматривают в это время бумаги Лаврова. Поначалу двое из них — Варадинов и Нилькгейм — ничего особенного (как-то: социализма, материализма и атеизма) в них не усмотрели, хотя кое-что и выделили: корректуру статьи «Постепенно», записку о бесплатной женской школе и мастерской, проект письма с протестом против закрытия Шахматного клуба… И еще книги они отобрали — работы Н. Долговрукова, И. Гагарина, Н. Тургенева, Шарля де Мазада, Л. Кошута, анонимное «Письмо к наставнику е. и. в. государя наследника» (1858, автором его был историк Михаил Петрович Погодин), а также герценовские издания: «О развитии революционных идей в России» (французское издание 1853 года), начало первого выпуска «Голосов из России» (1856), седьмую книжку «Полярной звезды» (1861), брошюру «14 декабря 1825 и император Николай». Почти все эти издания находились среди учебных книг сына (это сам он их туда запрятал), откуда и были изъяты жандармами.
Третий цензор — коллежский асессор Морозов — был построже своих коллег: он отобрал 95 документов, «обращающих на себя внимание». Среди них несколько листков почтовой бумаги, на которых рукою Лаврова и с его поправками (и выставленными им датами) переписаны стихотворения — «Пророчество» (1852), «Русскому царю» (6 апреля 1854), «Русскому народу» (ноябрь 1854) и «Новом}г царю» (26 августа 1856). И еще стихи: «Предисловие» из первого номера «Колокола», «Шарманка (К воспоминаниям о Незабвенном)» из пятого номера «Колокола», «Искандеру» Огарева из четвертой книжки «Полярной звезды»…
Под номером 32 в «Описи бумаг Лаврова» значилось: «Немецкая статья о состоянии философии в России, в которой упоминается, что Лавров первый, который в нынешнем царствовании стал помещать статьи философского содержания в современных изданиях… Читал публичные лекции; также домогался он кафедры философии в университете, но тут случились беспорядки в университете. С тех пор правительство косо на него смотрит…» (Статья эта была «препровождена» к Лаврову И. Шишковым.)
30 апреля Лавров обращается с просьбой к военному коменданту генералу от инфантерии Крылову разрешить ему переслать письмо великому князю Константину Николаевичу (а письмо, датированное 29 апреля, уже написано). Крылов испрашивает на то разрешения Муравьева, Муравьев разрешает, — но «с тем, чтобы письмо это было представлено в председательствуемую мною Комиссию».
Письмо это полно достоинства, серьезное, умное. Лавров не унижается, он просит. Просит прежде всего справедливости: «Воля Государя Императора облекла следственную комиссию, подвергшую меня аресту, чрезвычайными правами, и потому все ее действия законны (так и чувствуется горькая ирония Лаврова. — Авт.). «Дайте мне две строки писанных кем угодно, и я возведу этого человека на эшафот», — говорил, помнится, один французский министр (известные слова Талейрана. — Авт.), а я вовсе не считаю себя таким невинным существом, чтобы в бумагах, накопившихся у меня за двадцать два года моей служебной, общественной, литературной и ученой деятельности, не нашлось очень и очень сомнительных выражений и мыслей, особенно в тот период 1856–1861 годов, когда казалось, что в своих смелых ожиданиях лишь предугадываешь стремление правительства и что русское общество, сознающее свои силы и потребности, порывается еще дальше в своих желаниях. С тех пор и то и другое изменилось, но от того периода осталось много следов, которых не всякий имел предусмотрительность уничтожить.
Я, признаюсь, никогда не стирал минувшего, потому что дорожу всеми остатками исторического развития в человеке и в обществе и ожидаю, что всякий суд, в случае моего обвинения, будет меня судить по общей совокупности моей деятельности. Но я понимаю, что в минуту страстного волнения, возбужденного безумными преступлениями, не до того, чтобы судить хладнокровно. Всякое слово, хотя бы и писанное тому за восемь или девять лет, получает страшное значение, всякий мыслящий человек подозрителен в крайней степени. Так всегда было в истории; личности не имеют права протестовать против ее неумолимых законов. Поэтому и я не удивлюсь и не стану жаловаться, если все это дело кончится для меня весьма нехорошо».
И зачем только пишет все это Лавров великому князю? Впрочем, были в письме и другие слова: просьба разрешить продолжение печатания «Очерка истории физико-математических наук» в «Морском сборнике» («это снимет нравственную ответственность с редакции в деле, которое само по себе не заключает ничего предосудительного») и исходатайствовать право Лаврову на время нахождения его под следствием или под судом продолжать научные работы, пользуясь для этого книгами — как собственными, так и из библиотек. К прошению — приписка: «Почерк мой дурен, а при письме ту